- Регистрация
- 30 Ноя 2016
- Сообщения
- 1,380
- Предпочтения
- Опиаты
Семичасовой укол
– Держитесь за поручни!
Сесили Б., актриса, была красива и тяжеловесна, но строптива.
– Сожалею, – воскликнула она своим басом, который создал ей славу как в Лондоне, так и на Бродвее, – сожалею, Дик, но образ Петулии мне Вообще-то видится не таким…
Сидевший один в первом ряду оркестра, Дик слегка передернул плечами.
– Я бы даже сказала больше, – колко продолжил голос, доносившийся с залитой светом сцены, – на мой взгляд, эта женщина даже не шлюха.
К своему великому (и уже близкому к неудержимому смеху) удивлению, Дик Лейтон, один из лучших театральных драматургов – по крайней мере, признанный таковым на данный момент, – вздумал с ней спорить.
– Но, – попытался он возразить, – дорогая моя, дорогая Сесили, я никогда даже не намекал…
Она в одну секунду оборвала его сокрушительным взмахом руки – одним из своих привычных жестов, которые обычно утверждали ее успех в нужный момент.
– Вы дали это понять, – бросила она.
Дик с улыбкой обернулся к своему приятелю Реджинальду, которого давно не видел, наверняка с самого Оксфорда, и тот показался ему еще более ошарашенным, чем он ожидал.
Ему показалось, что лицо друга, сидевшего в трех рядах от него, слабо мерцает в темноте, уже отражая образ будущей публики, и что он уже подспудно смущен выходками и сдвигами мисс Сесили Б.
– Что об этом думаешь? – шепнул Дик.
Реджинальд ответил ему громогласным, почти разнузданным хохотом, который означал в точности: «Ну и девица! Гони ее в шею! Или приструни! Или, черт подери, by Jove, сделай что-нибудь!»
Для Дика это был необычный опыт. Сегодня он работал с людьми, которых называют профессионалами. И вдруг оказался вместе с этим случайно встреченным старым приятелем, который ничего ни в чем не смыслил, всем забавлялся и, как ни странно, в итоге ничего ему не прощал. Короче, вел себя, подражая повадкам подлинной публики – будто он и есть подлинная публика! Решительно, этот Реджинальд, даже по прошествии стольких лет после Оксфорда, сохранил всю свою смехотворную самоуверенность, основанную исключительно на знании светских условностей и громком голосе.
– Так что, – продолжила Сесили, – что вы решите, дорогой Дик?
– Я решил, что вы мне осточертели, – ответил Дик. – В моей пьесе никогда не было шлюхи… А еще в ней не будет мелкой актриски…
И внезапно новая тишина заполнила его уши. Он увидел, как режиссер и заведующий постановочной частью вскочили против света – против света софитов, – и увидел на сцене панику, разыгранную китайским театром теней. А за спиной отчетливо услышал, как его бывший однокашник, этот псих Реджинальд, бешено аплодирует. Грохот, который он производил своими руками, был и впрямь потрясающий! Пылкий и чересчур громкий, как раз такой, о каком он мечтал целых десять лет: искренний, несвоевременный и неуместный.
И вдруг он осознал, до какой степени сам был неуместен между этой дурой Сесили и этим дураком Арнольдом, режиссером. Разрывался между обоими, метался от одного к другому, почти шатаясь от усталости и пытаясь втолковать одному, что хочет сказать его текст, и другому, как его надо сказать. А вечером, после театра, ужиная со старыми друзьями, рвал на себе волосы от раздражения, а ночью недоумевал, зачем живет и почему занимается этим ремеслом, хоть оно его и кормит.
Он очнулся от своего темного, золотого сна – смутного, пышного и не слишком правдоподобного, – заслышав громогласный смех кретина Реджинальда, однокашника. Он ведь и вправду поверил в эту пляску света и тени, предметов и жестов, движений и находок, которая в итоге изображала то, что он хотел высказать. Поверил в занавес, который поднимается и опускается, поверил в критические отзывы и похвалы, поверил даже в то, что имеет друзей и врагов. Поверил, что все остальные четко делятся относительно него надвое: мерзавцы справа, приятели слева. Поверил, что земле и миру есть до него дело. Но тут, оказавшись в западне между врожденной кровожадностью благовоспитанной Сесили и приятной, даже веселой пылкостью Реджинальда, он почувствовал вдруг, что его донимает и тормошит нечто иное, нежели он сам, и что ему никак не удается определить: реальность. Реальность хорошего вкуса или ума, абсолюта или любви, которую ему никак не удается точно приложить к тому или другому из этих двух лиц, хоть и близких к нему: одному так резко освещенному, другому такому темному.
