Слово «тирамису» было выделено цветом и размером — видимо, с целью показать, что на заказ принесут именно тирамису, а не замерзшие детские сопли. Кажется, подумал я, халдеи искренне верят, что их хозяева желают каждую секунду вдыхать человеческую боль. Или не верят, а знают… Искать, с чем они зарифмовали чай, я не стал.
— Тирамису и чай, — сказал я. — Можно не спешить.
Когда официант ушел, мы с Софи несколько долгих секунд смотрели друг на друга. Потом я встал, подошел к выходу, перевесил табличку «Просьба не беспокоить» на внешнюю ручку двери, закрыл ее, а затем еще и запер изнутри. Вернувшись, я сел не на свое место, а на диван рядом с Софи.
Она приблизила свое лицо к моему. Я рефлекторно вздрогнул. Но она всего лишь поцеловала меня в щеку.
Ее губы были живыми. Теплыми. Настоящими.
— Ну и нравы тут у вас, — сказала Софи. — Двойные-тройные кросс-укусы… Проверки лояльности… Вы в каком веке живете вообще?
Я тоже чмокнул ее в щеку — что получилось у меня немного резко, и вообще, наверное, выглядело нелепо, потому что я сделал это именно тогда, когда момент для ответного поцелуя был упущен. Все было точь-в-точь, как при нашей первой встрече.
А затем мы поцеловались уже без всяких недоразумений, и я понял, что сейчас произойдет.
То самое.
— Официант тебя видел? — спросил я.
Она засмеялась.
— Конечно нет. И тирамису я съесть не смогу. Придется тебе самому…
— Мне тоже его не доесть, — сказал я. — Маленький мальчик уже закрыл дверку, и сюда никто не войдет… У неизбежного не будет свидетелей.
Софи наморщилась.
— Рама, — сказала она, — я тебя умоляю, не в лимбо.
Но я уже энергично боролся за свое счастье. Обеими руками.
— Ну пожалуйста, только не здесь, — прошептала она.
— А мне больше негде, — ответил я. — Представляешь?
— Представляю, — вздохнула она.
Я наконец повалил ее на диван.
Я действовал с удивительным для себя нахальством, но в моих движениях все равно была некоторая зажатость. Дело в том, что я постоянно норовил повернуться так, чтобы она не могла залепить мне коленом в пах, как этому учат молодых вампиресс в курсе «искусство боя и любви». Опыт знакомства с самым слабым из подобных ударов, «предупреждающим», у меня имелся благодаря Гере — а в списке были еще «останавливающий», «сокрушающий» и «триумфальный». Меня ни в малейшей мере не тянуло узнать, что скрывается за этими шифрами. Софи, видимо, все поняла — и это до такой степени ее развеселило, что она совсем ослабла от смеха.
Моя задача в результате стала очень простой. И я справился с ней блестяще.
Окружающая реальность напомнила о себе вежливым стуком в дверь — видимо, халдей принес пирожное.
— Идиот! — крикнул я. — Там табличка не беспокоить!
Софи опять засмеялась. Это был удивительный смех, серебристый, счастливый и беззаботный.
Только все это, к сожалению или счастью, было просто сном. Или чем-то похожим. Ну и что, думал я, зато мы видим этот сон вместе. А это и есть любовь…
— Слушай, — сказал я, — а что будет, если попытаются снять нас на камеру?
— Нас не смогут снять, — ответила она.
— Почему?
— Потому что снять смогут только тебя.
— И что увидят?
— Ничего хорошего. Лучше во время таких встреч висеть в хамлете.
— Это правда, — согласился я. — Но тогда сотрется всякая грань между работой и отдыхом.
Встав с дивана, я занервничал — и два раза обошел библиотеку в поиске скрытых камер. Их, понятно, нигде не было видно. Когда я вернулся к Софи, она уже привела себя в порядок.
— Я все знаю, — сказала она.
— Что?
— Про тебя. И про вашу Иштар…
— Подожди-подожди, — поднял я руку. — Не надо дальше. А то у меня начнется дежа вю. Ты мне уже много раз говорила, что все про нас знаешь. Только это на самом деле была не ты, а она…
— Про это я тоже знаю. Но сейчас перед тобой я, можешь не сомневаться. Скажи, как вы с ней общаетесь? Я не про интимную сторону, а про техническую.
— Обыкновенно, — сказал я. — Как с любой анимограммой. Я зависаю прямо в ее тронной камере. Гуляем, разговариваем. Иногда она не помнит, что она Иштар. Тогда она такая же, как за неделю до того дня…
— Какого?
— Когда ей отрезали голову. Она думает, что она Гера. Что у нас все только начинается. И впереди целая вечность… Приходится подыгрывать — хотя я все помню. Это тяжело. Но зато она в это время счастлива.
У Софи в глазах задрожало влажное женское понимание, и я поспешил продолжить:
— А бывает, она все про себя помнит. И вот это для меня полный ужас. Потому что тогда все забываю я. Я не помню, что мы в лимбо. Я не знаю, как она это делает — она намного сильнее. Она обшаривает всю мою память. И прикидывается чем-то таким, что мне нравится. Обычно тобой — это у меня самое светлое воспоминание. И тогда мне кажется, что мы встречаемся в той же самой комнате, и все почти как было в тот раз… И я каждый раз говорю тебе, как мне осточертела эта старая жирная мышь, и как я люблю тебя, а потом… Потом она меня будит. Самое страшное, конечно — просыпаться у нее на глазах. Она не говорит ничего. Просто смотрит. С такой нежной насмешечкой. Словно я ее даже не особо обидел — мол, чего еще ждать… И у меня каждый раз такое чувство, что она вытерла об меня ноги. Хотя ног у нее уже давно нет…
— Обычное дело, — сказала Софи. — Все великие undead так делают. Ты же Кавалер Ночи. Не комплексуй. У тебя просто такая работа. Ей это нужно для нормального метаболизма.
— Мне уже объясняли, — вздохнул я. — Только не говорили, что это для метаболизма.
— Если бы ты не был способен на измену сам, не сомневайся — тебе помогли бы.
— Я и не сомневаюсь, — сказал я. — Не представляешь, как они все контролируют. Вампонавигатор заряжает специальная комиссия. Выдают перед самым свиданием, чтобы я чего туда не добавил.
— Не верят? — улыбнулась Софи.
— За все отвечает комитет из трех старперов. Бальдр, Локи и Мардук, если ты кого-то знаешь. Втроем следят, чтобы богиню ничего не напугало. Так что у меня в обойме одни букеты с цветами и приятные сюрпризы. Радостные неожиданности. Я даже при желании ей настроение испортить не могу. А вампотеку в этом навигаторе уже второй год починить не могут. Работает только буква «С». Поэтому у нас с ней все умные разговоры вокруг этой буквы… Но самое ужасное, что она постоянно превращается в тебя. Постоянно…
— Можешь расслабиться и считать, что это действительно я, — усмехнулась Софи. — Я не возражаю. Наоборот, мне будет приятно.
В дверь постучали. Причем довольно настойчиво.
— Я этого официанта сейчас убью, — сказал я. — И выпью его ДНА…
Встав, я подошел к двери и чуть приоткрыл ее — так, чтобы в библиотеку нельзя было заглянуть. Что было, конечно, глупо, потому что никто не мог увидеть Софи при всем желании. Запоздалое понимание собственной глупости вызвало во мне раздражение, и с моего языка уже готова была слететь не вполне вежливая фраза — но за порогом стоял не официант.
Это был Эз.
— Ты баблос сосать пойдешь? — спросил он. — Тебя одного ждем.
— Еще пять минут, — сказал я умоляюще. — Важный разговор.
И закрыл дверь перед самым его носом.
— Кто это? — спросила Софи.
— Телепузики. Зовут на Красную Церемонию.
— Тебе надо идти?
Я сел рядом и поглядел на часы.
— Еще есть время.
Софи положила ладонь на мою руку, и я понял, что она хочет поговорить о чем-то важном.
— Скажи, ты помнишь второго комара с ДНА Дракулы? Которого ты взял на память?
— Еще бы, — сказал я.
— Он у тебя?
— Нет. Какое там. Отобрали после первого контрольного укуса.
Софи разочарованно вздохнула.
— Зачем же ты отдал?
— А как я мог не отдать? Сказали, ценнейший памятник национальной культуры. Должен находиться в спецхране. Я думал, мне за это хоть баблоса дадут. Щас… Выписали моральное поощрение.
— Какое?
— Какую-то премию Совета Нечестивых. Называется «Сумрак и Блаженство». Или «Блаженство и Сумрак».
— А что это такое?
— Даже не знаю, — сказал я. — Мне намекнули, что хорошим тоном считается не приходить на вручение, ну я и не пошел.
— Вряд ли ты много потерял, мой бедный мальчик…
Она провела пальцами по моим волосам.
— Я не мальчик, — сказал я, — и ты это хорошо знаешь.
Она засмеялась. Но я видел, что известие про комара с ДНА Дракулы ее расстроило.
— А зачем тебе второй комар? — спросил я.
— С этими комарами связано нечто совершенно непостижимое.
— Что именно?
— Эти комары на самом деле из лимбо. Но их каким-то образом можно взять с собой в физическое измерение.
— Как такое может быть?
— Я сама не знаю. Дракула уже давно ушел из этого мира. Но мертвым в человеческом смысле его назвать нельзя. Видимо, его печалит, что большая часть его великих знаний осталась недоступна живым. И он нашел способ посылать из лимбо подобие приглашений. Чтобы его можно было навестить…
— Из своей красной жидкости?
— Из своей ДНА, — поправила Софи.
— Извини. Но как такое может быть, если его тело уже умерло? Откуда он ее берет?
— Я же говорю — это необъяснимо.
— Откуда ты знаешь, что эти комары из лимбо? А не просто со стены в его спальне?
— Ты помнишь его спальню?
— Еще бы.
— Тебя ничего там не удивило?
— Удивило, — сказал я и положил ей руку на бедро.
Софи наморщилась.
— Я не об этом. Подумай. Подземный механизм убирает пол, превращая его в ступени. Заливает все краской. Из стены выдвигается спрятанная картина… Даже если бы в позапрошлом веке действительно могли сделать такие подземные механизмы, в чем лично я сомневаюсь, то сегодня они вряд ли работали бы. Тем более так безотказно. Все это было сном, Рама. Мы были в лимбо.
— Но ведь мы полностью повторили ритуал соблазнения Дракулы. Значит, когда-то все это работало на самом деле?
Софи улыбнулась.
— Дракула был великий undead и мог навести на человека любой морок. Зачем он стал бы строить какие-то гигантские машины, чтобы убирать с их помощью пол? Ему проще было внушить своей гостье, что комната меняется и ее заливает красной жидкостью. Мы с тобой просто увидели, как это выглядело для его жертвы… Я хотела сказать, для его любимой.
— А почему я увидел то, что видела она? Я даже не пробовал ее ДНА.
— Потому, что мы были в лимбо. Там хранятся переживания и мысли всех людей, живших на земле. Я повторяла слова Дракулы, которые его жер… его любимая слышала в этой комнате. И ты увидел эхо ее памяти. И не просто увидел, ты в него попал. Вместе со мной.
— То есть ты хочешь сказать, что в спальне все было не по-настоящему?
— Все было по-настоящему, — сказала Софи. — Но в лимбо. В замке Дракулы граница между реальностью и лимбо размыта. Это не совсем физическое пространство. Почти как Хартланд. Именно поэтому туда посылают для инициации.
— А другие раньше получали этих комаров?
Софи кивнула.
— Они много раз попадали в мир. Но не обязательно из этой спальни. Возвращающийся из замка вампир иногда привозил оттуда комара с ДНА Дракулы. Он помнил какую-то историю, которая с этим связана — но история была просто сновидением. А вот комар с ДНА был настоящим. И вампир мог встретиться с Дракулой в лимбо.
— То есть нам на самом деле не обязательно было заниматься там любовью?
Софи улыбнулась.
— Может и нет. Но я решила перестраховаться. И это помогло. Мы нашли сразу двух комаров. Такое редко бывает.
— Я бы с удовольствием отдал тебе своего, — сказал я. — Но у меня его нет. Может быть, кто-нибудь привезет?
— Теперь комары перестали появляться.
— Почему?
— Я точно не знаю. Может, потому, что ты отдал своего в чужие руки. Дракула не особо любит такое отношение к его дарам.
— Я не виноват, — сказал я. — Если бы я знал, вообще не брал бы. Оставил бы тебе…
Софи не ответила.
— Слушай, я даже ревную. Чем тебе так интересен этот Дракула?
Она усмехнулась.
— Ты все равно не поймешь.
— Может, пойму.
— Он величайший из всех. The undead…
Я никогда не испытывал доверия к смысловым нюансам, передаваемым с помощью английских артиклей.
— Поэтому Стокер и хотел назвать свой роман «The Undead», — продолжала Софи. — Он, как халдей высокого уровня, все-таки кое-что знал. Дракула — это действительно был исполин… И не был, а есть до сих пор. Мало того, некоторые говорят, что он превзошел состояние undead.
— Ты хочешь сказать, что Дракула до сих пор жив?
— Он до сих пор the undead. Примерно как ваш Ленин. Но я не хочу без конца говорить про Дракулу. Сколько мы тут сидим?
Я поглядел на часы.
— Пятьдесят восемь минут. Как насчет неизбежного-два?
— Уже нет времени. Сейчас часы пробьют полночь, и моя карета превратится…
— В мою тыкву, — сказал я. — Я знаю. Когда мы встретимся?
— Я попытаюсь это устроить, — ответила она. — Обещаю.
Я решил больше не тратить времени на разговоры — и обнял ее. Вернее — хотел обнять. Но не успел.
Она исчезла.
Но это было не так, как если бы она вдруг растворилась в воздухе. Все случилось иначе, гораздо безнадежнее. Это было как мгновенно наступившая за опьянением трезвость.
Я попросту понял, что передо мной ничего нет. И, возможно, не было с самого начала. Единственной реальностью были непристойные следы, оставленные мной на диване.
Я подобрал с пола флакон-сердце и изо всех сил швырнул его в стену. Он разбился — и я тут же обругал себя, потому что теперь у меня не осталось вообще ничего на память о нашей фальшивой встрече…
В дверь опять постучали.
— Рама, — недовольно прокричал Тар, — тебя долго еще ждать?
Первый раз в жизни мне совершенно не хотелось идти на Красную Церемонию. Если бы еще год назад мне сказали, что я настолько потеряю вкус к жизни, я вряд ли поверил бы. Но это было именно так.
У дверей в библиотеку стояли Эз, Тар и Тет — и несколько прожигателей смерти, как любили называть себя наши гламурные боги, чтобы отделить себя от человеческой золотой молодежи. В руках у них были фигурные стаканчики с красным «Tomato Virgin» — главным хитом сезона. Из чего следовало, что никто из них на Красную Церемонию не приглашен — водку перед баблосом не пьют.
Эз спорил с одним из наших гламурных лоботрясов (кажется, его звали Аргус) — а остальные внимательно их слушали, стараясь не проронить ни капли драгоценного французского дискурса. Впрочем, Аргус, кажется, побеждал в споре — у Эза был раздосадованный и смущенный вид.
— Великий Вампир точно не пидарас, — повторил Аргус.
— Ну а как же миф о Ганимеде? — спросил Эз.
— Не пидарас. Я это доказать могу как дважды два.
— Это будет интересно, — сказал Эз. — И как же?
— Я в Лондоне был недавно. У них там религиозные люди хотели дать рекламу на двухэтажных автобусах. Что от гомосексуализма при желании можно вылечиться. А мэр запретил. Потому, сказал, что пидарасы обидятся.
— Ну и что?
— А до этого какая-то атеистическая контора пустила на тех же автобусах объяву — «There’s probably no God»[19]. И ничего. Мэр не возражал.
— А какая тут связь? — спросил Эз.
— Прямая. Если бы Великий Вампир был пидарасом, лондонский мэр обосрался бы на автобусах такие вещи про него писать. Что его нету. Неужели непонятно?
Эз углубился в обдумывание аргумента, который показался мне неожиданно глубоким — причем именно на метафизическом уровне. Я буквально ощутил, как изогнулся его легкий французский ум под чудовищным нажимом русского дискурса.
Тар похлопал Эза по плечу.
— Пошли на церемонию, — сказал он. — Просветишь варваров в следующий раз.
Это была удобная возможность прервать дискуссию, и Эз ею воспользовался. Он любезно кивнул нашей красной молодежи, как бы обещая выслушать всех при следующей встрече, и повернулся к церемониймейстеру — халдею в маске комара. Маска была очень старой, из золотой парчи — с глазами-жемчужинами и стержнем-носом.
— Мы готовы, — сказал он.
Церемониймейстер повернулся и повел нас через зал. Мы прошли массивную дверь, по бокам которой стояли на головах два перевернутых черных атланта (посетители почему-то называли их «узбекскими йогами»), и стали подниматься по закручивающемуся вверх спиральному коридору, освещенному точками спрятанных в стены ламп.
Когда мы дошли до пересекающей пол золотой черты, церемониймейстер встал на одно колено и ударил правым кулаком по своему левому плечу. От этого энергичного движения пришитые к его хламиде прозрачные крылья шумно взлетели и опали, на секунду показавшись живыми.
Дальше могли идти только вампиры.
Мы медленно пошли по последнему витку коридора.
— Кстати, Рама, — сказал Тет, — ты знаешь, что можно заглянуть в свое личное будущее, когда принимаешь баблос?
— Не знаю, — ответил я. — А как?
— Усилием воли. Просто поглядеть туда, и все. Но для этого надо пожертвовать фазой наслаждения. Поэтому никто так не делает.
— А если у вампира много баблоса? — спросил я.
— Те вампиры, у кого много баблоса, и так знают, что с ними будет. Все то же самое, а потом смерть.
С этим трудно было не согласиться.
— Никто не хочет знать, когда она наступит, — продолжал Тет, — поэтому высшие вампиры туда не смотрят.
— А ты? — спросил я.
— Я пробовал один раз.
— И что видел?
— Хочешь узнать, посмотри сам.
— Я ведь все равно не узнаю, что будет с тобой, — сказал я.
— Узнаешь, — ответил Тет. — Потому что я тебя там видел.
— Там что-то страшное?
— Не знаю. Это как посмотреть.
— Во время Красной Церемонии много всего мерещится, — сказал я. — Как узнать, что это именно будущее?
— Гарантий нет, — пожал плечами Тет. — Такое же гадание на менструальных тряпках, как и все остальное в нашей черной судьбе.
Мне пришло в голову, что он специально говорит суггестивными загадками, чтобы испортить мне Красную Церемонию — и, самое главное, ядовитое семя уже посеяно. Попробуйте пять минут не думать о белой обезьяне…
К счастью, мы уже пришли.
Красный Зал «Haute SOS» был совсем маленьким — и походил на рубку звездного корабля, спроектированную дизайнером-геем для мыльной оперы о галактическом мультикультурализме. У стен стояли массивные электрифицированные кресла со сложной и громоздкой механикой, а на сводчатом потолке было обязательное для этих помещений золотое солнце с волнистыми лучами. У солнца было лицо, и оно улыбалось.
Эти солнечные лики, надо сказать, раздражали меня уже много лет. В большом Красном Зале на даче Ваала Петровича, где обычно собирались рублевские вампиры, солнце походило на Хрущева. Здесь такое сходство отсутствовало — лик солнца был анонимно-условен. Зато сам его диск, зажатый между сводами, напоминал разработанный долгой практикой морщинистый анус. Этот анус, правда, улыбался — но вампира редко радует чужое счастье…
Пока мы рассаживались в креслах, я поделился своим наблюдением с Тетом, чтобы расквитаться за его суггестивную атаку: на солнце приходится смотреть всю Красную Церемонию, и теперь у него был шанс для разнообразия увидеть перед собой нечто иное.
К моему удивлению, Тет яростно закивал головой.
— Я тоже ненавижу гей-дизайн, — сказал он. — Особенно в одежде. Я недавно пытался найти в своем бутике приличные плавки — и у всех была одинаковая огромная шнуровка на гульфике. Которую очень занимательно, наверное, развязывать зубами под кристаллическим метамфетамином, порочно глядя на партнера снизу. Но во всем остальном она нефункциональна, и плавки постоянно спадают. Что тоже, наверное, входит в концепцию. И вся одежда, которую делают геи, такая же. Не то чтобы нефункциональная, а функциональная в крайне специфическом диапазоне. Но никого другого в дизайн давно не берут — мафия. Вот за это мы их и не любим. Я имею в виду, дизайнеров одежды…
Тет, видимо, бравировал вольномыслием — или показывал, как бесстрашно умеет заглядывать в бездну новейший европейский дискурс: все знали, что три телепузика голубые как небо апреля (я сообразил наконец, что именно по этой причине Аргус и вступил с ними в спор о половой ориентации Великого Вампира). Правда, в каких именно отношениях они состоят друг с другом, было для меня загадкой. Наверно, какой-нибудь треугольник Эшера. Впрочем, не мое это дело.