«Это театр», – сказал он себе тихо, про себя. Поскольку дошел до такой степени усталости и успеха, когда все, что говорят себе даже про себя, говорят тихо.
Он поднял руку и сделал царственный жест, в общем, надеялся, знал, что тот выглядит царственным, сопроводив его пронзительным свистом, и увидел, как вновь зажегся свет софитов. Театр вновь стал красно-черно-золотым театром. Сесили прекратила свои разглагольствования, и он покорно отвел Реджинальда к подножию сцены и велел ему подняться по ступеням. Реджинальд был загорелым и очень красивым, в немного вульгарном стиле, и, представляя их друг другу, Дик вполне ясно видел, что Сесили уже заметила его. Потом, с легким отвращением к своему произведению, к этим персонажам и театру, хотя и шумящему заранее идеями, атласом, вздохами и даже слезами, Дик нетвердым шагом направился за кулисы, преследуемый издали, как ему показалось, режиссером. Он уже предвидел плоское и скучное, фрейдистское и психологическое истолкование своей пьесы. Короче, противоположное тому, чем она была, а главное, что он хотел бы увидеть на этой последней репетиции. А потому на всякий случай, поскольку инвентарь был при нем, он вошел в туалет и, перетянув руку жгутом, сделал себе в условленный час укол героина.
Через три минуты он вышел оттуда бодрячком и, приятно поколыхавшись за кулисами, вновь с превеликим удовольствием обрел этих чудесных интерпретаторов и своего лучшего оксфордского друга. Вот так, это превосходно. Это, в конце концов, даже идеально. Не надо слишком многого требовать ни от такой заезженной клячи подмостков, как Сесили Б., ни от такого молодого, дикого пса, как он.
– Держитесь за поручни!
Сесили Б., актриса, была красива и тяжеловесна, но строптива.
– Сожалею, – воскликнула она своим басом, который создал ей славу как в Лондоне, так и на Бродвее, – сожалею, Дик, но образ Петулии мне Вообще-то видится не таким…
Сидевший один в первом ряду оркестра, Дик слегка передернул плечами.
– Я бы даже сказала больше, – колко продолжил голос, доносившийся с залитой светом сцены, – на мой взгляд, эта женщина даже не шлюха.
К своему великому (и уже близкому к неудержимому смеху) удивлению, Дик Лейтон, один из лучших театральных драматургов – по крайней мере, признанный таковым на данный момент, – вздумал с ней спорить.
– Но, – попытался он возразить, – дорогая моя, дорогая Сесили, я никогда даже не намекал…
Она в одну секунду оборвала его сокрушительным взмахом руки – одним из своих привычных жестов, которые обычно утверждали ее успех в нужный момент.
– Вы дали это понять, – бросила она.
Дик с улыбкой обернулся к своему приятелю Реджинальду, которого давно не видел, наверняка с самого Оксфорда, и тот показался ему еще более ошарашенным, чем он ожидал.
Ему показалось, что лицо друга, сидевшего в трех рядах от него, слабо мерцает в темноте, уже отражая образ будущей публики, и что он уже подспудно смущен выходками и сдвигами мисс Сесили Б.
– Что об этом думаешь? – шепнул Дик.
Реджинальд ответил ему громогласным, почти разнузданным хохотом, который означал в точности: «Ну и девица! Гони ее в шею! Или приструни! Или, черт подери, by Jove, сделай что-нибудь!»
Для Дика это был необычный опыт. Сегодня он работал с людьми, которых называют профессионалами. И вдруг оказался вместе с этим случайно встреченным старым приятелем, который ничего ни в чем не смыслил, всем забавлялся и, как ни странно, в итоге ничего ему не прощал. Короче, вел себя, подражая повадкам подлинной публики – будто он и есть подлинная публика! Решительно, этот Реджинальд, даже по прошествии стольких лет после Оксфорда, сохранил всю свою смехотворную самоуверенность, основанную исключительно на знании светских условностей и громком голосе.
– Так что, – продолжила Сесили, – что вы решите, дорогой Дик?
– Я решил, что вы мне осточертели, – ответил Дик. – В моей пьесе никогда не было шлюхи… А еще в ней не будет мелкой актриски…
И внезапно новая тишина заполнила его уши. Он увидел, как режиссер и заведующий постановочной частью вскочили против света – против света софитов, – и увидел на сцене панику, разыгранную китайским театром теней. А за спиной отчетливо услышал, как его бывший однокашник, этот псих Реджинальд, бешено аплодирует. Грохот, который он производил своими руками, был и впрямь потрясающий! Пылкий и чересчур громкий, как раз такой, о каком он мечтал целых десять лет: искренний, несвоевременный и неуместный.
И вдруг он осознал, до какой степени сам был неуместен между этой дурой Сесили и этим дураком Арнольдом, режиссером. Разрывался между обоими, метался от одного к другому, почти шатаясь от усталости и пытаясь втолковать одному, что хочет сказать его текст, и другому, как его надо сказать. А вечером, после театра, ужиная со старыми друзьями, рвал на себе волосы от раздражения, а ночью недоумевал, зачем живет и почему занимается этим ремеслом, хоть оно его и кормит.
Он очнулся от своего темного, золотого сна – смутного, пышного и не слишком правдоподобного, – заслышав громогласный смех кретина Реджинальда, однокашника. Он ведь и вправду поверил в эту пляску света и тени, предметов и жестов, движений и находок, которая в итоге изображала то, что он хотел высказать. Поверил в занавес, который поднимается и опускается, поверил в критические отзывы и похвалы, поверил даже в то, что имеет друзей и врагов. Поверил, что все остальные четко делятся относительно него надвое: мерзавцы справа, приятели слева. Поверил, что земле и миру есть до него дело. Но тут, оказавшись в западне между врожденной кровожадностью благовоспитанной Сесили и приятной, даже веселой пылкостью Реджинальда, он почувствовал вдруг, что его донимает и тормошит нечто иное, нежели он сам, и что ему никак не удается определить: реальность. Реальность хорошего вкуса или ума, абсолюта или любви, которую ему никак не удается точно приложить к тому или другому из этих двух лиц, хоть и близких к нему: одному так резко освещенному, другому такому темному.
«Это театр», – сказал он себе тихо, про себя. Поскольку дошел до такой степени усталости и успеха, когда все, что говорят себе даже про себя, говорят тихо.
Он поднял руку и сделал царственный жест, в общем, надеялся, знал, что тот выглядит царственным, сопроводив его пронзительным свистом, и увидел, как вновь зажегся свет софитов. Театр вновь стал красно-черно-золотым театром. Сесили прекратила свои разглагольствования, и он покорно отвел Реджинальда к подножию сцены и велел ему подняться по ступеням. Реджинальд был загорелым и очень красивым, в немного вульгарном стиле, и, представляя их друг другу, Дик вполне ясно видел, что Сесили уже заметила его. Потом, с легким отвращением к своему произведению, к этим персонажам и театру, хотя и шумящему заранее идеями, атласом, вздохами и даже слезами, Дик нетвердым шагом направился за кулисы, преследуемый издали, как ему показалось, режиссером. Он уже предвидел плоское и скучное, фрейдистское и психологическое истолкование своей пьесы. Короче, противоположное тому, чем она была, а главное, что он хотел бы увидеть на этой последней репетиции. А потому на всякий случай, поскольку инвентарь был при нем, он вошел в туалет и, перетянув руку жгутом, сделал себе в условленный час укол героина.
Через три минуты он вышел оттуда бодрячком и, приятно поколыхавшись за кулисами, вновь с превеликим удовольствием обрел этих чудесных интерпретаторов и своего лучшего оксфордского друга. Вот так, это превосходно. Это, в конце концов, даже идеально. Не надо слишком многого требовать ни от такой заезженной клячи подмостков, как Сесили Б., ни от такого молодого, дикого пса, как он.