— Он пытается испортить тебе Красную Церемонию, Тет, — сказал Эз. — Точно так же, как ты пытаешься испортить ее ему… Ребята, peace.
Эз был самым умным из всех. Я убеждался в этом при каждой новой встрече.
— Ты ошибаешься, — сказал Тет. — Это правда — насчет будущего. Я пробовал.
— А зачем заглядывать в будущее, если надо отказаться от радости в настоящем? — спросил Эз. — Чтобы выяснить, будет ли радость потом? Это глупо. Пропадает единственный смысл, который я вижу в процедуре. Все равно что секс без наслаждения… Самые мудрые говорят, что Красная Церемония нам совершенно ни к чему. Она ни к чему даже Великой Мыши — и нужна только Великому Вампиру. Он затягивает в нее через удовольствие. Точно так же, как людей в совокупление. Если бы не было наслаждения, кто бы плодил детей? Вот так и мы — кто бы трясся в этих креслах?
— А зачем Великому Вампиру Красная Церемония? — спросил Тар.
— Мы не знаем, — ответил Эз. — Может быть, мы просто участвуем в его пищеварении…
— Не богохульствуй, — сказал Тар.
— Да, — ответил Эз, — извини. Забыл, что мы в России…
— Хватит острить, — сказал я. — Настройтесь на серьезный и торжественный лад. Вспомните о миллионах безответных тружеников, которые сделали возможным наше сегодняшнее счастье…
Французы захихикали — я понял, что в этот раз мне действительно удалось их развеселить. Но тут раздался нежный звон — словно ветер качнул увешанную серебряными колокольчиками занавеску, — и смех стих.
Церемония началась.
Мягкие пластиковые фиксаторы защелкнулись на моих щиколотках и запястьях. Потом на грудь и живот опустилась выдвинувшаяся из-за спинки кресла пластина — все это должно было защитить меня от травм, если мое тело начнет непроизвольно сокращаться во время приема баблоса.
Кресло медленно отклонилось назад — и теперь я уже не видел французов. Передо мной осталось только сияющее на потолке солнце, и я с ухмылкой подумал, что телепузикам обеспечен однозначный ассоциативный коридор на все время таинства — если кто-нибудь из них решит открыть глаза.
Дальнейшее всегда напоминало мне зубоврачебную процедуру. Раздалось тихое жужжание, и на мою голову опустилось прозрачное забрало с мягкими прокладками. Два резиновых валика надавили мне на щеки, и, когда мой рот открылся, из черного металлического набалдашника перед ним выдвинулась тонкая трубка и уронила точно в центр моего языка маленькую холодную каплю, которую я тут же рефлекторно прижал к небу…
Помнится, первая Красная Церемония показалась мне чем-то грандиозным и неземным. Но после того, как я пережил этот опыт множество раз, я стал относиться к нему с некоторым скепсисом. Чудо ушло — осталась лишь жажда, как называют в наших кругах неизбывную тоску вампира. Сперва кажется, что это тоска по баблосу — вот только удовлетворить ее не может никакое его количество.
С годами понимаешь, что Красная Церемония вовсе не утишает жажду. Она ее разжигает.
После того, как капля баблоса попадает на язык, вампир прижимает ее к небу — тому месту, где к ней может прикоснуться магический червь. Между баблосом, языком и магическим червем не должно быть никаких посторонних элементов — это опасно. Именно поэтому первая часть процедуры не претерпела никаких качественных изменений за последние десять тысяч лет.
Нельзя спрятать баблос в желатиновую пилюлю, или еще как-то модернизировать эту фазу. Красная капля падает в рот вампира точно так же, как в древние времена, когда на время церемонии нас привязывали к ложу или креслу веревками. Только раньше вампиру вставляли между зубов специальную деревяшку, как эпилептику. Теперь из-за современных фиксаторов в подобном нет необходимости.
Если вдуматься, уже в первой секунде Красной Церемонии содержится ее эстетическое саморазоблачение: рефлекторное движение ловящего каплю языка слишком уж судорожное и нервное, чтобы иметь отношение к божественному. Больше оно напоминает о наркотическом рабстве.
После этого начинается долгая и не особо приятная галлюцинация, во время которой кажется, что ты со страшной скоростью перемещаешься в пространстве (тело начинает непроизвольно дергаться, поэтому его приходится фиксировать). Потом происходит самое мучительное — кажется, будто входишь в соприкосновение с тысячами, или даже с миллионами человеческих умов — и успеваешь на страшной скорости заглянуть в каждый из них.
Как сказал кто-то из простоватых русских вампиров, словно собираешь картошку — а тебя заставляют работать все быстрее и быстрее… Несмотря на сельскохозяйственность, довольно точный образ. Невыносимей всего именно эта нечеловеческая скорость. Такое чувство, что становишься раскаленной сверхзвуковой иглой, которая продевает сквозь чужие головы невидимую нить, соединяет их в гирлянды и уходит в матово-черную непостижимость. Некоторые верят, что эта непостижимость — Иштар, другие думают, что это сам Великий Вампир (лично я равнодушен к этому спору о бирках). Падением в эту бесконечную черноту и кончается первая часть Церемонии.
За годы я изобрел несколько уловок, позволяющих чуть-чуть облегчить неприятную фазу. Можно сосредоточиться на какой-нибудь мысли или без конца считать про себя от одного до десяти. Но самый действенный и простой метод — это зацепиться за чье-то отдельное сознание и удерживать на нем внимание как можно дольше, позволив процессу развиваться без твоего участия. Надо просто вглядываться во мглу одной-единственной выбранной души, отключаясь от раскаленных волн влетающей в тебя информации. Думаю, это не вполне достойное поведение — все равно что спрятаться в окоп, пока товарищи по Церемонии идут в атаку. Но трусость здесь никому не видна.
Если Эз был прав, и в Красной Церемонии нуждался только Великий Вампир, это, наверное, был мой способ уклониться от труда на его ниве. Но на каждого хитрого кровососа, как известно, есть своя космическая справедливость с винтом. Подозреваю, что я так редко попадал на Красную Церемонию именно из-за своей привычки сачковать во время сакрального ритуала — и Великий Вампир не посылал мне баблоса потому, что я не желал честно его отрабатывать. А все перипетии моей вампирической судьбы были просто объективацией этого обстоятельства — отсюда и ненависть Великой Мыши, и черная зависть собратьев…
Впрочем, так можно скатиться в лютеранство или психоанализ. Нам это ни к чему.
Первая попытка зацепиться за чужой ум не получилась. Я скользко кувыркнулся сквозь гриппозный кошмар какого-то политтехнолога, которому снилось, что он работает на дом Бурбонов («Людовик — это от слова «люди»!). Но сразу же после этого я удачно зацепился за ум десятилетнего мальчугана, занятого игрой на крохотной ручной консоли — размером чуть больше шоколадки. Я таких раньше не видел: у меня были только стандартные «Playstation» и «Xbox». Ребенок дрался с каким-то ледяным гигантом, управляя воином-меченосцем.
Консолька подловато подыгрывала ледяному гиганту, задерживая мальчика в самые ответственные моменты боя — так, что ему вновь и вновь приходилось умирать в миллиметре от победы — и начинать долгую битву сначала. У мальчика на лбу залегла глубокая недетская морщина — он чувствовал всю несправедливость происходящего, и не мог понять, кто и зачем придумал, чтобы даже этот маленький фальшивый мир, который вообще можно сделать каким угодно, был устроен так подло и нечестно. Чувство это, надо сказать, было хорошо мне знакомо по собственному игровому опыту.
Самое поразительное, что в этом трудном детском деле (которое родители, должно быть, считали приятным времяпровождением) присутствовал не только азарт. В нем было не меньше смертной тоски, чем в последних минутах идущего в бой солдата — но мальчугана-игрока, в отличие от солдата, убивали вновь и вновь. Потом, правда, он нашел способ одолеть гиганта — но этого я уже не успел увидеть, потому что держаться за чужое сознание стало невозможно. Твердо решив купить себе такую же микроконсоль, я рухнул в черную засасывающую мглу, где от меня не осталось ничего.
Первая фаза Церемонии кончилась.
Если бы в нашей памяти оставалась только она, мы, наверное, не особо стремились бы повторить этот опыт. Но все дело в том, что происходит следом — когда, если верить халдейским ученым, мощнейший нейротрансмиттер, исходящий от магического червя, меняет химию нашего мозга, замыкая в нем контуры неведомого людям наслаждения. Одновременно редактируется память о только что пережитом страдании (многие вампиры верят, что мы вообще забываем большую часть первой фазы — и это кажется мне вполне возможным).
Но как описать то короткое и невыразимое, что случается после? Я даже не могу сказать, сколько оно длится. И в какой именно момент мы замечаем, что это уже происходит…
Я всегда был.
Я всегда буду.
Первая же мысль, пройдя рябью по вечности, которая была мной, доказала это с абсолютной очевидностью.
Это было не просто счастье. Это было нечто большее, совершенно незнакомое человеку. Всемогущество и всеведение. Я мог все — но ни к чему не стремился. Я знал все — и именно поэтому ничего не желал знать. Было вообще непонятно, как можно чего-то хотеть.
Кроме того, чтобы остаться здесь навсегда.
Как только в сознании возникла эта крохотная трещинка, невозможное и невыразимое перестало быть мной и начало отдаляться — и я уже не мог стать им снова. Не мог именно потому, что хотел. Хотел вернуться в ту секунду, где не хотел ничего.
Раньше мне казалось, что в этот момент можно сделать какое-то правильное душевное усилие и изменить ситуацию. Теперь у меня имелся долгий опыт — и я знал, что ничего не смогу поделать до следующей Красной Церемонии, и чем дальше от вечности будет уносить меня ветер мыслей, тем сильнее окажется моя жажда.
Но это была только часть того вихря переживаний, которым завершается каждая Красная Церемония. Есть много другого, что довольно трудно объяснить не имеющим подобного опыта людям.
Дело в том трюке, который совершает память. Она подсказывает — миг назад кончилось нечто невыразимо прекрасное, дивное. И хоть ты знаешь, что ничего особенного на самом деле не произошло и все оставалось именно тем, чем было всегда (и в этом самое главное), память утверждает, что чудо случилось. И ты поддаешься ее сладкому обману, понимая на один озаренный неземной иронией миг, как ограничен человек, какое засахаренное надувательство есть весь его внутренний мир и все, что можно думать или помнить.
Божественность этой секунды в том, что замечаешь, как на твоих глазах вершится нехитрый обман, который люди принимают за реальность… Такое действительно может видеть только бог — через дырку оставленного в человеческом сознании служебного люка.
Ради этого мига вампиры и претерпевают все муки первой фазы. Иногда он растягивается, и возвращение к обычной реальности оказывается долгим и плавным, иногда все происходит быстро — но разница не играет роли. Возможность попасть на эту вершину снова — единственное, что имеет значение. С крючка невозможно соскочить.
Но в этот раз произошла странная вещь. Как только в моей вечности появилась первая трещина страдания, я вспомнил слова Тета — о том, что можно заглянуть в будущее вместо того, чтобы пытаться продлить этот миг. И я неожиданно для себя попытался это сделать — использовав для этого остатки своего ускользающего всемогущества.
Я увидел что-то похожее на обрывок сна.
Передо мной было штормовое море, мглу над которым прорезали косые зиги молний. В море плыл корабль. Такой огромный, что волны ничего не могли ему сделать — он был слишком велик, чтобы качаться от их ударов. Этот корабль был совершенно черным, с гладкой верхней палубой, на которой не было ни надстроек, ни людей. И больше всего он походил на огромный черный гроб (я понимаю, что это уже становится немного смешным — но говорю чистую правду).
Затем я вдруг понял, что я уже на корабле. Передо мной было длинное полутемное помещение, похожее на нутро огромного шкафа. Такое сравнение пришло мне в голову потому, что там в несколько рядов висели какие-то темные костюмы…
Потом я понял, что это не костюмы. Это были люди. Верней, вампиры.
Я видел нечто вроде огромного коммунального хамлета. Мне говорили, что после революции семнадцатого года подобное действительно существовало, пока не выросло новое поколение халдеев. Но здесь было что-то другое.
Вампиры висели на узких треугольных штангах, похожих на костюмные вешалки — потому мне и показалось сперва, что это развешенная одежда. Их полная неподвижность пугала. Кажется, все они спали. Но не так, как дремлют в хамлете, где тело все-таки совершает непроизвольные движения, а очень глубоким сном. Или вообще были мертвы.
Потом я увидел, что многие из них необычно одеты. На них были рясы, камзолы, какой-то древний slim fit с кружевами — и вперемежку с этим сюртуки, френчи, фраки. Все это было в основном черного цвета, поэтому странности такого соседства делались заметны постепенно.
Женщин было мало. Их вообще немного среди вампиров, потому что каждая женщина — это потенциальный конкурент Великой Мыши, но здесь их было даже меньше, чем обычно. Их ноги были целомудренно завернуты в длинные платья, и они казались подвешенными мумиями в бинтах.
Другой странностью были длинные бороды у большинства вампиров-мужчин. Чем длинней борода, тем старомоднее был наряд. Самая длинная, несколько раз перекрученная вокруг пояса, принадлежала мелкому лысому мужичку, завернутому, как мне сперва показалось, в одеяло (потом по золотой пряжке на плече я понял, что это черная тога).
Затем я увидел Эза.
Его глаза были чуть приоткрыты, а на подбородке и щеках отросла длинная редкая щетина.
Рядом висел Тет. Через двух толстых вампиров — Тар. А дальше…
Дальше был я.
Я не видел своего лица. Но мне достаточно было один раз увидеть свою перевернутую спину и знакомую прядь волос, чтобы испытать холодную дрожь узнавания. На мне была обычная немудрящая черная пара, снятая с манекена в бутике.
Ошибиться я не мог.
Испуг был таким, что я перестал видеть длинные ряды висящих в полутьме вампиров. Передо мной мелькнули другие помещения черного корабля — в одних рокотали какие-то сумрачные машины, в других, словно в запаснике музея, стояли древние статуи и саркофаги, в третьих грозно блестело оружие… Комнаты были безлюдны. Бодрствующих людей (или вампиров — все были только в черном) я видел всего два раза. Они проезжали мимо кладовок по трубообразным коридорам — в коробках, похожих на горизонтально движущиеся лифты.
Потом я ощутил нечто вроде центра тяжести этой огромной ладьи. Там находилось живое существо. Вызываемое им чувство напоминало о Великой Мыши — но существо было неизмеримо старше и могущественней (раньше я не представлял, что такое возможно). А затем я его увидел…
Это было что-то вроде огромного крылатого осьминога (именно так), щупальца которого проходили сквозь борта и плавали в море вокруг корабля, как проросшие в воду корни. Существо знало, что я его вижу. Оно само показывало мне себя. Вернее, не показывало — а лишь давало понять, что оно есть. Но вообще-то ему ничего от меня не было нужно.
Или оно хотело, чтобы я так думал.
А в самую последнюю секунду я понял еще одну вещь. Софи была рядом. Но не в трюме с оцепенелыми вампирами, а где-то еще на этом корабле.
Она посылала мне привет. Она хотела меня видеть.
Это было так странно… Словно в крохотном потаенном уголке циклопического корабля зеленел нежнейший росток. И этот росток меня почти любил…
Я и забыл, когда на моих глазах последний раз выступали слезы.
— Рама! Ты живой?
Я открыл глаза. Телепузики уже встали с кресел. Красная Церемония была завершена.
— Живой, живой, — сказал я, поднялся с места и поплелся к выходу вслед за ними.
Когда мы оказались в коридоре, я поймал взгляд Тета. В нем был вопрос. Я кивнул. Тогда он подошел ко мне и взял меня под руку.
— Ты видел?
Я снова кивнул.
— Корабль?
— Да, — сказал я. — И еще видел нас всех. Что это?
— Будущее. И довольно близкое.
— Мы на самом деле там? Как в «Матрице»?
— Нет, — сказал Тет. — Мы здесь. Но мы там будем. А потом, может быть, вернемся в мир. Я ничего больше не знаю, Рама. Ты видел бэтмана?
— Нет, — ответил я. — Я видел какого-то Ктулху.
Тет засмеялся.
— Бэтман и Ктулху — это одно и то же, — сказал он. — Просто покрывающие легенды. Его маскировочные мифы.
— Его — это кого? — спросил я.
Тет посмотрел на меня с недоумением.
— Нашего господина, — ответил он.
— Какого господина?
— Если ты не знаешь, подожди, пока тебе объяснят.
— Не говори загадками, — попросил я.
— Давай сменим тему, — сказал Тет и убрал руку.
Мы дошли до арки с перевернутыми атлантами, где ждал комариный церемониймейстер. Эз повернулся ко мне.
— Было здорово тебя увидеть, — сказал он.
— Куда вы теперь? — спросил я.
— Завтра улетаем в Рио. А сейчас нас везут развлекаться. Охота на медведя в мешке, какая-то древняя русская забава. Потом из его мозгов сделают культовую кашу с луком.
— А кто в мешке? — спросил я. — Вы или медведь?
Эз наморщился.
— Не грузи. Как будто тебе всего этого, — он кивнул на арку, за которой остался Красный Зал, — мало. До встречи, Рама.
Я попрощался с телепузиками (Тет теперь избегал моего взгляда) и сел за ближайший пустой стол.
Мысли вихрем крутились в моей голове. Софи была на этом корабле. Что она там делала? Или ощущение ее присутствия было просто эхом нашей встречи? Ведь я ее там так и не увидел… Она обещала устроить нашу встречу. Но как? Когда? Где?
Что-то тяжелое приземлилось на стол рядом, и я вздрогнул.
Передо мной стояла сильно уменьшенная копия старого советского холодильника — эдакий «ЗиЛ»-бонсай в сорок сантиметров. На нем был даже карликовый магнитик в виде божьей коровки, прижимавший к дверце исписанную микроскопическим почерком бумажку размером с ноготь.
Сзади сверкнула мертвой улыбкой маска халдейского официанта.
— Что это? — нахмурился я.
— Тирамису, ваша низость, — ответил официант, ставя рядом чайный набор. — Тирамису и чай.
DIONYSUS THE ORACULAR
Табуретки были старые, советские — грубые и прочные, сделанные в середине прошлого века. Сохранились они идеально — на древней коричневой краске не было ни одной царапины. Казалось, что они пропитаны космической болью — и космической мечтой, которая была просто отражением этой боли, миражом, отзеркаленным в другую сторону…
Табуретки оказались в Хартланде чудом — много десятилетий назад их занесли в одну из мемориальных камер по какой-то технической надобности да и забыли.
А теперь их хранили рядом с комнатой Великой Мыши, и мы с Энлилем Маратовичем регулярно сидели на этих уникальных артефактах во время разносов. Я избегал в таких случаях поднимать глаза на Иштар — и изучил ножки табуреток до последнего сучка и потека краски. Неизвестный зэк, сделавший их когда-то, вряд ли предполагал, что его нехитрый продукт нырнет так низко. Иначе он, наверное, работал бы хуже.
Сегодня мне особенно не хотелось поднимать глаза. Но я не мог ничего с собой поделать и временами поглядывал на мерцающий экран во всю стену тронной камеры.
На экране была библиотека клуба «Haute SOS». А если точно, мои голые ноги. Елозящие на пустом диване.
Хорошо еще, что камера была установлена так, что я попадал в кадр не весь. А то был бы совсем позор.
Самым отвратительным было то, что на соседней табуретке сидел Энлиль Маратович. Иштар почему-то полюбила вызывать нас на ковер вдвоем.
— Ладно, — не выдержал Энлиль Маратович. — Хватит. Возмутительно. Рама Второй, надо же знать меру в распутстве!
Мой взгляд ввинтился в ножку табуретки — словно пытаясь отыскать там щель, в которую могла бы спрятаться душа.
— Милый, — нежно прошептала Иштар, — в твоих изменах есть что-то настолько трогательное… Это так свежо…
— Сам не ведает, что творит, — сказал Энлиль Маратович.
— Я в курсе, — ответила Иштар. — Рама, ты чего глаза прячешь? Чего ж ты жалуешься, что я тебя всего высосала? А сам налево ходишь? Значит, силенки еще есть.
— Я не жалуюсь, — буркнул я.
— Он правда не жалуется, — сказал Энлиль Маратович. — Парень держится молодцом. Я бы так не смог. Может, простим на… Какой это раз?
— Пятидесятый, наверно, — ответила Иштар. — Простить мы простим. Мне другое интересно. Зачем нашим партнерам комар из лимбо?
— Не знаю, — сказал Энлиль Маратович. — Наверно, для общей информационной вооруженности. Но вообще-то у них уже были комары от Дракулы. И много.
— А у нас не было, — сказала Иштар.
— Да, — согласился Энлиль Маратович. — Рама молодец, привез. Не зря мы ему такую престижную премию дали.
— Правда, что их посылает сам Дракула? — спросила Иштар.
Энлиль Маратович кивнул.
— Это пригласительный билет. Его обычно получают потенциальные отщепенцы. Те, кто может клюнуть на его удочку. Персонажи вроде Озириса. Который и клюнул.
— И что там происходит?
— Обычно Дракула читает визитерам длинную и нудную лекцию о своих мистических открытиях. Нормальный вампир засыпает через три минуты.
— Я хочу знать, чему он учит, — сказала Иштар.
— Ничего интересного, правда, — ответил Энлиль Маратович. — Обычная лузерская болтовня.
Голова Иштар мотнулась сначала вверх, а потом вниз. Из-за длинной шеи амплитуда этого движения была такой, что означать оно могло что угодно, от полного согласия до абсолютного неприятия.
— Тогда почему им так интересуются наши партнеры?
Энлиль Маратович молчал.
— Так я и думала, — сказала Иштар. — Никто ничего не знает. Придется выяснить самой.
Она покрутила головой. Это выглядело, словно она стряхивает с шеи воду, но я знал, что она передает приказы через свой гироскопический ошейник.
Прошло несколько секунд, и дверь открылась. В комнату вошла одна из ее прислужниц, похожая на черную вдову из-за закрытого платом лица. В ее руках было большое блюдо, на котором лежал мой служебный вампонавигатор, опечатанный старомодной свинцовой пломбой. Рядом стоял флакон в виде золотой шахматной пешки (еще одно милое напоминание о моем месте в иерархии). Рядом белела тонкая прозрачная змея свернутого контрольного шланга.
— Комар уже переработан в препарат, — сказала Иштар. — Мы приняли решение встретиться с Дракулой лично.
— Ничего не выйдет, — ответил Энлиль Маратович. — Дракула не станет говорить с Великой Мышью.
— Я отправлюсь к нему инкогнито, — сказала Иштар. — В качестве Геры. В сопровождении Кавалера Ночи. Заодно мы выведем во тьму нашу новую прическу…
Великая Мышь каждый раз придумывала свежий дизайн своей анимограммы лично. Она разрабатывала его тщательно и вдумчиво — и я никогда не знал, в каком именно наряде она появится передо мной. Это было известно только моему вампонавигатору, с которого прислужница как раз срезала пломбу. Никто не должен был вмешиваться в труд медиумов-чистильщиков, воплощавших художественные фантазии Иштар в препарате (полностью этой технологии я не понимал — да и не стремился).
— Такое возможно, — сказал Энлиль Маратович. — Но тогда богиня не будет себя помнить.
— Она все вспомнит потом, — ответила Иштар. — А о безопасности путешествия позаботится Кавалер Ночи.
— Я был не стал…
— А я бы стала, — сказала Иштар. — Рама, на жердочку.
— Богиня желает отправиться прямо сейчас? — спросил я.
Она даже не поглядела на меня, ограничившись экономным кивком. В ее манере было столько пренебрежения, столько… Было понятно, что я для нее не больше попугая.
Впрочем, надо было радоваться — относись она ко мне серьезней, вряд ли я пережил бы уже первую свою измену. А с домашнего животного какой спрос?
Энлиль Маратович встал, поклонился и вышел в коридор. При интимных отправлениях Великой Мыши полагалось присутствовать лишь ее прислужницам.
Я поглядел вверх. С потолка спускалась золоченая жердь. Нет, не зря мне пришло в голову сравнение с попугаем.
Через минуту я уже висел напротив Великой Мыши вниз головой. Ее служанка (я не знал ни одной из них по имени) с проворством опытной медсестры воткнула иголку контрольного шланга мне в руку. Такое делалось редко — только в самых ответственных случаях, когда требовалось поддерживать высочайшую надежность контакта. Потом она надела вампонавигатор на мои верхние (теперь уже нижние) зубы. И, перед тем как закрыть мне рот, сделала самое неприятное — капнула туда из золотого флакона-пешки Большой Красной Печатью — препаратом из ДНА Великой Мыши. Крайне сильным препаратом. Это была почти чистая красная жидкость. Она оглушала сразу.
Я всегда ненавидел форсированное погружение. Оно больше похоже не на спуск в лимбо, а на прием цианистого калия. Я говорю так не в фигуральном смысле — по одному из коллекционных препаратов из библиотеки Брамы я знал, что цианид вызывает как бы космическую тошноту, очень быстро нарастающее омерзение ко всему физическому миру, которое кончается его полным отторжением. Действие Красной Печати было практически таким же — за исключением того, что после закрытия одного мира открывался другой.
Дальнейшее зависело от настроения Иштар. Чаще всего я терял контроль и оказывался в подобии сна, где она пряталась за какой-нибудь маской. Поскольку я не понимал, что происходит, я никогда не мог выяснить, за какой именно. Я даже не знал, что вокруг меня маски — и верил во все так же чистосердечно, как в жизни. Тем неприятней бывало пробуждение.
Но сегодня я нужен был ей в качестве провожатого. Спала сама Иштар — и ей снилось, что она просто Гера. А я сохранял ясность ума и знал, кто передо мной — хотя это знание не было, конечно, окончательным: я не пытался установить, где в ней кончается Гера и начинается Великая Мышь. Энлиль Маратович был прав. Такого не стоит делать даже с обычной бодрствующей женщиной. А уж тем более со спящей богиней.
Когда шок от удара Большой Печати прошел, я увидел, что мы лежим на кровати в спальне Дракулы.
На той самой кровати.
Мы как бы проснулись одновременно. Мы оба были совершенно голыми. Наша одежда была беспорядочно разбросана на полу. Видимо, Гера собиралась к Дракуле не сразу.
Ее волосы были покрашены в цвет выгоревшего сена и стянуты в несколько несимметричных хвостов смешными разноцветными заколками, изображающими ползущих по ее голове гусениц. Мило и вполне в ее стиле — но не слишком оригинально.
Она огляделась по сторонам, повернулась ко мне и растерянно улыбнулась.
— Где мы? — спросила она. — Я ничего не помню. Мы что, пили? Или что-то приняли?
— Сюрприз! — бодро отозвался я, сунул руку себе за спину и извлек оттуда букет.
Не слишком большой, в основном из полевых цветов. Такой, словно его собрала девочка из Подмосковья. Я и сам мог бы так подумать, если бы не знал, что его составляли два выписанных из Японии спеца по икебане.
Она улыбнулась и взяла цветы.
— Где ты их каждый раз прячешь? Я никогда не замечаю, что ты с букетом.
— Никогда не стремитесь проникнуть в тайны волшебства, — сказал я. — Изнанка многих фокусов может испортить полученное от них удовольствие.
Она подняла букет и утопила в нем лицо.
— Не пахнут.
— А чем они должны пахнуть? — спросил я.
— Изнанкой фокуса, — сказала она. — Спасибо, милый. Но я сколько раз тебе говорила, не приноси мне букетов. Потом таскать весь день.
— А ты не таскай, — ответил я. — Брось на пол. Я тебе новый подарю.
— Ты не обидишься?
— Ничуть.
Гера бросила букет на пол. Я посмотрел на часы. Прошло уже три минуты с начала сеанса. Можно считать, взлетели.
— Иди сюда, — сказала она и счастливо улыбнулась.
Женщины вообще не особо любопытные существа, подумал я, выполняя распоряжение. Вот Гера — спросила, где мы, получила букет и все забыла. Им неважно, как устроен космос. Им важно знать, что пещера достаточно безопасна для того, чтобы завести потомство. Это древнее.
Я знал, что думать так рискованно — поскольку Иштар при желании сможет увидеть все, что приходило мне в голову, и мне достанется за каждую гендерно несбалансированную мысль: после того, как ей отрезали тело, феминистическое начало в ней стало очень сильным. Но ничего поделать с собой я не мог.
Впрочем, Гера была красивой девушкой, и происходящее вовсе не казалось мне испытанием. Совсем наоборот. Я, как всегда, забыл все страхи и опасения — и свои измены тоже. Мне хотелось верить, что это происходит на самом деле. И это действительно начинало происходить на самом деле. Во всяком случае, на некоторое время…
Гера положила ладони на мою голову и легонько толкнула ее к своему животу. Я подчинился. И опять без всякого внутреннего усилия — хоть и предполагал, что пристрастие Геры к этой процедуре является чем-то вроде реакции на неосознанную фантомную боль. Впрочем, загробный психоанализ никогда не был моим коньком.
Мне вообще приходило в голову куда больше мыслей, чем следовало бы. А одна из них рассмешила меня до такой степени, что пришлось прервать упражнение.
— Что? — томно вздохнула Гера. — Что ты смеешься?
— Я вспомнил, — сказал я. — Как один московский сексолог отвечал на церковную критику куннилингуса.
— Как?
— «Вылизывая самке наружные половые органы, самец хочет показать ей, что будет заботиться о яйцах, которые она отложит. Этой традиции много миллионов, если не миллиардов лет, и не мракобесам в рясах…»
— Фу, — с выражением сказала Гера. — Дурак. Все испортил. А про сексолога врешь, ты сам это только что придумал. Вот всегда ты так. Всегда.
— За это ты меня и любишь, — сказал я.
— Нет. За это я тебя как раз не люблю, — ответила Гера, встала с кровати и начала одеваться.
К счастью, она быстро засмотрелась на себя в зеркале — и забыла свою обиду.
Сегодня она была во всем сером и протертом — как бы в сильно вылинявшем черном. Даже ее трикотажная кофточка, кажется, была много раз простирана вместе с десятком булыжников.
Мой наряд был стандартным для таких встреч — легкий черный костюм и черная рубашка с красной пуговицей на горле. Возможно, под кроватью нашелся бы и галстук — но я за ним не полез.
Я покосился на стену спальни — не появилась ли на ней картина с красным цветком. Но ее не было. Неизбежное в этот раз обошлось без свидетелей.
Мы вышли в коридор.
Я плохо представлял, куда надо идти — и почему-то был уверен, что это выяснится само.
В коридоре было светло от знакомых витражей со всадниками и всадницами. Все было таким же, как я помнил, только цветы в нишах оказались другими — и, кажется, вазы тоже. Может быть, их меняли вместе.
Мы миновали малахитовую арку с бронзовыми сатирами и оказались на лестничной площадке, выложенной разноцветными ромбами. Пожарная дверца в стене исчезла — словно тут успели сделать ремонт и спрятать ее под штукатуркой. Зато массивная дверь, к которой спускалась лестница, оказалась приоткрытой.
— Что там? — спросила Гера.
— Большой зал приемов, — сказал я. — Но я там не был.
За дверью действительно оказался большой темный зал. В нем горела одинокая свеча на тонком высоком подсвечнике — но желтого огонька хватало лишь на то, чтобы осветить несколько плит пола. Зал был таким большим, что мы не видели его границ — только смутно ощущали их.
Мы подошли к свече. Огонек дрогнул, словно где-то неподалеку открылась дверь, и я увидел в дальнем конце зала второе пятно света.
В нем стояло чрезвычайно странное существо.
Это был высокий и худой юноша журавлиных пропорций. На его голове поблескивал сложный головной убор — что-то среднее между золотой митрой и высоким шлемом. В руке он держал тонкий золотой посох.
На его запястьях и предплечьях мерцали разноцветными камнями тонкие браслеты, а на груди висела гирлянда желтых цветов. Из одежды на нем была только оранжевая набедренная повязка. Но самым странным был цвет его кожи.
Небесно-синий.
В его внешнем облике совершенно точно не было ничего общего с бородатым господином, которого я видел на портретах.
— Харе Кришна, — прошептала Гера.
Она была права. Дракула (если это был он) больше всего походил на Кришну с обложки одной из тех книг, которые раздают в переходах адепты Бхагавад-Гиты.
Я подумал, что Бальдр с Локи, заряжавшие мой вампонавигатор, все перепутали — или просто украли моего комара, заменив его чем-то непонятным.
Но синий незнакомец приветливо кивнул нам и пошел в нашу сторону, через каждые несколько шагов останавливаясь, чтобы зажечь от своего золотого посоха невидимую свечу.
Он просто касался им какой-нибудь точки в темноте, и там появлялся огонек. Потом становился виден подсвечник, и из мрака появлялся небольшой сегмент освещенного пространства.
Чем больше свечей он зажигал, тем светлей делалось вокруг. Но в этом было какое-то фокусничество. Дракула касался невидимых свечей с такой точностью, что мне стало казаться, будто он создает их на пустом месте — мало того, их желто-синие огоньки не освещают скрытое в темноте, а, словно крохотные проекторы, рисуют его сами.
Я вспомнил про свет сознания, оживляющий анимограммы. Теоретически его источником в этом опыте был я, а все остальное являлось просто моими тенями. Но граф Дракула был необычным вампиром. Неясно было даже, покойник он или нет. Я не мог с уверенностью сказать, кто здесь анимограмма, а кто ныряльщик. Следовало быть начеку.
В зале стало почти светло — теперь я видел глубокие кожаные кресла, камин, два массивных письменных стола, ковры на полу, диваны и книжные шкафы вдоль стен. Это была обстановка английского manor house. Собранные здесь вещи были разделены такими объемами пространства, что зал казался почти пустым. И — по этой самой причине — невероятно роскошным: ведь о преуспеянии в наши дни свидетельствуют не столько собранные в человеческом жилище материальные объекты, сколько расстояния между ними. Даже в обычных бетонных сотах пустое место стоит куда дороже того, чем его заполняют, включая людей…
Но волнение не дало мне додумать эту мысль — граф подошел совсем близко. Вблизи он выглядел очень юным — у него еще не росли усы. Его тело казалось вылепленным из синей глины.
Оказавшись возле нас, он остановился и разжал руку, в которой держал посох. Вместо того, чтобы упасть на пол, посох сложился в воздухе и превратился в язычок голубого огня, который ярко сверкнул перед его ладонью и исчез.
Дракула опустил руку и сказал:
— Здравствуйте, господа. Меня вы, вероятно, знаете, раз пожелали увидеть. А как ваши имена?
— Рама Второй, — ответил я.
— Гера Восьмая, — сказала Гера.
Коротко глянув на меня, Дракула уставился на Геру.
— Вы, кажется, не просто Гера Восьмая…
— Я отвечаю за то, что ее путешествие будет безопасным, — торопливо вмешался я. — Мы осмелились навязаться к вам в гости, зная о вашем гостеприимстве и великодушии…
— Вы — Кавалер Ночи? — спросил он.
— Да, ваше сиятельство.
Мне показалось, что в его глазах мелькнуло понимание и грусть. Он улыбнулся.
— Не называйте меня «сиятельством», — сказал он. — Это было очень давно. Теперь я не граф, а бог.
— Как тогда к вам обращаться?
— Саду, — сказал он.
— Саду? — переспросила Гера. — Это, кажется, обращение к индийскому аскету?
— И самое подходящее обращение к богам, поверьте.
Дракула указал на два стоящих рядом кресла.
— Садитесь, прошу вас.
Мыс Герой опустились в кресла. Дракула сел на ближайший письменный стол и сложил ноги в безупречный лотос.
— Вы бог в каком смысле, саду? — спросил я. — Вампиры ведь тоже считают себя богами.
— Вампиры носят имена богов, — сказал Дракула. — Но это придуманные людьми имена. Настоящие боги совсем другие. Я действительно стал одним из них. Хоть и по довольно неожиданной причине.
— Не будет нахальством спросить, по какой? — спросил я. — Если мы, конечно, поймем.
— Поймете, — улыбнулся Дракула. — У тебя ведь есть привычка висеть в хамлете?
— Конечно.
— И сколько ты проводишь там каждый день?
— Прилично, — сказал я. — Наверно, часа два. Иногда больше, когда дел нет. В общем, как могу… Кстати сказать, саду, если я зависаю в хамлете слишком надолго, меня приводят в себя ваши слова. Это от прежнего хозяина осталось. Я столько раз их слышал, что запомнил наизусть… «Ни о чем я так не жалею в свои последние дни, как о долгих годах, которые я бессмысленно и бездарно провисел вниз головой во мраке безмыслия. Час и минута одинаково исчезают в этом сероватом ничто; глупцам кажется, будто они обретают гармонию, но они лишь приближают смерть… Граф Дракула, воспоминания и размышления…»
— Ложная цитата, — сказал Дракула. — Я никогда не жалел ни об одной минуте, проведенной в хамлете. Но вампиры не афишируют мою подлинную историю. Это не в их интересах.
— А почему вашу историю скрывают? — спросила Гера.
— Потому, что она не похожа на миф о Дракуле. Который состоит из бесконечных цитат, где изложена, если угодно, идеология вампиризма. Иные из этих выражений действительно принадлежат мне, но большинство просто выдуманы. Этот миф — важнейшая опора вампирического уклада, фундамент вампоидентичности. Для вампиров Дракула — примерно то же самое, что Джеймс Бонд для англосаксов. Вампир-победитель, собравший в себе лучшие национальные черты, символический чемпион, безупречный образ. Правда не нужна никому.
— А что в вашей жизни нужно скрывать?
— Дело не в событиях моей жизни, — сказал Дракула. — Дело в тех выводах, к которым я пришел. В том, что я понял про природу людей и вампиров.
— И что же это?
— Вампир — вовсе не тайный владыка планеты и бенефициар всех существующих пищевых цепочек. Вампир — это жалкое существо, целиком погруженное в страдание. И от людей его отличает лишь то, что его страдание интенсивней и глубже. Люди и вампиры — не скот и его хозяева. Это просто братья по несчастью. Рабы-гребцы и рабы-надсмотрщики на одной и той же галере.
— Как вы пришли к такому выводу? — спросила Гера.
— Постепенно, — ответил Дракула. — Началось, конечно, с зависаний в хамлете. Мы все этим грешим, но я зависал в нем не просто на несколько часов. Я мог провести там несколько недель, месяц… Странное безмыслие, где полностью исчезают время, тело и ощущение себя, было самым отрадным в моей жизни. Из-за этого я даже не всегда находил время, чтобы грешить с женщинами. И я задумался — что же происходит в хамлете? Я стал исследовать этот вопрос.
— Каким образом?
— Перво-наперво я попытался понять, с чем связано состояние безмыслия, которого достигает вампир. Я решил выяснить, вампирическое это переживание или человеческое.
— Конечно, вампирическое, — сказала Гера. — Человек может висеть вниз головой сколько угодно — но ничего кроме головной боли из этого не выйдет.
— Правильно, — согласился Дракула. — Поэтому я попытался войти в то же состояние не как вампир, а как человек. То есть не свисая с жерди вниз головой, а сидя на земле головой вверх. И после многолетних опытов с медитативными практиками разных религий мне это удалось. Людям уже много тысяч лет известно то состояние, в которое вампир приходит в хамлете. Они называют его «джаной».
Поддержать разговор на букву «Д» я не был готов.
— Джана? — спросила Гера. — Никогда не слышала.
— Это состояние крайней сосредоточенности, или поглощенности, которого достигает созерцатель. Его, например, практиковал исторический Будда — как до своего просветления, так и после. И это одна из немногих вещей, которые про него известны. Вы хорошо знаете, что это. Происходящее с нами в хамлете — это нечто среднее между третьей и четвертой джаной. Но вампиры и люди входят в поглощенность по-разному. Нам для этого достаточно просто повиснуть вниз головой, и магический червь, контролирующий мозг, сам приводит вампира в абсорбцию. Мы перестаем ощущать тело уже через несколько минут после того, как повисаем на перекладине. А человеку нужно долго, иногда не один десяток лет, тренироваться в концентрации. И то не факт, что он научится достигать джан. Но итог примерно один и тот же — и человек, и вампир приходят в состояние тончайшего блаженства, потому что личность со своим клубком мыслей и проблем куда-то исчезает…
Это было похоже на правду.
— Мало того, — продолжал Дракула, — я понял, что и во время второго нашего таинства — Красной Церемонии — происходит то же самое. Когда вампир переживает действие баблоса, полностью исчезает тот, с кем это происходит. Все остается, а вас в этом нет, и это прекрасно… То, что мы считали собой и другими — лишь легкая рябь на создавшем нас океане бытия…
Слова Дракулы идеально передавали мой собственный опыт.
— Из всего перечисленного следовал странный вывод. Оказывается, высшую радость вампиру приносит не его скрытая власть над людьми и их миром, а возможность на некоторое время исчезнуть. Избавиться от самого себя. То же самое в полном объеме относится к людям. Причем не только к впадающим в джану медитаторам, но и к самым простым обывателям, ложащимся вечером спать…
Он опять был прав. Мне и самому это приходило в голову. Свешиваться с перекладины в хамлете было почти так же приятно, как укладываться спать после тяжелого дня. Расслабляло и радовало предвкушение, что вот прямо сейчас, через минуту или две, все проблемы исчезнут и на их месте не появится никаких новых…
— Это меня поразило, — продолжал Дракула. — Я задал себе вопрос — что же такое мое «я», если избавление от него даже на короткий срок ведет к такому блаженству? И я узнал ответ. Но на это ушла почти вся моя жизнь. Мне было очень, очень сложно…
— Почему? — спросила Гера.
— Дело в том, что у нас, вампиров, есть ложное чувство всемогущества. Мол, достаточно щелкнуть языком, и любое человеческое переживание будет нашим.
— А разве это не так?
— Нет, не так, — сказал Дракула. — Это касается только тех переживаний, которые мы регистрируем как нечто новое, острое и интересное. А самые глубокие из человеческих переживаний связаны как раз с отказом от погони за стимуляцией чувств. Они для нас практически невидимы.
— Вы говорили, что все выяснили про «я», — напомнил я. — Что же именно?
— Это я сама знаю, — сказала Гера. — И не надо объяснять. «Я» — это то, что я чувствую прямо сейчас…
Дракула поглядел на нее с интересом.
— Если вы думаете, что я совсем дурочка, то зря, — продолжала Гера. — Вы Раману Махарши читали, саду? Есть истинное «я» и ложное «я». Ложное «я» — это эго. А истинное «я» — это сознание. Оно вечно.
Дракула закрыл глаза — и мне вдруг показалось, что он глядит на нас другой парой глаз — выпуклых и синих, без зрачков. Это был страшноватый взгляд.
— Девочка, — сказал он, — во-первых, запомни, что никакого «сознания» не бывает. Во всяком случае, самого по себе. Бывает регистрация различных феноменов нервной системой. Это процесс, в котором каждый раз участвует много элементов. Нечто вроде костра, для которого обязательно нужны дрова и воздух. Костер определенное время горит и потом гаснет. От одной головешки можно зажечь другую. Но нет никакой «огненной стихии» или «элемента огня». Есть только конкретные, как сказал бы пожарный, случаи временного возгорания. И это относится как к Вечному огню у вас на Красной площади, так и к абстрактной идее огня в твоей голове. Все имеет причину, начало и конец. Понятно?
Гера сделала странное движение плечами — то ли соглашаясь, то ли просто стряхивая с себя слова Дракулы.
— А во-вторых, то «я», которое ты чувствуешь прямо сейчас, возникает лишь на тот самый миг, который ты называешь «прямо сейчас». Но в течение своего краткого существования это «я» уверено, что именно оно было и будет всегда. Исчезает оно незаметно для самого себя. И после его исчезновения не остается никого, кто мог бы заметить случившееся.
— «Я» никуда не исчезает, — сказала Гера. — Оно есть всегда.
— Большую часть времени, — ответил Дракула, — никакого «я» вообще нет. Его нет ни во сне, ни когда вы ведете машину по трассе, ни когда вы занимаетесь размножением. Оно возникает только в ответ на специфические запросы ума «Б» — что «я» по этому поводу думаю? Как «я» к этому отношусь? Как «я» должен поступить? И каждое новое «я», возникающее таким образом на долю минуты, уверено, что именно оно было всегда и всегда будет. Потом оно тихо исчезает. По следующему запросу возникает другое «я», и так до бесконечности. Все, что случается с нами в жизни — происходит на самом деле не с нами, а с настоящим моментом времени. Наши «я» — это просто его фотографии.
— Но мы же помним себя, — не сдавалась Гера. — Вот эта память и есть наше «я». Мы помним, какими мы были.
— Сказать, какими были прежние «я», невозможно, — сказал Дракула. — Память о них отредактирована. Человек является только своим мгновенным «я». И в его существовании есть большие интервалы, когда это «я» просто отсутствует, потому что в нем нет необходимости для выживания физического тела. Эти паузы ничем качественно не отличаются от смерти. Именно поэтому поэты говорят, что смерти нет. Когда человек думает — «я кончусь», «я умру» — кончится только эта мысль. Потом будет другая, потом третья. Или не будет. Вот и все.
— Почему тогда никто этого не понимает? — спросил я.
— Потому что понимать некому. Как мгновенное «я» может понять свою зыбкость, если в его распоряжении каждый раз оказывается вся телесная память? Оно решает, что все запечатленные там события происходили именно с ним. На первый взгляд, это логично — раз оно помнит, значит, оно было всегда. Но на самом деле…
Дракула задумался.
— Что? — спросил я.
— Это как если бы голем, созданный для визита в библиотеку, считал, будто ходил в поход с Александром Македонским, потому что ему на полчаса выдали книгу Арриана «Поход Александра». С этим големом просто нет смысла спорить — спор выйдет длиннее, чем вся его жизнь. У множества хаотично возникающих «я» есть только одна общая черта — каждое имеет уверенность в своей длительности, непрерывности и, так сказать, фундаментальности. Любое моментальное существо убеждено, что именно оно было вчера и будет завтра, хотя на деле его не было секунду назад — и через секунду не будет опять.
— Вы хотите сказать, что наши «я» вообще друг с другом не связаны?
— Почему. Можно сказать, эти «я» наследуют друг другу. Как бы передают отцовский дом сыну. А иногда и случайному прохожему. Но каждому жильцу кажется, что он жил в этом доме всегда, потому что он действительно жил в нем все свое короткое «всегда». И таких Иванов Денисовичей, Рама, в каждом твоем дне больше, чем дней в году…
Кажется, фраза про Ивана Денисовича была цитатой из Чехова. Но особого смысла в ней не было — Дракула скорей всего приводил пример из нашей локальной культуры просто из галантной вежливости.
— Но ведь у всех людей есть устойчивые повторяющиеся состояния, — сказал я. — То, что мы называем «маршрут личности»! Это знает любой вампир, который заглядывал в чужую душу.
— Правильно, — согласился Дракула. — Возникающие в одном и том же доме бесконечные личности просто в силу его архитектуры постоянно ходят по одному и тому же маршруту. Все машины, которые едут по Оксфорд стрит, едут именно по Оксфорд стрит, а не по Тверской улице. И за окнами у них одинаковый вид. Но это разные машины, Рама. Хотя ты прав в том, что разница между ними невелика. Наши «я» цикличны и зависят от пейзажа. Они так же мало отличаются друг от друга, как бесконечные поколения амазонских индейцев или тамбовских крестьян. Массовые убийцы рождаются в человеческих умах достаточно редко. Но зато их долго помнят. Хотя, конечно, полицейские ловят и отдают под суд уже кого-то совсем другого.
— Значит, мы заняты самообманом? — спросила Гера. — И люди, и вампиры?
— Я не стал бы называть это самообманом, потому что здесь нет обманутого. Но на этом механизме основано большинство свойственных человеку заблуждений насчет «себя» и «мира». Попытка пробудиться от такого состояния и есть суть древних духовных практик. Но сделать пробуждение устойчивым сложно по довольно комичной причине. Надолго понять, что в человеке нет настоящего «я», некому. Любое «я», которое это понимает, через миг сменяется другим, которое об этом уже не помнит. Или, еще смешнее, уверено, что помнит — и считает себя просветленным «я», которое теперь может преподавать на курсах «познай себя».
— Так можно проснуться или нет? — спросил я.
— Просыпаться некому. Это и есть то единственное, что понимаешь при пробуждении.
— А потом? — спросила Гера.
— Как правило, засыпаешь снова. В мирской жизни есть только зомбический транс, бесконечная череда ложных самоотождествлений и смерть…
Гера угрюмо молчала.
Я давно заметил, что женщины терпеть не могут болтовни о нереальности человека. Может, в силу своей биологической функции? Они ведь рожают детей, а это тяжелое болезненное занятие делается еще и довольно глупым, если вокруг одна иллюзия. Но раньше я не знал, что эта женская черта характера сохраняется даже в лимбо.
Я почувствовал, что мне пора вмешаться в разговор.
— Вы говорили, что решили исследовать природу и назначение «я», — напомнил я. — С природой, допустим, ясно. А в чем тогда его назначение?
Дракула повернулся ко мне.
— Я задал себе этот же вопрос, — сказал он. — Зачем возникают все эти бесчисленные мгновенные «я»? Чем они заняты?
— И что же вы выяснили?
Дракула вздохнул.
— Они заняты тем, Рама, что страдают, испытывая ту или иную форму неудовлетворенности. И стремятся ликвидировать эту неудовлетворенность. «Я» никогда не находится в покое. Оно всегда борется за свое счастье. Именно для этой борьбы оно и появляется каждый раз на свет.
— Правильно, — согласилась Гера. — Все классики-гуманисты утверждали, что природа человека заключена в постоянном поиске счастья.
— Но есть закон Гаутамы, — сказал Дракула, — открытый двадцать пять веков назад. Когда никаких классиков-гуманистов еще в проекте не было. Он гласит: «любое движение ума, занятого поиском счастья, является страданием или становится его причиной».
— Это неправда, — сказала Гера. — Радость жизни как раз в движении к счастью. От плохого к хорошему. Если бы мы не хотели хорошего, его бы просто не было в жизни. А оно есть. Разве нет?
Дракула усмехнулся.
— Хорошее, плохое. Кто назначает одни вещи плохими, а другие хорошими?
— Ум «Б», — сказал я.
— Именно. А зачем, по-вашему, он это делает?
Я пожал плечами.
— Объясните.
— Объясняю, — ответил Дракула. — Фигурально выражаясь, мы можем использовать свой ум двумя способами. В качестве молотка — и в качестве компаса.
— В качестве молотка? — спросил я. — Это что, головой гвозди забивать?
— Зачем головой. Если человек хочет забить в стену гвоздь, он представляет себе это действие в уме, а затем осуществляет его на практике. При этом он использует ум просто как рабочий инструмент — примерно как молоток…
Дракула перевел глаза на Геру.
— А вот если человек «ищет счастья», — продолжал он, — то он использует ум как компас. Стрелки которого показывают «плохое» и «хорошее», «счастье» и «несчастье». Именно в этом заключена причина всех проблем. Вы Боба Дилана слушаете? Он совершенно гениально сформулировал: «Every man’s conscience is wild and depraved — you cannot depend on it to be your guide, when it’s you who must keep it satisfied»…[20] Понимаете? Это сумасшедший компас, который вы должны постоянно питать своей кровью. Ум устроен так, что страдание возникает в нем неизбежно.
При слове «кровь» Гера поморщилась.
— Почему? — спросила она.
— Потому что он занят поиском счастья. А ум, гонящийся за счастьем, может двигаться только в сторону сотворенного им самим миража, который постоянно меняется. Никакого «счастья» во внешнем мире нет, там одни материальные объекты. Страдание и есть столкновение с невозможностью схватить руками созданный воображением фантом. Что бы ни показывал этот компас, он на самом деле всегда указывает сам на себя. А поскольку компас в силу своего устройства не может указать на себя, его стрелка все время будет крутиться как пропеллер. Зыбкие образы счастья созданы умом — а ум, гонящийся за собственной тенью, обязательно испытает боль от неспособности поймать то, чего нет… И даже если он ухитрится поймать свое отражение, через секунду оно уже не будет ему нужно.
— Мы как-то скачем с одного на другое, — сказал я. — Скажите, «я» и ум — это одно и то же?
— Да, — ответил Дракула, — конечно. «Я» возникает в уме. Или можно сказать, что ум становится этим «я». Ум «Б», как ты правильно заметил. Ум, опирающийся на язык и создающий человеческие смыслы и цели.
— Но если никакого «я» нет, выходит, никакого ума тоже нет?
К моему удивлению, Дракула кивнул.
— Именно. Никакого ума, отдельного от этой погони за счастьем, не существует. Сам ум и есть эта погоня. Нечто, возникающее на миг лишь для того, чтобы погнаться за собственной тенью, испытать страдание от невозможности ее догнать, а затем незаметно для себя исчезнуть навсегда. Следующий ум будет гнаться уже за другой тенью — и страдать по-другому. Но исчезнет он точно так же незаметно, как бесчисленные умы, возникавшие до него.
— У вас получается, — нарушила молчание Гера, — что ничего на самом деле нет, но все невыразимо страдает.
— Так оно и есть, — согласился Дракула с безмятежной улыбкой. — Лучше не скажешь.
— Никто из вампиров с этим не согласится, — сказала Гера. — Даже люди, которые чего-то достигли, не согласятся. И скажут, что они еще как есть и при этом вполне счастливы.
— Ну, мало ли кто что скажет, — махнул рукой Дракула. — Вампиры закомплексованы настолько, что уже много веков не позволяют себе свободно думать. А люди этого вообще никогда не умели. Мало того, сегодняшний рыночный этикет требует от продавца рабочей силы все время улыбаться под угрозой увольнения. Люди не понимают, что постоянно кричат от боли. А если кто-то и поймет, он даже самому себе не решится признаться в таком глубоком лузерстве.
— Как это люди не понимают, что кричат от боли?
— А как они могут понимать? Люди не помнят, что с ними в действительности происходит минута за минутой, потому что у них нет привычки наблюдать за собой. И каждая новая личность не помнит ту, которая страдала на ее месте три минуты назад. Люди настолько глубоко погружены в страдание, что научились считать «счастьем» тот его уровень, когда они еще способны растянуть лицо в требуемую приличиями улыбку. Человек вынужден ломать этот идиотский спектакль даже в одиночестве, поскольку в его внутреннем измерении нет вообще ничего кроме контролирующих его мысли и эмоции социальных имплантов, которые он с детства принимает за себя…
Я чувствовал, что Дракула начинает не на шутку злить Геру, словно он постоянно оскорблял самый сокровенный слой ее сознания — уже не женское, а нечто еще более глубинное, великомышиное. Следовало повернуть разговор в более спокойное русло.
— Многие религии считают, что в людях есть нечто глубинное и неизменное, — сказал я. — Душа. Которая переживает разные настроения и состояния, но в целом предназначена для вечности.
Дракула кивнул.
— Ага. Вот, например, у нас есть устройство, которое мы называем «воздушный шар». Мы предполагаем, что его задача — полететь к небу. Но вместо этого оно год за годом исправно стрижет газон. А остальное получается не очень. В таком случае резонно предположить, что перед нами на самом деле газонокосилка, разве нет?
— Хорошо, — сказал я. — Но зачем существует эта газонокосилка? Зачем нужна эта постоянно сочащаяся страданием иллюзия в самом центре человеческого бытия?
Дракула поглядел на меня с некоторым, как мне показалось, недоверием.
— Ты разве еще не понял? — спросил он.
Я отрицательно покачал головой.
— Я знаю, куда он клонит, — сказала Гера. — Он хочет сказать…
— Страдание, сочащееся из иллюзии, и есть наша пища, — сказал Дракула. — Вернее, теперь уже ваша пища. Вампиры питаются не неким абстрактным «агрегатом М5», как вы это политкорректно называете. Они питаются болью. По своей природе агрегат «М5» является страданием, которым кончается практически любой мыслительный акт ума «Б».
— Но нас учат, что агрегат «М5» — это то же самое, что деньги, — сказал я растерянно.
— Правильно, — согласился Дракула. — А деньги — это то же самое, что боль. Они имеют одну и ту же природу. Люди всю жизнь корчатся от боли в погоне за деньгами. А иногда могут ненадолго откупиться от страдания с их помощью. Что же это тогда еще?
— Я не могу поверить… — начала Гера.
Дракула поднял ладонь, словно прося ее не трудиться.
— Вампиры никогда не любили говорить о том, что они питаются человеческим страданием. Но в наши дни они дошли до того, что даже запрещают себе это понимать. Они уверяют себя, что питаются просто неким специфическим продуктом ума «Б», который называют то агрегатом «М5», то «баблосом». Но разве содержимое коробки зависит от ярлыка? Баблос и есть концентрированное человеческое страдание. Вся гламуродискурсная вампоэкономика, которой учат молодых вампиров, существует только для того, чтобы не называть лопату лопатой. Это просто фиговый листок, скрывающий неприглядную истину.
— Это звучит почти как blood libel, — сказала Гера. — Не знай я, что передо мной сам Дракула…
— Я называю вещи своими именами, — ответил Дракула. — И рассказываю о своей духовной эволюции так, как она происходила. Если вам не интересно, я могу замолчать.
— Нам интересно, — сказал я. — Продолжайте, пожалуйста.
— Когда я понял, что человек — это просто фабрика боли, я задумался, приходил ли кто-то до меня к такому же выводу. И сразу же выяснил, что такой человек — именно человек, а не вампир — уже жил на земле. Это был Сиддхартха Гаутама, известный как Будда. Я решил исследовать его учение и обратился к древним текстам. Однако здесь меня ждало разочарование. Слова Будды были впервые записаны только через пятьсот лет после того, как были произнесены. До этого они передавались устно. Очень трудно было отделить его подлинное учение от позднейших наслоений. Однако я заметил одну странную вещь. Будда никогда не отвечал на вопрос, почему существует сочащийся страданием мир, хотя такие вопросы ему задавали не раз. Он говорил, что для раненного стрелой неважно, кто ее выпустил — важно ее вынуть. Это меня поразило. Тут, извиняюсь, нарушена элементарная логика — как же неважно? Пока мы будем вынимать одну стрелу, он другую выпустит… Я сразу подумал, что у Будды был какой-то договор с вампирами древности. И скоро нашел доказательства. Но не в человеческих документах, разумеется, а в сохранившихся препаратах из старых вампотек.
— А где они сохранились? — спросил я.
— Теперь ничего уже не осталось, — сказал Дракула. — Вампиры умеют заметать следы. Но я обнаружил на Шри-Ланке следы древней ДНА, которые позволили мне заглянуть в историю Будды. И я узнал, что именно произошло две с половиной тысячи лет назад…
Дракула замолчал, словно раздумывая, говорить ли дальше.
— Пожалуйста, продолжайте, — попросил я.
— Будда мыслил почти так же, как я — только с человеческих позиций. Он рано постиг, что жизнь полна страдания. Одновременно он увидел, что единственным источником этого страдания является человеческий ум. Логика Будды была простой. Если ум — это орган, вырабатывающий страдание, следовало установить, какие именно движения ума его вызывают. Будда исследовал этот вопрос и пришел к выводу, что страданием являются все движения ума «Б» без исключения.
— А удовольствие? — спросила Гера.
— Редкие моменты удовольствия есть просто фаза страдания. Удовольствие, как червяк на рыболовном крючке, служит для того, чтобы глубже вовлечь ум в боль… Это был очень смелый для того гедонистического времени вывод. Смелый и дерзкий. У этого вывода не было никакого разумного объяснения, потому что Будда тогда еще не знал о существовании вампиров, создавших ум «Б» в своих целях. Поэтому он решился на то, чего не делал прежде никто из людей. Он остановил все возникавшие в уме «Б» процессы. Не просто подавил их, а отвернулся от всех эмоциональных и смысловых потоков, протекавших через него — вышел, как бы сказали сегодня, в полный офф-лайн. Вампиры пытались остановить его, но не смогли.
— А как они вообще узнали, что он этим занимается?
— В те времена вампиры не были сегодняшними гламурными червями. Они обладали реальными магическими способностями. Нашим координатором по Индии был вампир по имени Мара. Он обладал всеми мыслимыми и немыслимыми магическими умениями, которые приобрел главным образом с помощью хамлет-йоги…
— Это что такое? — спросил я.
— Меняя позу, в которой ты висишь вниз головой, можно развивать такие свойства как ясновидение, способность проникать в чужой ум на любом расстоянии и так далее.
— Только не проси показать, Рама, — сказала Гера как раз в тот момент, когда я собирался об этом попросить. — Продолжайте, саду.
— Многие не понимают, как древнеиндийский аскет смог победить продвинутого вампира, обладавшего магическими силами. Дело в том, что любой маг способен действовать на чужое сознание только через проявляющиеся там интенции и мысли. Мара мог победить любого соперника, но требовалось, чтобы этот соперник был. А Будда вовсе не пытался взять ум под контроль. Он просто полностью ушел из области «Б». И Маре негде было проявить свои магические силы — ибо вампиры властны только над умом «Б».
— Что случилось дальше? — спросил я.
— После того, как ум «Б» полностью остановился, Будда увидел то, что было за его пределами, и постиг находящееся вне слов… — Дракула поглядел вдаль и еле заметно улыбнулся. — К сожалению, у меня нет возможности рассказать, что это было…
— Я почему-то не верю, — сказала Гера, — когда говорят про находящееся вне слов. Мне кажется, что меня просто дурят.
— Это не так, — ответил Дракула. — Многие вещи невыразимы просто потому, что не связаны с работой ума «Б». Их нельзя описать, поскольку они не представлены во второй сигнальной системе с заложенным в ней делением на «я» и «не-я». Если разобраться, наши переживания становятся неописуемыми уже с того момента, когда перестают быть нанизанными на слова. А Будда пошел неизмеримо дальше. Он увидел бесконечное поле невербальных реальностей, скрытых до этого за водопадом мыслей. Он увидел то, что находится до сознания и после него. Он увидел тех, кто создал людей — то есть вампиров. Мало того, он увидел того, кто создал вампиров. И многое, многое другое. А вампиры увидели его…
— Кто создал вампиров? — спросила Гера.
Дракула развел руками.
— Как вы знаете, вампиры обычно употребляют выражение «Великий Вампир». Но эти слова только дезориентируют.
— Его что, можно увидеть?
Дракула кивнул.
— Но это будет совсем не то, что ты ожидаешь, — сказал он. — И в любом случае об этом бесполезно говорить.
— Что случилось дальше? — спросил я.
— Будда заключил с вампирами тайный договор. Договор заключался в следующем — Будда обещал не разглашать правду про цель существования человека и его подлинных хозяев. А вампиры, в свою очередь, обещали не препятствовать тем из людей, кто захочет пойти вслед за Буддой.
— Вы хотите сказать, что вампиры отпустили на свободу всех желающих?
— Человека невозможно отпустить на свободу, — сказал Дракула. — Вам должны были объяснить это во время учебы. «Свобода» — просто одна из блесен ума «Б». Вампирами двигал элементарный расчет. Они поняли, что за Буддой пойдут немногие, поскольку предлагаемый им путь противоречит фундаментальной природе человека. Они решили оставить эту дверь открытой, чтобы управляемый ими мир формально не мог считаться космическим концлагерем… Ибо во Вселенной есть много внимательных глаз, которые следят за происходящим в пространстве и времени.
— И чем все кончилось?
— Будда выполнил свою часть уговора. Он никогда не отвечал на вопросы о том, зачем существует мир и кто создал человека. Хозяева человечества оказались не столь честны. Дело в том, что предложенные Буддой практики работы с умом «Б» были настолько эффективными, что вслед за ним просветления достигло огромное число людей. Некоторые достигали его, послушав всего одну проповедь Будды. Поэтому после смерти Будды его учение было искажено, а ум «Б» был модифицирован таким образом, чтобы сделать освобождение значительно более сложным…
— А что сделали с умом «Б»? — спросил я.
— Вампиры ввели своего рода «ремни безопасности» — психосоматические механизмы, намертво пристегивающие сознание ко внутреннему диалогу, — ответил Дракула. — Но в принципе повторить путь Будды можно и сегодня, хотя и с гораздо большими усилиями. Из горизонтальной дороги он превратился в отвесную стену, так что теперь это ближе к альпинизму. Формально уговор действует до сих пор, но в наше время достичь освобождения неизмеримо сложнее.
— А в чем оно заключается, освобождение? — спросила Гера. — Вы же только что сказали, что его некому достигать.
— Суть освобождения проста, — сказал Дракула, — и совершенно неприемлема для вампиров. Человеку следует перестать вырабатывать агрегат «М5» — или, как говорил Будда, дукху. Для этого он должен постепенно заглушить генератор страдания, который он считает самим собой. Затихая, ум «Б» становится прозрачным, и сквозь него становится виден тот строительный материал, из которого построена вся фабрика боли. Этот исходный материал есть бесконечный покой, блаженство и абсолютно не нуждающаяся ни в каких действиях свобода.
— Рай? — спросил я.
Дракула отрицательно покачал головой.
— Схоласт мог бы сказать, что это рай, из которого человек был когда-то изгнан. Но в такой постановке вопроса заключен смысловой подлог, ибо человек не может быть изгнан из рая или взят туда. Человек по своей природе является процессом. Этот процесс и есть непрерывное изгнание из рая. Само изгнание как раз и заключается в существовании человека. Причем никаких сущностей, живших до этого в раю и ставших людьми, нет. Человек появляется как бы в результате выворачивания рая наизнанку, его депортации из самого себя. Люди больше всего похожи на безличные предложения, в которых нет подлежащего, а только сказуемые из разных форм глагола «страдать»…
— А что такое рай? — спросил я.
— «Рай» является блаженством, свободой и покоем, — ответил Дракула. — Но только по сравнению с обычным человеческим состоянием непрерывного страдания. Сам по себе он полностью лишен свойств и качеств.
— Что же это тогда такое? — хмуро поинтересовалась Гера. — Небытие?
— Смотря какой смысл ты вкладываешь в это слово. Небытие — самый светлый проблеск в человеческой жизни. Что происходит, когда человек просыпается ночью и испуганно думает, что пора на работу — а потом смотрит на часы и видит, что до утра еще далеко? Он испытывает счастье. Можно спать еще три часа! Почему он с таким облегчением валится на подушки? Да просто потому, что у него есть возможность исчезнуть еще на несколько часов. Перестать быть последовательностью этих истекающих болью «я». Но даже сон без сновидений не является свободой — это просто завод пружины перед новым рабочим днем на фабрике страдания.
— Ну а вы, — спросила Гера, — вы-то пробудились в конце концов?
Дракула или не заметил иронии в ее словах, или сделал вид, что не заметил.
— Я много раз переживал так называемое пробуждение, то есть понимание, что никакого реального субъекта за психосоматическим процессом, известным как внутренняя жизнь человека, не стоит. Много раз я забывал это и постигал снова. В конце концов я почти повторил то, что удавалось в древности многим ученикам Будды. Я приблизился к точке, где такое понимание становится непрерывным.
— Но кто тогда понимает? — спросила Г ера.
— В этом все и дело, — улыбнулся Дракула. — Непрерывное понимание — точка, где никаких «я» не возникает.
— А как вы приблизились к этой точке? — спросил я.
— Исследуя фабрику боли. Я посвятил этому много времени и освоил методы избавления от «я» — в том самом виде, в каком они преподавались в древности.
— Их что, было несколько?
— Их было довольно много, — сказал Дракула, — но я пользовался двумя основными. Во времена Будды они назывались «сжатие» и «разрыв». Их следы до сих пор можно различить в горах писанины, в которой погребено его учение, но для этого надо быть хорошим археологом.
— И что это такое? — спросил я.
— Техники борьбы с возникновением новых «я». Речь идет о чем-то вроде контрацепции или дезинфекции. Как и все остальное в мире, «я» — это процесс.
Пусть очень быстрый — но процесс. Он похож на практически мгновенное зачатие и роды. Тем не менее для «я» всегда необходим некоторый интервал времени, в котором оно пускает корни. «Я» существует только в этом интервале. Если ум сжимается в точку, где времени нет, «я» не может возникнуть. Это и есть «сжатие».
— А что такое «разрыв»? — спросил я.
Дракула сделал такое движение, словно рвал руками веревку.
— Процесс зарождения «я» состоит из нескольких фаз, возникающих друг после друга. Их видно на замедленной съемке ума, которую умеют делать некоторые аскеты. Будда насчитал двенадцать таких последовательных ступеней. Это своего рода цепная реакция. С практической точки зрения не особо важно, как называются эти этапы и сколько длятся. Достаточно выделить одну фазу в возникновении «я» и не дать ей развиться. Например, ту, когда стрелка вашего компаса пытается показать «хорошее» и «плохое», «приятное» и «неприятное». Вы каждый раз останавливаете процесс зарождения «я» в этой точке — и вся цепь рвется, потому что ни одна цепь не бывает прочнее самого слабого звена. Но это не теория, а практический навык. Которому, кстати, до сих пор учат в некоторых азиатских монастырях.
— И что остается? — спросила Гера.
— Ничего, — сказал Дракула. — И в этом блаженство.
— Вы, значит, сейчас спокойно блаженствуете?
Дракула развел руками.
— Я не смог пройти так далеко, как Будда и его ученики. Я видел только проблески изначального покоя. Отчасти потому, что для современного ума этот путь стал намного сложнее. А отчасти потому, что мне не хватило жизненного срока. Но я успел разработать учение, наиболее подходящее для вампиров — чтобы они не повторяли моих ошибок и двигались к цели напрямую. Оно называется «Тайный Черный Путь». Кто-то из моих учеников может встретиться и вам.
— И что случилось дальше?
— Дальше я умер, — ответил Дракула.
— Вам предоставили Золотой Парашют?
— Он не был мне нужен, — сказал Дракула. — Мне некуда было падать. Для меня к этому времени уже не осталось верха и низа.
— А потом? — спросила Гера.
Дракула пожал плечами.
— Поскольку моя практика была недостаточно длительной, я родился снова. Но уже не вампиром.
Гера засмеялась, и ее смех был холодным и злым.
— Как так? — спросила она. — Вы нам только что целый час объясняли, что никакого «я» на самом деле нет. А потом говорите, что родились снова. Кто тогда родился?
— Ты ведь учила в школе физику, Гера, — сказал Дракула. — Когда волна распространяется в пространстве, каждая ее точка становится источником новой волны. В волне нет ничего постоянного, это просто колебания частиц воды, каждую секунду разных. Но когда волна доходит до преграды, она отражается и движется в другую сторону. Смерть — граница жизни. Волна не расшибается о нее. Волна отражается и движется дальше. Нет никого, кто перерождается в аду или раю. Просто угол падения равен углу отражения.
— Большинство анимограмм никуда не движется, — сказал я. — Чтобы они пришли в движение, нужен наблюдатель.
— Анимограммы — это костюмы, сброшенные улетевшим светом, — ответил Дракула. — Гильзы мертвых ос. Они годятся для того, чтобы рыться в прошлом или дурить людей. Но они не имеют отношения к тому, что когда-то носило этот костюм… Загробный мир — мир тьмы. Но это не значит, что свет, отпечатки которого ты исследуешь, умер. Он носит другие наряды и знать ничего не хочет о том, что было с ним прежде. Потому что это было уже не с ним. У него нет «я». Вампиры над ним не властны. И это самая прекрасная вещь на свете. Понял?
Я неуверенно кивнул.
— Так, значит, вы стали богом? — спросила Гера.
— Так это называется у вас, — сказал Дракула. — На самом деле ничего особо хорошего в этом нет. Обычная судьба тех, кто потерпел неудачу в духовной практике.
— Многие всю жизнь молятся о такой неудаче, — сказал я.
— Стать богом не так уж сложно, — отозвался Дракула. — Человеку для этого достаточно перестать кормить собой вампиров. Включая самого главного. Это и есть секрет, который вампиры охраняют от людей. Кто-нибудь из моих учеников, Рама, обязательно расскажет тебе остальное… При первой возможности.
Гера вдруг взялась за голову, словно у нее начался приступ мигрени. Я шагнул к ней и обнял ее за плечи. Ее тело дрожало — и эта дрожь с каждой секундой становилась сильнее.
— Дорогая, не волнуйся, — заговорил я. — Просто…
Она оттолкнула меня — с такой силой, что я отлетел на несколько метров и ударился об одно из кресел.
— Я все сейчас пойму, — сказала она. — Я все пойму и вспомню, и вам будет плохо… Очень плохо…
Застывшая на ее лице боль постепенно превращалась в гримасу ярости. Она взмахнула руками, словно набрасывая что-то на Дракулу. Потом еще раз. Это было красивое движение — она как будто пыталась доплыть до него стилем «баттерфляй». Но я заметил, что ее руки начинают меняться.
Сперва они сделались серыми. Потом они начали быстро толстеть, а их уродливо удлиняющиеся пальцы, соединенные темными перепонками, стали превращаться в огромные мшистые крылья, каждый взмах которых посылал вперед волну ветра.
Этот ветер быстро достиг силы урагана. Стоящая в зале мебель пришла в движение — ковры взлетели, кресла и диваны поехали по полу. Только стол, на котором сидел Дракула, оставался неподвижным.
На месте Геры было уже что-то неопределимое — серая туша, машущая крыльями все сильнее и быстрее. Стол с Дракулой покачнулся — и тогда он поднял руку.
В ней вспыхнул золотисто-голубой огонек. Он растянулся вверх и вниз, превратившись в тонкий золотой посох, которым Дракула стукнул в пол. Ослепительно сверкнуло, и на несколько секунд я перестал видеть. А когда ко мне вернулось зрение…
Стол с сидящим на нем Дракулой исчез. Вместо него я увидел огромный цветок с красными лепестками, поднявшийся из пола. В его центре стояла тонкая синяя фигурка Дракулы. Он делал странные движения руками.
Его ладони были пусты. Но он непонятным образом так перемещал их в пространстве, что в некоторых местах они оставляли свой отпечаток, или тень. Каждая из этих теневых рук держала какой-то предмет. Один был отдаленно похож на колокол, другой на трезубец, третий на веер. Три остальных предмета не были похожи ни на что из мне известного. Все это тут же начинало тускнеть и расплываться, но руки Дракулы снова оказывались в тех же местах, и их воздушные отпечатки опять становились плотными и материальными. Потом его руки начали двигаться с такой скоростью, что перестали быть различимы. И тогда я отчетливо увидел существо с шестью руками, каждая из которых сжимала атрибут неземного могущества.
— Предатель! — хрипло крикнула Гера.
Это была уже не Гера, а с каждой секундой разрастающаяся Иштар. Она махала крыльями все яростнее, и все, что попадало в фокус создаваемого ими ветра, срывалось с места, катилось по полу и расшибалось о дальнюю стену зала. Потом рухнула и сама эта стена, за которой открылось черное ночное небо.
Тогда стоящий в огромном цветке Дракула взмахнул одновременно всеми шестью руками, и между ним и Иштар появилась прозрачная голубоватая стена, похожая на заледеневшее стекло. Крылья Иштар несколько раз ударили по преграде, не причинив ей никакого вреда, а затем одно крыло разрослось настолько, что зацепило меня и швырнуло на прозрачную стену.
Я пришел в себя оттого, что кто-то плеснул мне в лицо очень холодной водой. Кажется, даже с льдинками — одна из которых больно уколола меня в закрытое веко. Я открыл глаза. Передо мной стояла одна из прислужниц Иштар. В ее руках было серебряное ведерко для шампанского.
В первый момент мне показалось, что прислужница свисает с потолка. А потом я понял, что она как раз стоит на земле — это я сам свисал с золоченой жерди.
Увидев, что я пришел в себя, прислужница тут же исчезла за дверью. Я поймал рукой витой шелковый шнур, потянул за него, и похожая на огромное резное стремя конструкция опустила меня к полу. Все еще избегая смотреть на голову Геры в ее перламутровой раковине, я слез с жерди, поднялся на ноги (они прилично затекли, чего никогда не бывало со мной в собственном хамлете) и взялся руками за голову. Голова болела так, словно я ударился об эту стену на самом деле.
Вдруг я услышал тихий голос Геры и вздрогнул от неожиданности. Она пела.
— Затянуло бурой тиной гладь усталого пруда.
Ах, была, как Буратино, я когда-то молода…
Этого я не ожидал.
Я поднял на нее взгляд. Гера смотрела в угол. На ее глазах блестели слезы. Я заметил тонкую вертикальную морщинку между ее бровями — раньше ее не было.
Только что я думал о тысяче разных вещей — и главным моим чувством был страх. Но все это сразу исчезло, и осталась одна жалость. Я шагнул к ней, обнял ее голову и принялся гладить ее волосы, бормоча слова невнятного и, главное, очевидно лживого утешения:
— Ну что ты, милая, что ты. Не надо… Все будет хорошо…
Но Гера плакала все сильнее, так, что скоро на моей рубашке образовалось большое мокрое пятно. Потом она поглядела мне в глаза и тихо спросила:
— Рама, скажи. Только честно. Ты меня хоть чуть-чуть еще любишь?
— Не знаю, мышка, — сказал я. — Наверно, немного да. Просто ты меня неудачно кусаешь. Когда я в депрессии.
— Спасибо, — прошептала она. — Даже если врешь. А теперь иди сюда… Нет, ближе. Еще ближе… Не бойся. Не проглочу.
ЩИТ РОДИНЫ
Я сильно опоздал на встречу в Зале Приемов. Когда я вошел, Энлиль Маратович вовсю распекал сжавшихся халдеев:
— У мусульман пророк! У евреев богоизбранность! У американцев свобода! У китайцев пять тысяч лет истории! А у нас ничего нет. Ничего вообще, за что нормально оскорбиться можно. Пятьдесят миллионов положили — и не считается. Наоборот! Нам еще и говорят — а ну повинились по-бырому перед английской разведкой! Вот как западные халдеи работают! А вы… Сколько лет уже ничего в ответ выдать не можете! Даже в тактических вопросах тонем. Просрали все дискурса. Россия не в состоянии изготовить ни одного ударного симулякра, способного конкурировать на информационном поле боя с зарубежными образцами… Ни од-но-го! Позор! Мне вам что, горло порвать и кровь выпить, чтоб вы поняли, как все серьезно?
— Работаем, — еле слышно сказал Калдавашкин.
— Я результаты хочу видеть, понял? Результаты!
Энлиль Маратович наконец заметил меня и недовольно кивнул.
— Ладно, — сказал он, успокаиваясь. — Все в сборе. Можно начинать.
Калдавашкин положил свой дипломат на пол, открыл его и привел в боеготовность находящийся внутри проектор. Видимо, предполагалась демонстрация.
— Здесь нет экрана? — спросил он.
Энлиль Маратович указал на потолок.
— Давайте вон туда. А что показать хотите?
— Конечную фазу, как вы велели. Через восемь циклов и шесть ветвлений.
— Вы что, уже просчитали все? — удивился Энлиль Маратович.
— Угу, — сказал Калдавашкин. — Дело-то ответственное. Ночами не спали.
— Ну давайте.
В зале было полутемно, поэтому свет гасить не пришлось. На потолке зажегся бледный прямоугольник света. Я увидел заполненный людьми зал и длинный подиум с надписью «Гражд@нка ГламурЪ».
По подиуму шла модель в сложно устроенных женских тряпках, которые напоминали несколько разноцветных шарфов, прикрывающих ее грудь и бедра. Дойдя до края подиума, она охватила себя руками за плечи и запрокинула голову, изобразив эдакую свечу, тающую под огнем страсти. Выждав пару секунд в этой позе, она призывно глянула в объектив и сказала:
— Карго-либерализм как состояние души возникает, когда человек, живущий в несправедливом и лживом обществе, видит, что рядом есть группа людей, по неясной причине обладающая серьезными социальными преференциями…
Она качнула руками, и верхняя часть ее наряда упала на пол, обнажив бледно-лиловый бюстгальтер, плотно заполненный силиконовой грудью.
— Наблюдая за элитой, — продолжала она, изгибаясь, — человек перенимает характерный для нее набор ритуальных восклицаний, получая таким образом символическое право на социальные преференции — обычно лишь в своих собственных глазах.
На пол упало еще несколько разноцветных шарфов, и модель осталась только в нижнем белье лилового шелка — и туфлях на высоком каблуке.
— Большинство людей думает, что встать в эту воображаемую очередь за бесплатным черепаховым супом и означает «разделить идеологию», — сказала она. — Классический либерализм — одно из высших гуманитарных достижений человечества. Ухитриться даже из него сделать грязную советскую неправду — это уникальное ноу-хау российского околовластного интеллигента, уже четверть века работающего подручным у воров. Превратить слово «либерализм» в самое грязное национальное ругательство — означает, по сути, маргинализировать целую нацию, отбросив народ на обочину мирового прогресса. Однако российских мафиозных консольери называют «либеральной интеллигенцией» по чистому недоразумению. Для этого существует не больше оснований, чем именовать каких-нибудь приторговывающих своим народцем африканских колдунов «европейцами» на основании того, что они в ритуальных целях носят голландские кружева. Такое возможно только в обществе, которое восемьдесят — а сейчас уже и все сто лет — жило строго по лжи, полностью ею пропитавшись…
Закрутившись на несколько секунд юлой, она резко затормозила, со стуком вонзив в пол каблук, а затем вдруг потеряла к камере интерес и пошла по подиуму назад.
По дороге она разминулась с темно-оливковой девушкой, наряженной в какие-то веселые перья, с боевой раскраской на лице — и самым настоящим копьем в руке.
Девушка с копьем походила на ухоженную валькирию, умеренно одичавшую на пятизвездочном пляже от рэйвов и детокса. Ее наряд предполагал более экспрессивную презентацию. Так и оказалось — подойдя к краю подиума, она взмахнула копьем и закричала в камеру:
— Ты вдохнул воздух свободы! Ты заявляешь — я не буду сосать грязный уд туземных чекистских царьков! Я стану феллировать только сертифицированным международным корпорациям на глобальном уровне! Потому что этого требует мое достоинство! Улулу! Ты еще не понял, бедняга, что ближайший к тебе чекистский царек и есть наведенный на тебя сертифицированный уд международных корпораций, потому что силы добра всегда найдут между собой общий язык, а кроме них в мире уже давно ничего нет! Улулу!
С этим «улулу» она швырнула копье в зал, повернулась и гордо пошла прочь.
Навстречу ей шла другая девушка — в чем-то вроде пестрого длинного пиджака, из-под которого свисали редкие полоски прозрачной ткани, украшенные мохнатыми красными звездами.
— Главная задача российского либерального истеблишмента, — начала она, развернувшись на триста шестьдесят градусов, — не допустить, чтобы власть ушла от крышующей его чекистской хунты. Именно поэтому все телевизионно транслируемые столпы либеральной мысли вызывают у зрителей такое отвращение, страх и неполиткорректные чувства, в которых редкий интеллигентный человек сумеет признаться даже себе самому. Это и есть их основная функция…
Она расстегнула пиджак, сбросила его с плеч, и тот плавно стек на пол. Теперь на ней остались только еле скрепленные друг с другом прозрачные полоски с красными звездами из ворсистого материала. Это выглядело и красиво, и страшновато — звезды походили на что-то среднее между цветами и язвами.
— Как только под чекистской хунтой начинает качаться земля, — продолжала девушка, делая такие движения бедрами, словно на них крутился невидимый обруч, — карголиберальная интеллигенция формирует очередной «комитет за свободную Россию», который так омерзительно напоминает о семнадцатом и девяносто третьем годах, что у зрителей возникает рвотный рефлекс пополам с приступом стокгольмского синдрома, и чекистская хунта получает семьдесят процентов голосов, после чего карголибералы несколько лет плюются по поводу доставшегося им народа, а народ виновато отводит глаза…
Теперь она вращала бедрами с такой скоростью, что прикрывающие ее тело полоски ткани практически ничего уже не прятали.
— Потом цикл повторяется, — продолжала она, с трудом удерживая дыхание. — Карголиберальное и чекистское подразделения этого механизма суть элементы одной и той же воровской схемы, ее силовой и культурный аспекты, инь и ян, которые так же немыслимы друг без друга, как Высшая школа экономики и кооператив «Озеро»…
Она сделала заключительное движение бедрами — очень быстрое, словно сбрасывая невидимый обруч, — развернулась и пошла прочь.
— Понятно, — сказал Энлиль Маратович. — Будут носить все светлое и левое. Дальше не надо.
Прямоугольник света на потолке замер.
— Почему у вас в слове «гламур» твердый знак, а в слове «гражданка» — этот значок?
— Ну это такие ололо из молодежной культуры, — ответил Самарцев. — Мы их называем мемокодами.
— Мемокод? — переспросил Энлиль Маратович. — Что это?
— Такой… Ну как сказать… Такой спецтэг, который указывает, что данная информация исходит от молодых, светлых и модных сил. Из самых недр креативного класса.
— А для чего это надо?
— С помощью таких тэгов можно повышать уровень доверия к своей информации, — сказал Самарцев. — Или понижать уровень доверия к чужой. Если вас в чем-то обвинят не владеющие культурной кодировкой граждане, вам достаточно будет предъявить пару правильных мемокодов, и любое обвинение в ваш адрес покажется абсурдным. Если, конечно, на вас будет правильная майка и вы в нужный момент скажете «какбе» или «хороший, годный».
— Рама, ты понимаешь, что он говорит? — спросил Энлиль Маратович.
Я кивнул.
— Креативный класс — это вообще кто?
— Это которые качают в торрентах и срут в комментах, — ответил я.
— А что еще они делают?
— Еще апдейтят твиттер.
— А живут на что?
— Как все, — сказал Калдавашкин. — На нефтяную ренту. Что-то ведь дотекает.
— Они и в Америке сейчас поднялись, — добавил Самарцев. — Типа римский народ. Требуют велфэра и контента, как раньше хлеба и зрелищ. У них вся демократия теперь вокруг этого.
— Понятно, — сказал Энлиль Маратович. — Вот так всегда и говорите — коротко, ясно и самую суть. А то слышу со всех сторон про этих интернетсексуалов, а кусать лень. Рама, ты здесь самый креативный. Скажи — убедили тебя эти ололо-мемокоды?
Я почувствовал, что следует поставить заигравшихся халдеев на место.
— Неплохо, — сказал я. — Но есть недоработки. Протест со стороны гламура раскрыт. А вот гламур со стороны протеста — нет. Например, пламенный революционер, на котором не просто пиджак, а правильный пиджак. Акцент. Понимаете?
— Разумеется, — сказал Щепкин-Куперник.
— Согласитесь, — продолжал я, — что это уже намного больше, чем просто пламенный революционер.
— Беру на карандаш.
— Правильный революционер, на котором пламенный пиджак, — сострил Самарцев. — Можно устроить. Где-нибудь в Казани.
— А вам, — продолжал я, поворачиваясь к нему, — надо бы над названием поработать. «Гражданка Гламур». Звучит замшело. По-совковому. Как будто сериал о деле врачей-убийц. И потом, заменять в словах русскую букву «а» на сучку из электронного адреса — это уже прошлый век практически. Мемокоды быстро протухают. Пользоваться ими надо с осторожностью. Особенно если вы не очень молоды и из вашей души заметно смердит.
Самарцев только хохотнул и попытался ткнуть меня пальцем в живот. Пронять его, видимо, было невозможно в принципе.
— Учтем, — сказал Калдавашкин. — Акеллу и правда лучше убрать. А то как-то вторично.
— Кстати, — проговорил Щепкин-Куперник небрежно, — насчет ололо. Обратите внимание, насколько быстро мейнстрим утилизирует антимейнстримный контент, который вырабатывается интернет-сообществом для того, чтобы максимально от него дистанцироваться! Это просто какой-то ад и Израиль…
Он выговорил «ад» как «адык», чтобы обозначить подразумеваемый твердый знак. Самарцев собирался сказать что-то еще, но Энлиль Маратович, видимо, сообразил, что если халдеи начнут по очереди предъявлять все известные им мемокоды, чтобы показать, как они еще молоды, это может затянуться надолго.
— Ладно, — махнул он рукой, — теперь дайте тот же фрактал по дискурсу.
— По дискурсу дальше прошли, — сказал Калдавашкин. — На три цикла. Хотите посмотреть дальний край? Где полное затухание? Только материал пока сырой — в основном для ориентировки.
— Ну давай.
Калдавашкин склонился над проектором.
На потолке появилась опушка вечернего леса. Горело несколько костров, у которых сидела молодежь немного гопнического, как мне показалось, вида. Между кострами и лесом высилась шеренга знамен с узкими полотнищами во все древко — совсем как в фильмах Куросавы. Знамена были белые, с красным серпом и молотом. На их фоне грозно чернела современная тачанка — пикап с установленным в кузове крупнокалиберным пулеметом на штанге.
Рядом с пулеметом в машине стоял бритоголовый мужчина в черных очках. На нем была тесная кожаная куртка немного гейского извода и белая лента с красным серпом и молотом на лбу. По возрасту он был немногим старше слушающих его гопов.
— Проблема не в том, — загромыхал он, — что в девяностые и нулевые несколько проходимцев украли много денег. Проблема в том, что новейшая история России растлила народ окончательно и навсегда, без всякой надежды на излечение. Как учить детей честному труду, если вся их вселенная возникла в результате вспышки ослепительного воровства? И честному труду — на кого? На того, кто успел украсть до приказа быть честным? Как сказал один офицер ГАИ, и эти люди запрещают нам ковырять полосатой палочкой в носу… Господа! Вы что, серьезно собираетесь поднять общественную мораль, запретив ругаться матом? Не стоит талдычить из телевизора о нравственности, пока последнего коха не удавят кишкой последнего Чубайса, пока продолжает существовать так называемая «элита» — то есть организованная группа лиц, которая по предварительному сговору просрала одну шестую часть суши, выписала себе за это астрономический бонус и уехала в Лондон, оставив здесь смотрящих с мигалками и телевышками. Но эти люди со своим вечнозеленым гешефтом намерены сохраниться при любой власти, что как-то обесцвечивает романтический горизонт грядущей революции. Начинаешь понимать, что в сегодняшней России слово «революция» означает только одно — кроме ржавых челюстей Гулага, которые они уже распилили и продали, они хотят переписать на себя всю землю, воду и воздух — подготовив нас к этому, как и в прошлый раз, каскадом остроумных куплетов. Vive la liberte!
В мозгу кого-то из гопников, видимо, сработал случайный триггер, и он несколько раз хлопнул в ладоши. Разразились аплодисменты, за время которых оратор успел перевести дух.
— Но будем реалистами, — продолжал он, — то есть, если перевести на современный русский, будем постмодернистами. Стоит посмотреть на другую сторону баррикады, и становится непонятно, почему она другая. Она та же самая. Коррупция, конечно, отвратительна. Но самая омерзительная из форм коррупции — это борьба с коррупцией по отмашке. Вероятно, новая Россия снова вберет в себя все худшее, созданное историей, и соединит власть пожилых пацанов с элементами африканского опыта в рамках новой, еще неизведанной криптоколониальной модели, осененной кадением Святаго Духа. И если есть еще какая-то гадость, которую я забыл упомянуть в своем коротком обзоре, не сомневайтесь, друзья — в либерально-джамахирической пацанерии грядущего она тоже будет…
— Что за Дантон? — спросил Энлиль Маратович, когда прямоугольник на потолке замер. — На кого баллоны катим?
Самарцев прокашлялся.
— Сами же всегда просите поотвязнее.
— Да нет, ничего, — сказал Энлиль Маратович. — Я ведь не ругаю. Я хвалю. Но надо подшлифовать. Впрячь, так сказать, и другие дискурса. Для баланса. И без этой коммуняцкой левоты, надоело. Лучше уж… Не знаю. Как-нибудь народно и пасхально. Отметь. И подумай.
Самарцев кивнул.
— Давай следующее.
Картинка на потолке мигнула. Пикап с пулеметом исчез, и я увидел переключающиеся телевизионные каналы. Пошел кусок из сумрачного сериала, снятого, в соответствии с канонами новой искренности, ручной камерой, подрагивающей от правды жизни. Но я не успел толком понять, что происходит — по экрану поплыла рябь, и сериал перекрыла другая картинка с пятнами помех. Что, видимо, должно было изображать несанкционированное подключение к эфиру.
Я увидел типичный скайп-сеттинг: два скрещенных мачете на стене и человека в маске Гая Фокса (в первый момент я принял его за халдея, но потом сообразил, что маска сделана из белого пластика). Человек, похоже, не знал, что трансляция началась — он косился на свое отражение в зеркале.
Поняв наконец, что он уже на экране, Гай Фокс вздрогнул — и тотчас заговорил в очень быстром темпе, словно пытаясь втиснуть как можно больше информации в вырванные у цензуры секунды:
— В условиях захвата нефтегазовой ренты группой пожилых альфа-самцов единственная доступная технология размножения, оставленная молодому поколению — отделить себя от социума непроницаемой культурной тайной, чтобы увлечь в ее мглу невостребованных бета-самок. Революционная работа здесь вне конкуренции. Поэтому современный революционер сражается не за народное счастье, а за плацдарм в информационном поле, который нужен ему для того, чтобы начать оттуда борьбу за распространение своего генома — а затем уже и за народное счастье… Когда же время подвига наконец приходит, в информационном потоке такого революционера уже нет. Он исчез, потому что все его силы заняты борьбой за успех личного биологического проекта…
Пока он говорил, я успел заметить странные слова «DER NEUNUCH» и «НЕОСКОП» над скрещенными мачете и свисающий со стены свиток с крупной цитатой: «Блажен, кто сам оскопил себя для царствия Небѣснаго».
— Какой вывод должен сделать из этого подлинный, а не паркетно-фейсбучный революционер?
Гай Фокс озабоченно посмотрел на часы — и вдруг, в полном соответствии со своим учением, исчез из информационного потока.
Картинка опять поменялась.
Теперь я видел митинг перед храмом Христа Спасителя — над морем радужных хоругвей возвышалась сцена, где у микрофона стоял взволнованный молодой человек в белой вязаной шапочке с зеленым конопляным пятилистником. Людское море перед ним угрожающе рокотало.
— Права гомосексуалистов, — выкрикивал молодой человек, стараясь переорать толпу, — связаны с рекреационным сексом — то есть сексом для удовольствия, а не деторождения. Разумеется, такое право должно быть у всех. Но эти проблемы логично рассматривать в одном контексте с правом на рекреационное использование субстанций. А с этой точки зрения совершенно непонятно, почему содомия и лесбийский грех легализованы, а кокаин и каннабис — еще нет. Да, мы согласны, что каждый гражданин вправе сам распоряжаться частями своего тела. И это в полном объеме относится не только к гениталиям, но и к устланным слизистой оболочкой органам двойного назначения. Но такой же подход должен быть к легким, венам и головному мозгу — применительно к фармакологическим веществам! Считайте эти препараты набором химических страпонов, господа депутаты, если так вам легче будет понять! А на сегодняшний день в обществе возникла опасная асимметрия…
Молодой человек ловко увернулся от пущенного в него розового презерватива с водой и продолжал:
— Гомосексуалистам разрешено мужеложество per se, но они требуют права называться семьей — и даже венчаться в церкви. В контексте лигалайза это было бы аналогично борьбе за право причащаться во время религиозных таинств не кагором, а гашишем и кетамином. Вот где должен находиться сегодня фронт борьбы! Мы отстаем на целую эпоху. Нас душит косность и мракобесие в важнейших вопросах, связанных с современным укладом жизни — а все внимание общества почему-то до сих пор притянуто к этим жопникам и ковырялкам…
— Достаточно, — сказал Энлиль Маратович.
Митинг на потолке погас.
Самарцев шагнул к Энлилю Маратовичу и протянул ему пухлый скоросшиватель. Я даже не понял, откуда он его вытащил.
— Вот тут все направления изложены. На машинке, как вы любите.
— А зачем мне читать, — сказал Энлиль Маратович. — Дай-кось я по-нашему…
Он дернул головой, и Самарцев испуганно попятился. На его шее появилось крохотное пятнышко крови.
Энлиль Маратович покачал головой и поглядел на Самарцева исподлобья. Тот вдруг густо покраснел. Я даже представить себе не мог, что этот человек умеет краснеть. Энлиль Маратович погрозил ему пальцем.
— Ай да сукин сын, — сказал он. — Как не стыдно?
— Извините, — ответил Самарцев и покраснел еще сильнее.
— Великий Вампир тебя извинит, — сказал Энлиль Маратович. — Не мое это дело. А тебе с этим жить.
Самарцев угрюмо кивнул.
— Ладно, — смилостивился Энлиль Маратович и закрыл глаза. — Вопросов к тебе больше нет. Давай по проекту… Так… Так… Подожди. «Самопрезентация как двигатель политического протеста…» Может, правильнее наоборот?
— Нет, — сказал Самарцев твердо. — Политический протест как двигатель самопрезентации — это уже много раз было. В прошлом веке. А вот самопрезентация как двигатель политического протеста — реально новое слово. Под мою ответственность.
— Ну хорошо, — согласился Энлиль Маратович. — Хоть и не очень тебя понимаю…
Мне стало жалко Энлиля Маратовича, наверняка испортившего себе день этим укусом. Но он выглядел величественно и непроницаемо, как и полагалось вампиру его ранга.
Повернувшись, он подошел к черному базальтовому трону, сел на него — и, как и в прошлый раз, слился с ним. Теперь он казался черной прямоугольной глыбой с бледным пятном лица. Потом от глыбы отделилась рука — Энлиль Маратович пошарил сбоку от трона и взял прислоненную к нему балалайку, которой я раньше не замечал из-за ее черного цвета.
Балалайку покрывал палехский лак, на котором виднелось несколько тонких желтых завитков, складывающихся в контур чего-то крылато-двуглавого. Черный резонатор угрожающе поблескивал — словно сталинское голенище с полотна художника Налбандяна.
Припав к инструменту, Энлиль Маратович извлек из него серию тревожных звуков — которые как бы вопрошали о чем-то тишину. Мы не услышали ответа. Но Энлиль Маратович, похоже, услышал.
— Ну что, Самарцев, — сказал он, — убедил. Бери моих лучших халдеев — и делай мне русский бунт, бессмысленный и беспощадный. Но только чтобы все было цивилизованно и мягко. И не дольше трех месяцев. Не хочу краснеть за вас перед миром. А теперь идите, друзья. У нас с Кавалером Ночи дела.
Калдавашкин быстро сложил свой походный проектор. Надев маски, халдеи раскланялись и гуськом двинулись к выходу.
— Погодите, — сказал Энлиль Маратович.
Он говорил совсем тихо, но халдеи услышали его издалека — и замерли на месте.
— Некоторые названия в проекте мне не нравятся. Что это за «Sabertoothed Cunts»?[21] У нас тут что, африканская саванна? Миллион лет до нашей эры? Ведь по мировым новостям пойдет. Скольких старух инфаркт хватит…
Я вспомнил отрывок из Ацтланского Календаря — и догадался, о чем речь. У меня по спине прошла дрожь: без всяких шуток мне показалось, что я слышу кошачью поступь истории. Я уже открыл рот для подсказки, но Энлиль Маратович знаком велел мне молчать.
— Может, перевести на русский? — спросил Калдавашкин.
— Не, — сказал Энлиль Маратович. — Оставьте английский. Так для контрпропаганды удобнее. Чтоб сразу ясно было, откуда уши растут. Только назовите как-нибудь деликатнее. Провокативно — это я не против. Но чтоб было… — он пошевелил пальцами в воздухе, — семейно и ласково… Пушисто как-нибудь… Подумайте. И без самодеятельности — прислать на утверждение…
— Есть, — хрипло выдохнул Самарцев.
Халдеи ждали дальнейших указаний, но Энлиль Маратович сидел молча, с закрытыми глазами — и только изредка трогал струны.
Халдеи возобновили движение к выходу. Как и в прошлый раз, большую часть пути они пятились, повернувшись к нам лицами — словно ожидая, что Энлиль Маратович передумает и попросит их остаться. Но он не передумал, и дверь за ними закрылась.
— Вы даже не сказали ничего, — прошептал я восхищенно. — Только чуть-чуть подтолкнули… Они ведь будут уверены, что они сами! И, самое смешное, будут правы…
— Вот так и управляют миром. Учись.
— Хорошо вы с ними умеете, — сказал я. — Выглядите таким генералом-дурачком.
— Дурачком, который умнее, потому что он начальник. В России другого ума не понимают. А как тебе балалайка?
— Круто, — сказал я. — Правда круто.
— Мне тоже нравится. Это Мардук изобрел. Позволяет взять музыкальную паузу. Специально такие тембры подобрали, чтобы у халдеев в животе плохо делалось. Целая научная группа думала…
— А против чего конкретно протест? — спросил я. — Они не сказали.
Энлиль Маратович наморщился.
— Какая разница. Я туда не смотрел.
— Вам что, не интересно?
— Я и так знаю. Вернее, не знаю, но все равно знаю.
— Не понимаю, — сказал я растерянно.
Энлиль Маратович посмотрел на меня с грустью.
— Как ты еще молод, Рама. Вампир должен уметь не только прикидываться дураком — что, кстати, выходит у тебя замечательно. Он должен быть умнее любого из прислуживающих ему халдеев. Ты знаешь, откуда берется протест?
Я пожал плечами.
Энлиль Маратович легонько провел пальцем по струнам. Балалайка откликнулась — тревожно и зло.
— Дракула объяснил тебе, что этот мир — мир страдания, — сказал он. — Любая радость в нем мимолетна. Она берет начало в боли и растворяется в ней. Но люди находятся в постоянном окружении образов счастья. Ритуал потребления учит человека изображать восторг от того, что по сути является навязанной ему суетой и мукой. Все массовое искусство обрывается хэппи-эндом, который обманчиво продлевает счастье в вечность. Все другие шаблоны запрещены. Вроде и дураку понятно, что за следующим поворотом дороги — старость и смерть. Но дураку не дают задуматься, потому что образы радости и успеха бомбардируют его со всех сторон.
— Я помню, — сказал я. — Это как помидоры, которые лучше растут под мажорную музыку.
— Именно, — кивнул Энлиль Маратович. — При такой обработке человек дает больше баблоса. Но на самом деле счастье — лишь блесна. Анимация на экране, свисающем с прибитого к голове кронштейна. К этому экрану приблизиться невозможно, потому что куда бы ты ни шел, экран будет перемещаться вместе с тобой.
— Вы хотите сказать, счастливых людей вообще нет?
— Есть временно счастливые. Ни один человек в мире не может быть счастливее собственного тела. А человеческое тело несчастно по природе. Оно занято тем, что медленно умирает. У человека, даже здорового, почти всегда что-нибудь болит. Это, так сказать, верхняя граница счастья. Но можно быть значительно несчастнее своего тела — и это уникальное человеческое ноу-хау.
— А какая тут связь с протестом?
— Самая прямая. В повседневной действительности человек испытывает вовсе не тот перманентный оргазм, образы которого окружают его со всех сторон. Он испытывает постоянно нарастающие с возрастом муки, кончающиеся смертью. Такова естественная природа вещей. Но из-за бомбардировки образами счастья и удачи человек приходит к убеждению, что его кто-то обманул и ограбил. Потому что его жизнь совсем не похожа на рай из промывающего его голову информационного потока.
— Это точно, — вздохнул я.
— Протест и есть попытка прорваться от ежедневного мучения к блаженству, обещанному всей суммой человеческой культуры. Удивительно подлой культуры, между нами говоря — потому что она гипнотизирует и лжет даже тогда, когда делает вид, что обличает и срывает маски.
— Но разве не важно, против кого протест?
— Протест всегда направлен против свойственного жизни страдания, Рама. А повернуть его можно на любого, кого мы назначим это страдание олицетворять. В России удобно переводить все стрелки на власть, потому что она отвечает за все. Даже за смену времен года. Но можно на кого угодно. Можно на кавказцев. Можно на евреев. Можно на чекистов. Можно на олигархов. Можно на гастарбайтеров. Можно на масонов. Или на каких-нибудь еще глупых и несчастных терпил. Потому что никого другого среди людей нет вообще.
— А под каким лозунгом начнутся события?
— Это пусть Самарцев вникает. Важно дать людям чувство, что они что-то могут. Без эмоциональной вовлеченности в драму жизни ни гламур, ни дискурс не работают. Здесь халдеи совершенно правы. Пусть люди поверят в свою силу. Дайте офисному пролетарию закричать «yes we can!» в промежутке между поносом и гриппом. И все будет хорошо. Люфт в головах уйдет. Народ опять начнет смотреть сериалы, искать моральных авторитетов в сфере шоу-бизнеса и строгать для нас по ночам новых буратин. А мы надолго скроемся в самую плотную тень…
— Но зачем же по яйцам бить? — спросил я совсем тихо.
— Затем, — сказал Энлиль Маратович, — что в идеале все действия властей должны вызывать тягостное недоумение и душевную скорбь, терзая людские сердца необъяснимой злобой и тупостью… Главная задача российского государства вовсе не в том, чтобы обогатить чиновника. Она в том, чтобы сделать человеческую жизнь невыносимой.
— И тогда, — продолжил я язвительно, — ум «Б» выделит еще больше страдания, и мы, хозяева жизни, всосем его в виде баблоса?
Энлиль Маратович посмотрел на меня долгим взглядом.
— Нет, Рама, совсем нет. Свой баблос мы отобьем и так. Мы это делаем из сострадания к людям. То, о чем я говорю — это уникальная особенность российской культуры. Мы называем ее «Щит Родины».
— От чего же он защищает людей?
— От них самих, Рама. Людьми надо управлять очень тонко. Если слишком их угнетать, они восстанут от невозможности это вытерпеть. Но если слишком ослабить гнет, они провалятся в куда большее страдание, ибо столкнутся с ужасающей бессмысленностью жизни… Такое бывало на древнем Востоке с представителями царских фамилий. И с некоторыми великими вампирами тоже — ты, я думаю, в курсе. Следует избегать обеих крайностей.
Он дернул струну, издав протяжный звук.
— Был у нас однажды лимбо-мост с американскими вампирами. Они и говорят — мол, слишком у вас в России ум «Б» страдает. А Локи к тому времени уже напился — и как брякнет: «И пусть себе страдает, сука, мы его для того миллион лет назад и вывели…» Прямо при бэтмане, хе-хе…
— При ком?
— Неважно. Сказано грубо, но верно. Дракула говорит правду, Рама. Главная функция ума «Б» — излучать боль. Во всех национальных укладах происходит именно это — только с разной культурной кодировкой…
Энлиль Маратович снова тронул струну и грустно посмотрел вдаль.
— Но человек не может просто излучать страдание, — продолжал он. — Он не может жить с ясным пониманием своей судьбы, к которой его каждый день приближает распад тела. Чтобы существование стало возможным, он должен находиться под анестезией — и видеть сны. В каждой стране применяют свои методы, чтобы ввести человека в транс. Можно выстроить культуру так, что люди превратятся в перепуганных актеров, изображающих жизненный успех друг перед другом. Можно утопить их в потреблении маленьких блестящих коробочек, истекающих никчемной информацией. Можно заставить биться лбом в пол перед иконой. Но подобные методы ненадежны и дают сбои. А российская технология гуманнее всего, потому что срабатывает всегда и безотказно.
— А в чем она? — спросил я.
— Она в том, Рама, что здесь выводится предельно рафинированный и утонченный, все понимающий тип ума. Вспомни Блока: «Нам внятно все — и острый галльский смысл, и сумрачный германский гений…» А потом он ставится в абсолютно дикие, невозможные и невыносимые условия существования. Русский ум — это европейский ум, затерянный между выгребных ям и полицейских будок без всякой надежды на спасение. Если хочешь, мы уникальные и единственные наследники всего ценного и великого, созданного человечеством. Не только, так сказать, пятый Карфаген, но еще и шестой Метрополис и седьмой Корусант. Опущенный в бездонную и беспросветную ледяную жопу.
Я чувствовал, что не в силах спорить со старым мудрым вампиром — мои вопросы отлетали от него, как горох от танка.
— Но зачем надо было опускаться в эту жопу? Зачем эти выгребные ямы и полицейские будки? Разве не лучше было бы без них?
Энлиль Маратович посмотрел на меня прищурившись, словно не в силах поверить, что на свете бывает такая наивность.
— Нет, Рама. Не лучше. Именно эти ямы и будки делают свойственное нашей культуре страдание таким интенсивным и острым.
— Но для чего?
— Такова географическая неизбежность. Посмотри на наш огромный простор. Только очень сильная боль способна дойти из находящегося во Владивостоке ума «Б» до московской Великой Мыши.
— Не слишком ли большая плата…
— Нет, не слишком. Русский ум именно в силу этой своей особенности породил величайшую в мире художественную культуру, которая по сути и есть реакция души на это крайне сильное и ни с чем не сравнимое по своей бессмысленности страдание. О чем вся великая русская классика? Об абсолютной невыносимости российской жизни в любом ее аспекте. И все. Ничего больше там нет. А мир хавает. И просит еще.
— Для чего им? — спросил я.
— Для них это короткая инъекция счастья. Они на пять минут верят, что ад не у них, а у нас. Но ад везде, где бьется человеческая мысль. Страдает не одна Россия, Рама. Страдает все бытие. У нас просто меньше лицемерия и пиара.
— Но ведь в России все думают, что эта жуть только у нас, — сказал я.
— Да, — согласился Энлиль Маратович. — Для российского сознания характерно ощущение неполноценности и омраченности всего происходящего в России по сравнению с происходящим где-то там. Но это, Рама, просто одна из черт русского ума, делающих его судьбу особенно невыносимой. И в этой невыносимости залог трудного русского счастья.
— Почему?
— Потому что русский человек почти всегда живет в надежде, что он вот-вот порвет цепи, свергнет тиранию, победит коррупцию и холод — и тогда начнется новая жизнь, полная света и радости. Эта извечная мечта, эти, как сказал поэт Вертинский, бесконечные пропасти к недоступной весне — и придают жизни смысл, создавая надежду и цель. Но если тирания случайно сворачивает себе шею сама и цепи рвутся, подвешенный в пустоте русский ум начинает выть от подлости происходящего вокруг и внутри, ибо становится ясно, что страдал он не из-за гнета палачей, а из-за своей собственной природы. И тогда он быстро и незаметно выстраивает вокруг себя новую тюрьму, на которую можно остроумно жаловаться человечеству шестистопным ямбом. Он прячется от холода в знакомую жопу, где провел столько времени, что это для него уже не жопа, а уютная нора с кормящим его огородом, на котором растут злодеи и угнетатели, светлые борцы, скромный революционный гламур и немудрящий честный дискурс. Где есть далекая заря грядущего счастья и морщинистый иллюминатор с видом на Европу. Появляется смысловое поле, силовые линии которого придают русскому уму привычную позу. В таком положении он и выведен жить…
Я хотел что-то вставить, но он поднял ладонь, как бы закрывая мне рот. А потом вдруг ударил по струнам черной балалайки, произведя резкий диссонирующий звук, который отозвался в моем животе болезненным спазмом.
— То, что кажется бессмысленно-подлым страданием русской жизни — и есть созданный усилиями множества поколений Щит Родины, не дающий русскому уму понять, что человеческая жизнь сама по себе есть страдание, полностью лишенное смысла. Пусть это озарение останется уделом восточных царевичей, уставших гулять по дворцовому саду. А нам, Рама, нужен справедливый суд и честные выборы — и постепенно, очень постепенно у нас это появится. Но криво, позорно и с мутными косяками. Так, что весь креативный класс будет много лет блевать карамельным капучино из «Старбакса». И чем больше поколений успеет состариться и умереть в борьбе, тем лучше для них. Русский человек просто не понимает, как он счастлив за этой невидимой броней. Гордись, Рама, что ты русский. Русский вампир…
— Скучно жить в этой тьме, — прошептал я. — И страшно.
— Мы избранные, Рама, — отозвался Энлиль Маратович. — С великой властью приходит и великая печаль… Людям проще — их единственная обязанность вовремя умереть. Никаких других требований к ним нет…
Он опустил глаза и заиграл «Светит месяц».
Он играл с удивительным искусством, просто поразительным — так, что я заслушался. И на миг мне действительно показалось, что я вижу ночное небо, редкие палехские облака и сияющий между ними желтый яичный месяц, даже особо и не скрывающий, что свет его — обман и лишь отражение настоящего света, спрятанного от людей по причине ночи. Ночи, в которую им выпало жить.
— Скажите, Энлиль Маратович, — спросил я, — а что вы увидели про Самарцева?
— Да он детские стихи пишет, — ответил Энлиль Маратович. — На сетевом диалекте. А потом вешает на подростковых сайтах. «Звери спят и только йожег продолжает аццкий отжиг…»
Поставив балалайку на место, он посмотрел на свои часы — сложный хронометр, показывающий движение множества светил.
— Про Озириса знаешь?
— Нет, — сказал я, — а что я должен знать?
— Умер.
Я вздрогнул.
— Жалко старика.
— Все там будем, — вздохнул Энлиль Маратович. — Одни раньше, другие позже. А ты совсем скоро. Правда, пока по службе. Для тебя это сверхответственное погружение. Провожаешь вампира первый раз. Это тебе не с халдеями дурака валять.
Я кивнул.
— Наблюдать за тобой будем в прямом времени. Я, Мардук и Ваал. Стартуешь из моего хамлета.
Я снова кивнул. Хорошо хоть не из Хартланда.
— Вампонавигатор со спецсредством получишь перед сеансом. У нас напряженка, на Озириса дали всего одну чушку. Но больше ему и не надо. Он практически святой.
— А что за спецсредство? Как его применять?
— Инструкция в вампонавигаторе. Проблем не будет.
— А почему чушка?
Энлиль Маратович посмотрел на меня недовольно.
— Озирис все расскажет, Рама.
— Он же умер?
— Об этом говорят только в лимбо. И только с мертвецом.
ВЕЛИКИЙ ВАМПИР
Комната Озириса была захламленной — и полутемной из-за плотно зашторенных окон. Больше никто из известных мне вампиров, да и людей тоже, не жил в старой обветшалой коммуналке.
На самом деле это была, конечно, его собственная квартира, с помощью лучших историков и декораторов превращенная в копию типичного жилья середины прошлого века — и облагороженная кое-где точечным евроремонтом.
Это был своего рода эстетический вызов режиму. Озирис был толстовцем и славился скандальными практиками опрощения — он отказывался принимать баблос и пил красную жидкость живших у него гастарбайтеров. Ходили слухи, что он болел гепатитом «С», которым заразился через кровь, но правда это или нет, никто не знал. Я подозревал, что сплетни распускала верхушка вампиров, чтобы у Озириса не нашлось последователей.
Один из его бывших гастарбайтеров, кишиневский профессор теологии Григорий, теперь работал у меня шофером.
Язык Озириса уже переселился в преемника, который понемногу приходил в себя и готовился к обучению — словом, повторял мою недавнюю судьбу. В строгом научном смысле от вампира Озириса осталось только мертвое человеческое тело — замороженное и ожидающее кремации.
Но в лимбо все было по-прежнему.
Я нашел Озириса в его комнате, на любимом месте — в глубокой нише для кровати, очень похожей на альковы в доме Дракулы. Он лежал на матрасе, поверх которого было наброшено стеганое одеяло. Его голова, как всегда, походила на плохо выбритый кактус. Даже его поза осталась прежней — он лежал на боку, неудобно заложив одну ногу за другую, как делают йоги, старающиеся использовать для тренировки каждую минуту.
— Присаживайся…
Он указал на стоящее рядом кресло.
Я вспомнил, как при первом визите сюда оглядывал пол под креслом, опасаясь какого-нибудь подвоха — и в точности повторил процедуру. Как я и ожидал, Озирис засмеялся.
— Я немного растерян, — признался я, садясь. — Одно дело этих халдеев провожать, а другое… По сравнению с вами я в лимбо новичок. Я даже не знаю, чем могу быть полезен. И могу ли вообще…
— Можешь, — сказал Озирис. — Не сомневайся. Но сначала несколько слов. Я очень виноват перед тобой, Рама.
— Виноваты? — изумился я. — Чем же?
— Когда мы познакомились, тебя никто не принимал всерьез. Все думали, что тебя пустят на… Как бы сказать, мистериальные запчасти. Поэтому никто не относился к твоему образованию серьезно. В том числе и я. И когда ты пришел ко мне со своими глупыми вопросами о Боге и смысле жизни, я отвечал тебе формально и бессердечно.
— Ничего подобного, — сказал я горячо. — Вы очень мне помогли.
Озирис остановил меня жестом.
— Я был с тобой не до конца честен. Я старался не развить твой ум, а сэкономить собственное время. К счастью, ошибку можно исправить. Я все еще могу ответить на твои вопросы. Сегодня последняя возможность это сделать. И перед началом нашей прогулки я кое-что тебе покажу. Ты готов?
Я сглотнул набежавшую в рот слюну (это было в точности как наяву) и кивнул.
— Тогда поехали.
Перед альковом Озириса стояло что-то вроде журнального столика (бывший обеденный с перепиленными посередине ножками). Он был завален техническим и бытовым хламом советской и досоветской эпох — таким любопытным и редким, что его вполне можно было сдать в какой-нибудь музей. Из-под хлама торчали углы клеенки — тоже очень древней, чуть ли не довоенной, в поблекших фиолетовых цветах.
Озирис взял двумя пальцами угол этой клеенки и сильно ее дернул.
Я ожидал чего угодно. Например, того, что клеенка каким-то образом высвободится из-под хлама. Но не того, что случилось.
Совершенно непонятным образом оказалось, что клеенка и пол, на котором стояло мое кресло — это одно и то же. Словно мы на секунду попали на картину Эшера, где странные оптические эффекты становятся реальностью. И этой секунды хватило для того, чтобы разрушить мир. Пол исчез, и я понял, что падаю в пустоту. А потом падение остановилось, заморозив меня в моменте, как муху в кубике льда.
Я, однако, не особо испугался.
В сущности, вся жизнь вампира — это история падений, и я давно уже привык низвергаться в разнообразные пропасти, еле удерживаясь при этом от зевоты. Рушиться в бездну для нас так же обычно, как для московского клерка ехать в офис на метро. Мало того, с возрастом начинаешь понимать, что и разницы между этими путешествиями особой нет — а все социальные преференции, которыми тешит себя прикованное к телу сознание, сводятся, по сути, к выбору стойла для мешка нечистот… Но не буду отвлекаться на очевидное.
Я замер в пустоте вместе со своим креслом. Напротив повис матрас с застывшим над ним Озирисом. Озирис держался за что-то вроде чемоданной ручки, которая была у матраса сбоку. Пальцы другой его руки все еще сжимали угол скатерти. Стола и рассыпавшегося по полу мусора, однако, видно уже не было.
Исчез не только пол. Исчезла вся комната.
Вокруг была очень широкая шахта с серовато-желтыми стенами — но они находились так далеко, что рассмотреть подробности было невозможно. Да и сама шахта могла быть просто оптическим эффектом в окружавшем нас густом тумане.
А потом я ощутил нечто невообразимое.
Я заметил центр тяжести вселенной. Ту точку, падение к которой началось с фокуса Озириса.
Трудно описать, каким образом я ее почувствовал. Это было похоже на способ, которым летучая мышь воспринимает физический мир — когда множество размазанных, мимолетных и противоречивых эхо-версий реальности накладываются друг на друга, создавая однозначную картину в точке своего пересечения.
Но здесь все было наоборот. Однозначность была заключена именно в этой точке, к которой как бы сходилась невероятно широкими спиралями вся реальность. А остальное, в том числе я и Озирис, как раз и было мимолетными и противоречивыми версиями бытия, которые ничего не значили и возникали на ничтожный миг.
Сперва я понял, что размазан по множеству траекторий, начинающихся и кончающихся в этом центре всего. Мое «бытие» означало, что я постоянно совершаю огромное число очень быстрых путешествий — в результате которых и возникаю. Поэтому существовать я мог только во времени — то есть, другими словами, не было ни одного конкретного момента, когда я действительно существовал. Я появлялся только как воспоминание об отрезке времени, который уже кончился.
А потом я понял еще одну вещь, самую ужасную.
Это воспоминание не было моим.
Наоборот, я сам был этим воспоминанием. Просто бухгалтерским отчетом, который все время подчищали и подправляли. И больше никакого меня не было. Отчет никто не читал — и не собирался. Он нигде не существовал весь одновременно. Но в любой момент по запросу из внешнего мира из него можно было получить любую выписку.
И все.
Ни один из составлявших меня процессов не был мной.
Ни один из них не был мне нужен.
Прекращение любого из них ничего для меня не значило. А все они вместе соединялись в меня — необходимого самому себе и очень боящегося смерти, хотя смерть происходила постоянно, секунда за секундой — пока отчет подчищали и правили. Это было непостижимо. Но не потому, что это невозможно было понять. А потому, что понимать это было некому.
Я никогда не был собой. Я даже не знал, кто показывает это кино — и кому. И вся моя жизнь прошла в эпицентре этого грандиозного обмана. Она сама была этим обманом. С самой первой минуты.
Но обманом кого?
Я вдруг понял, что этот вопрос безмерен, абсолютно безграничен, что он и есть та пропасть, в которую мы падаем по нескончаемой спирали — и куда я низвергался перед этим всю жизнь. Вопрос был началом и концом всего. Все сущее было попыткой ответа.
Но кто отвечал?
Мне показалось, что я сейчас пойму что-то важное, самое главное — но вместо этого я сообразил, что это просто тот же самый вопрос, пойманный в другой фазе.
Но кто его задавал?
И кому?
Я отшатнулся от открывшегося мне водоворота, от этой головокружительной бесконечности, догоняющей саму себя — и засмеялся. Потому что ничего другого сделать было нельзя. Кроме того, это и правда было очень смешно.
И мой смех сорвал остановившуюся секунду с тормозов.
Я услышал звон разбившегося стекла — и понял, что мы никуда на самом деле не падаем. Мы по-прежнему сидели в комнате Озириса. Мы даже не сходили с места.
По полу катились какие-то железяки из кучи хлама, сброшенной им на пол вместе со скатертью. Разбилась колба старой керосиновой лампы с двумя отражающими друг друга зеркалами, на которой Озирис когда-то объяснял мне работу ума «Б».
— Что это было? — спросил я.
— Ты только что видел Великого Вампира, — ответил Озирис.
— Водоворот? Чудовищный бесконечный водоворот?
— Можно сказать и так. Но если смотреть на него внимательно, видно, что его центр совершенно неподвижен.
— Я не успел, — сказал я. — А почему люди этого не видят?
— Они видят. Просто отфильтровывают.
— В каком смысле?
— В прямом. Человек похож на телевизор, где все программы имеют маркировку «live», но идут в записи. Через небольшую задерживающую петлю. Феномены осознаются только после нее. У сидящих в монтажной комнате достаточно времени, чтобы вырезать что угодно. И что угодно вставить.
— А кто сидит у человека в монтажной комнате?
— Мы, — усмехнулся Озирис. — Кто же еще.
— Но как это можно вырезать в монтажной комнате, если кроме этого вообще ничего нет?
— Вот и видно, Рама, что ты никогда не работал в СМИ.
— А зачем это скрыто от людей? — спросил я. — Ведь если бы они видели все сами, у них не осталось бы ни одного вопроса.
— Именно затем и скрыто, — сказал Озирис. — Чтобы вопросы были. Чтобы их было много. И чтобы человек постоянно производил из них агрегат «М5». Истина скрыта не только от людей, Рама. Она скрыта и от вампиров. Даже от большинства undead. Когда-то давно undead были учениками Великого Вампира. Они погружались в его таинственные глубины в поисках мудрости и выныривали оттуда с ужасом и благоговением. А потом их превратили в загробных кидал, помогающих хозяевам баблоса контролировать халдеев.
— Почему кидал?
— Скоро узнаешь, — вздохнул Озирис.
— А животные? — спросил я. — Они это видят?
— Ни одно из животных никогда не теряло связи с Богом. Любое животное и есть Бог. Один только человек не может про себя этого сказать. Человек — это ум «Б». Абсолют, спрятанный за плотиной из слов. Эта электростанция стоит в каждой человеческой голове. И она очень интересно устроена, Рама. Даже когда люди догадываются, что они просто батарейки матрицы, единственное, что они могут поделать с этой догадкой, это впарить ее самим себе в виде блокбастера…
И Озарис тихонько засмеялся.
— Но ведь это жестоко, — сказал я. — Скрыть от человека главное…
— Не так уж жестоко, как кажется, — ответил Озирис. — Люди уверяют друг друга, что счастливы. Некоторые даже в это верят. Знаешь, на дне океана живут страшные слепые рыбы, которых никто никогда не видел — и которые никогда не видели сами себя? Вот это и есть мы. Единственное из повернутых к нам лиц Великого Вампира сделано из слов.
— Да, — ответил я, — я понял. Но почему тогда я смог его увидеть?
— Его увидел не ты, — сказал Озирис. — Его увидел я во время смерти. Ты при этом только присутствовал. Ты здесь просто, так сказать, свидетель неизбежного, хе-хе.
Информированность Озириса меня не удивила. Но мрачное напоминание о том, почему я сижу в этой комнате, подействовало на меня отрезвляюще.
— Спасибо, — сказал я. — Очень поучительный опыт. Я не понимаю, зачем вам вообще нужен провожатый? Особенно такой, как я. Вы что, не можете сами?
— Сами — это как?
Я вспомнил только что пережитое и горько вздохнул.
— Ну да… Я просто в том смысле говорю, что вы сами кого угодно проводите.
— Это не так, — ответил Озирис. — Я теперь тень. И нуждаюсь в помощи точно так же, как все остальные.
— В какой именно помощи?
— Идем, — сказал Озирис. — Я расскажу по дороге.
Мы встали. Я заметил, что Озирис как-то странно одет. Он был похож на пожилого ретро-плейбоя. На нем были узенькие джинсы и белая вязаная кофта — длинная и с большим капюшоном. Она походила на саван. Мне показалось, что раньше на нем было что-то другое.
— Как вы были одеты, когда я пришел? — спросил я.
— Ты уже не помнишь?
Я отрицательно покачал головой.
— Значит, — сказал Озирис, — я не был одет никак. Вопрос не имеет смысла. То, что ты видишь в лимбо — это лишь эхо твоего любопытства. Говоря по-мышиному, отражение твоего локационного крика. Если ты не задал вопроса, откуда взяться ответу? Вас что, этому не учили?
— Учили, учили, — пробормотал я. — Наверно, это и в жизни так?
— Не совсем, — ответил Озирис. — В жизни мы все время видим ответы на вопросы, заданные кем-то другим. Жизнь — коллективное мероприятие. А в лимбо мы одни… Вернее, ты один.
— Меня здесь вообще ни одного, — отозвался я. — Здесь просто никого нет. Никого и ничего.
— Точно, — сказал Озирис и шагнул к двери. — Но это не повод расслабляться…
— Вообще по правилам дверь следует открывать мне, — сказал я. — Что там?
— Кладбище вампиров, — ответил он и подмигнул. — Ты готов?
Я кивнул — хотя уверен в этом не был.
Озирис потянул дверь на себя.
Хлопнул удар ветра, и мы вдруг оказались в том же самом тумане, сквозь который только что падали. Сквозь него просвечивало что-то похожее на стены огромной шахты. Озирис сразу пошел вперед, и мне пришлось поспешить за ним.
Вскоре туман стал таким густым, что я вообще перестал понимать, где мы. У меня, впрочем, и не было времени глядеть по сторонам — мне все время приходилось следить за Озирисом. Стоило мне отстать на несколько шагов, и я начинал терять его из виду. А подойдя слишком близко, я рисковал налететь на него.
Мы шли довольно долго — может быть, четверть часа или больше. Постепенно становилось светлее — словно сквозь туман пробивалось далекое солнце. Но где оно точно, я сказать не мог — туман был слишком плотным. У земли он вообще сгущался до такой степени, что мне не было видно, куда я ставлю ногу.
Потом под ногами захлюпали невидимые лужи, и мне стало совсем трудно успевать за Озирисом. Он шел все быстрее, и мне приходилось практически бежать вслепую.
— Можно чуть медленнее? — спросил я.
— Нет, — ответил Озирис. — Надо, наоборот, быстрее.
— Я не могу, — сказал я.
— Тогда подожми ноги.
Я вдруг понял, что не слышу его шагов — и вижу впереди только плечи и голову, которые ровно плывут вперед. Я попробовал поджать ноги — и оказалось, что совершенно не нужно было переставлять их по земле.
Теперь я плыл вперед, сжавшись в позе зародыша. Мне стало непонятно, на что опирается мое тело — и я сразу же почувствовал под собой скамью. Я опустил ноги — и они уперлись в доски пола. Пол был так близко, что я смог различить детали.
Это было дно лодки.
Как только я понял это, лодка сразу стала видна — она была темно-серой и ветхой. Озирис сидел через две лавки от меня и смотрел вперед.
Я заметил на дне лодки два ободранных весла.
— Куда мы плывем? — спросил я. — Нам не надо грести?
— Грести здесь бесполезно, — сказал Озирис. — Разве если хочешь согреться.
— Сколько нам плыть?
— Пока не выйдет карма.
— А это долго?
— Надеюсь, что нет. Смотри по сторонам…
Теперь вокруг лодки был виден довольно большой круг воды. Дальше по-прежнему был только туман. Казалось, мы плывем в центре луча какого-то огромного софита.
— Тебе сколько чушек дали? — спросил Озирис.
— Одну, — сказал я.
Озирис обернулся ко мне — и я заметил на его лице изумление.
— Ты шутишь?
— Нет. Сказали, что вы святую жизнь прожили. Вам, мол, и одна не нужна.
— Ну да, — ответил Озирис. — Много они про меня знают. Святую… Вот сволочи, а? Даже тут обкроили. Себе, все себе…
Голос Озириса звучал так печально, что я испугался.
— Что, у нас проблемы?
Озирис кивнул.
— Одна свинка — это нереально, — сказал он. — Было бы хоть две-три…
— А что это за свинки? — спросил я. — Мне никто не объяснил.
— Ничего удивительного. Про это говорят только в лимбо. Когда молодой ныряльщик провожает старого. Считается, что только так можно сохранить секрет от халдеев.
— А телепузики с самого начала знали, — сказал я. — Они об этом Улла спрашивали.
— Да про это все знают, — усмехнулся Озирис. — Кроме самих ныряльщиков. Которым надо знать по работе. Такие уж у нас традиции…
— Если хотите, чтобы от меня была польза, — сказал я, — самое время все мне объяснить.
— Верно, — ответил Озирис, вглядываясь в туман. — Скажи мне, как ты думаешь, почему возможен «Золотой Парашют»?
Я пожал плечами.
— Я при своем обучении задавал этот вопрос без конца, — сказал Озирис. — А вот меня ни разу не спросил никто из учеников. Куда катится мир… В мое время молодые вампиры все время интересовались — а как же загробная справедливость? Кто мы такие, чтобы спасать грешников от кары? Разве высшие силы мира позволяют подобное?
— Я хотел об этом спросить, — сказал я тихо. — Но постеснялся. В мире вообще много странного. Ведь говорят — как внизу, так и вверху… Может, в высшие миры тоже можно купить пропуск.
— У кого?
— У высших сил.
— Высшие силы, низшие силы — это разные аспекты Великого Вампира, Рама. Мы — и вампиры, и люди, и все остальное — существуем в одном и том же божественном уме. Мы просто его мысли.
— Угу, — сказал я.
— У каждой мысли своя судьба. Если мысль была плохая, то и кончается она плохо. Если хорошая, то хорошо. А если совсем хорошая, то Великий Вампир может вспомнить ее снова после того, как она кончится — и думать ее опять и опять. Это понятно?
— Да, — ответил я.
— Но мысли, — продолжал Озирис, оборачиваясь ко мне, — не бывают хорошими или плохими сами по себе. Они становятся такими только в сравнении друг с другом. И вампиры научились штамповать… Как это сказать… Такие мысли, которые очень раздражают Великого Вампира. До такой степени раздражают, что мы по соседству с ними кажемся ему скорее хорошими мыслями. В результате он про нас забывает, и мы тихо уходим в его полное блаженства подсознание. А потом он вспоминает нас снова — как что-то сравнительно приемлемое. И мы рождаемся опять, чтобы стать вампирами.
— То есть мы обманываем Великого Вампира?
— Кто «мы»? Ты только что сам все видел. Великого Вампира невозможно обмануть — кроме него никого нет. Если все происходит таким образом, то исключительно потому, что он хочет этого сам…
Вдруг из воды за спиной глядящего на меня Озириса появилось что-то темное.
Это была похожая на колонну шея, которая кончалась почти человеческой головой с черными точками яростных глаз. Она раскрыла красный, словно обведенный губной помадой, рот и стала изгибаться в нашу сторону.
Я ничего не успел сказать Озирису — но он, видимо, увидел испуг в моих глазах. Он быстро обернулся, схватил со дна лодки весло и взмахнул им. А дальше произошло что-то странное.
Шея поднялась из воды далеко от нас. Она была огромной, в несколько метров высотой. А весло в руке Озириса было совсем коротким. Оно не удлинялось и не увеличивалось в размерах. Тем не менее Озирис каким-то образом ударил этим веслом по шее — и срубил с нее голову, словно шишку репейника.
Я, конечно, тоже мог бы справиться с этой головой — но фокусов такой изысканной простоты в моем арсенале не имелось. Мало того, у Озириса вообще не было никакого вампонавигатора. Ему не на что было его надеть.
— Как это? — выдохнул я.
— Достигается упражнением. На чем мы остановились?
— На том, что все происходит по воле Великого Вампира.
— Да, — сказал Озирис. — Но что это значит — по его воле? Даже в человеческом уме много конфликтующих мыслей. Насколько же больше в божественном! Этот ум изначально не находится ни на чьей стороне. Он смотрит, какая из мыслей окажется сильнее или красивее — и вся реальность склоняется к ней. В божественном уме действуют простые и ясные законы, которые известны нам всем. Но эти законы можно использовать весьма хитрым способом…
Озирис приподнялся в лодке и снова махнул веслом. Я увидел еще одну шею, исчезающую в воде далеко позади нас. Она была похожа на первую — только со множеством похожих на ветви отростков, каждый из которых кончался такой же отвратительной головой. Я видел это черно-красное дерево лишь долю секунды, но мне показалось, что удар Озириса каким-то образом пришелся по всем головам сразу.
— Великий Вампир никому не мстит, никого не наказывает. На самом деле никаких демонов возмездия нет, есть своего рода антитела, поддерживающие гигиену Единого Ума. Но для нас проще считать их силами тьмы, для которых грешное сознание служит подобием пищи.
Озирис еще раз взмахнул веслом. Что-то огромное с плеском обрушилось в воду за моей спиной. В этот раз я даже не обернулся.
— Так вот, — продолжал Озирис, — у вампиров есть древний договор с силами тьмы. Что неудивительно, ибо мы тоже в некотором роде к ним относимся. Суть договора в том, что духи возмездия не препятствуют носителям магического червя перерождаться в благоприятных обстоятельствах. А вампиры за это выплачивают им дань. Единственной валютой, которую там принимают.
— Мы что, приносим жертвы? — спросил я.
— Не совсем так, — сказал Озирис. — Мы никого сами не убиваем. Мы… Мы, скажем так, выращиваем определенную форму еды. Обитатели темных адов больше всего любят разрывать на части изнеженное и утонченное сознание богатых грешников. Они умеют делать эту процедуру почти вечной, возобновляя процесс до тех пор, пока он им не наскучит. Мы выводим таких богатых грешников. Мы помогаем им чудовищно разбогатеть специально для того, чтобы принести их в дар силам ада. Кандидатов отбирают в раннем возрасте из склонных к гедонизму людей. И превращают их жизнь в сказку, где они идут от одной невероятной удачи к другой — чаще всего даже не понимая, за что им такое счастье. По пути к успеху им приходится сокрушать много чужих жизней, и их карма довольно страшна.
— А если они просто получают наследство?
— Разницы нет. Деньги — это алхимизированное человеческое страдание. Если у тебя его слишком много, ты просто сидишь всю жизнь на огромной горе человеческой боли. Поистине, лучше быть свиньей, откормленной для папуасского пиршества…
— Понятно, — сказал я. — А кто эти мирские свинки? Я их видел?
— Много раз, Рама, — ответил Озирис. — Это те, кто купил у нас «Золотой Парашют».
Вампирическая логика такого ответа была простой и безупречной.
— А что именно делает их мирскими свинками? — спросил я. — Грехи? Размер личного богатства?
— Нет, — сказал Озирис. — Именно то, что они покупают у нас «Золотой Парашют».
Вот теперь ясность стала полной. В моей голове словно зажглась осветившая все лампочка.
— Мирская свинка, — продолжал Озирис, — это особым образом упакованный грешный ум. «Золотой Парашют» — не просто фальшивое кино для обмана родственников. Это еще и особая загробная оболочка. Продолжать надо?
— Не надо, — ответил я.
Все прежние загадки исчезли, сложившись в простую, четкую и экономную картину реальности. И, как это уже бывало со мной не раз, я испытал досаду, что не смог сам додуматься до такой простой вещи. Ведь все было очевидно. Прозрачно с самого начала…
— Мы не вергилии, Рама, — сказал Озирис грустно. — Мы…
— Кидалы, — договорил я мрачно. — Правильно вы выразились. Кидалы и есть.
— Возьми-ка весло…
Я вдруг заметил, что недалеко от нас плывет еще одна лодка. В ней сидели две хорошенькие голые девушки и глядели на нас с Озирисом. Когда они заметили, что я смотрю на них, они помахали мне руками.
Девушки были просто прелесть. Им было, наверно, лет по двадцать, не больше. На их лицах ясно читалось смущение от того, что им пришлось раздеться, но они прятали его под показной бравадой, преувеличенно жестикулируя и хохоча.
— Попробуй теперь ты, — хрипло сказал Озирис. — Может, переймешь навык.
— Да за что ж их, — прошептал я, — таких кисок?
Озирис недоверчиво покачал головой.
— Какое «за что»? Ты что, «Солярис» не смотрел? Бей, пока не загрызли.
«Солярис» я не смотрел и не читал — мне были непонятны все эти шестидесятнические культурные закидоны. Судя по контексту, это был ужастик про чудовищ, прикидывающихся невинными маргаритками.
Озирис мог быть прав — я заметил, что лодка с девушками по непонятной причине быстро приближается к нашей — хотя девушки и не думали грести, а в основном прикрывались и хихикали. Это было странно.
— Как бить? — спросил я.
— Так не объяснишь, — ответил Озирис. — Пробуй.
Я поднял весло. Будь оно в десять раз длиннее, я и тогда бы не достал до приближающейся лодки. Но Озирис только что продел этот фокус на моих глазах. Значит, он был возможен. Я предположил, что надо ударить по тому месту, где я вижу лодку — так, чтобы весло и лодка совпали на линии моего взгляда, — и попытался это сделать.
Ничего не произошло — если не считать того, что я чуть не свалился в воду. Девушки весело заулюкали.
— Не рассчитывай, — сказал Озирис. — Просто бей.
Я наконец понял, что он имеет в виду. Мне не надо было решать геометрическую задачу прицеливания. Мне надо было потопить преследовательниц. И я, конечно, мог это сделать. Я взмахнул веслом и ударил им по лодке. Не думая, что весло короткое и лодке ничего не будет, даже если я каким-то чудом дотянусь — просто ударил, и все.
Визг девушек чуть не заложил мне уши — но длился он, к счастью, недолго. Лодка сразу пошла ко дну.
— Тоже мне Гамлет, — сказал Озирис недовольно. — Бить или не бить. Ты их не жалей. Они нас никогда не жалеют…
Он, конечно, был прав. Что бы он ни имел в виду.
В следующий час к нам попыталось приблизиться еще несколько лодок с приветливыми гражданками, на которых я окончательно отработал трансцендентный удар веслом. А потом появилась розовая плоскодонка, полная неприличных мальчишек с шестами в руках — ее покрасневший Озирис разбил в щепы лично.
— Как я позабыл, — пробормотал он.
— А что это было?
— Чистил, чистил — да всего ведь не упомнишь…
Озирис приложил руку козырьком ко лбу и напряженно уставился в туман.
— Готовься, — сказал он. — Начинается вампокарма.
Я увидел плывущих к лодке людей.
Их было много. И выглядели они совершенно жутко. Не потому, что на них были раны, кровь или какие-нибудь трупные спецэффекты вроде тех, которыми в кино украшают зомбическую массовку.
Совсем наоборот. Их лица — и мужские, и женские — были тщательнейшим образом ухожены. Причем в одинаковой манере. Словно сначала каждое из них загрунтовали белой глиной, а потом нарисовали на нем штрихами и черточками простейшее мультипликационное лицо — счастливое, наивное и невыносимо юное. О возрасте приближающихся к нам пловцов можно было догадаться только по случайным деталям — складкам кожи на шее или пятнам старческой пигментации.
Потом я услышал что-то похожее на плач — многие из них выли, но без слез, одним горлом. И плыли они странно…
Я понял, в чем дело — они старались, чтобы вода не попала на их лица и не размыла грим. Но избежать этого было практически невозможно — и каждый раз, когда волна попадала на чье-то юное лицо и смывала его часть, обнажая морщины и складки, пловец издавал полный боли стон и исчезал под водой.
— Что с ними делать, когда доплывут? — спросил я.
— Они не доплывут, — ответил Озирис.
Так и оказалось. Несмотря на то, что плывущих было много, они тонули прежде, чем успевали до нас добраться. Даже самые быстрые и решительные все-таки исчезали под водой в нескольких метрах от лодки.
Так продолжалось довольно долго. Я стал замечать, что маски на самом деле были разными — и различались выражением нарисованных лиц. Были задумчивые, мечтательные, веселые. Но все совершенно одинаково шли ко дну.
— Кто это? — спросил я.
— Жертвы ума «Б», — ответил Озирис. — Поскольку мы вампиры, они плывут к нам как к своему источнику. Мы заставили их надеть эти маски. Теперь они хотят знать почему. Это очень древняя мистерия, Рама.
— Мы виновны перед ними?
— Конечно, — сказал Озирис. — Поэтому нам свиньи и нужны.
— Но ведь они не могут доплыть, — сказал я.
— Я давно перестал пить баблос. Нормальный вампир уже на третьей свинье бы ехал… Сейчас будет surge[22]. А потом спад…
Озирис, видимо, хорошо знал, что и в какой последовательности должно происходить. Все случилось как он говорил: сначала белых лиц вокруг стало так много, что поверхность воды сделалась почти не видна, словно перед нами было густо заросшее капустой поле. Но головы уходили на дно, так и не коснувшись нашей лодки. Их появлялось все меньше и меньше, и вскоре вокруг осталась только чистая вода.
— Что теперь? — спросил я.
— Теперь красный грех, — ответил Озирис. — Меа culpa[23]. Но это быстро.
Я услышал низкое жужжание. Сперва я подумал, что нам навстречу едет моторная лодка. Но из тумана вылетел огромный комар, набухший темной кровью. Когда он приблизился, я увидел, что у него лицо моего водителя Григория — синее и недовольное, с закрытыми глазами. Он стал кружить возле нашей лодки, то удаляясь, то подлетая совсем близко.
— Давай, — сказал Озирис, — чего ждешь…
Я шлепнул его веслом — и комар лопнул, превратившись в облако красных брызг. Только потом я сообразил, что до него в этот момент было не меньше двадцати метров.
Наступила тишина. Ни лодок, ни голов, ни летающих профессоров теологии вокруг не осталось. Казалось, мы просто плывем сквозь туман по утренней реке.
— Освоил, — сказал Озирис. — Молодец.
— Скажите, — спросил я, — а зачем вы у Григория красную жидкость пили?
— Да это он меня подсадил, — вздохнул Озирис. — Долго приставал. Может, говорит, вы крови моей хотите? Вы не стесняйтесь, скажите… Я подумал сначала, что он пидор латентный. Хотел уволить. Но прежде решил укусить, чтоб зря не обидеть. Оказалось, тут в другом дело.
— В чем?
— Понимаешь, — сказал Озирис, — Гриша очень хороший человек. Чистый. Добрый. Но не совсем нормальный. Он в душе решил отдать за семью и детей всю красную жидкость до капли. А как это сделать? У него ведь только сердце золотое, а профессии настоящей нет. Работу найти не может. А детей кормить надо. Вот он и придумал выход. Вы же, говорит, вампир. Сосите кровь и дайте денег, а то мне семью кормить нечем. А мне по интеллигентности отказать было неловко. У него знаешь какой натиск — молдаванин!
— Знаю, — сказал я. — Каждый день убеждаюсь.
— Я ему говорю, — продолжал Озирис, — как ты можешь, Гриша? Это же blood libel! Мы с тобой под одной крышей живем. Как ты такое про меня… Хочешь, я тебе просто денег дам? А он уперся и ни в какую. Мне, говорит, подачки не нужны, мне работа нужна. Ну и пришлось вот… Хоть противно, конечно, было. Хорошо, ты его шофером взял.
— Так вы что, на самом деле красную жидкость не пили?
— Только у него, — сказал Озирис. — Но слухи распускал.
— Зачем?
— Если ты занимаешься серьезной духовной практикой, лучше, чтобы окружающие этого не знали. И имели о тебе какую-нибудь дикую идею. Тогда они будут меньше тебя беспокоить, поскольку им с тобой все будет понятно. Так удобнее… До тех пор, конечно, пока какой-нибудь Григорий не вынырнет…
И Озирис снова тяжело вздохнул. Воспоминание, похоже, было для него не из приятных.
— А зачем тогда у вас гастарбайтеры жили? И сам Григорий?
— Отчасти для маскировки, — сказал Озирис. — Чтоб все думали, будто я их красную жидкость пью. А отчасти… Они мне были нужны для практики.
— Какой?
— Я ученик Дракулы, — ответил Озирис. — И всю жизнь шел по одному из начертанных им путей.
Он высоко задрал рукав своей кофты, и я увидел над его локтевым сгибом знакомую татуировку — красное сердце с черной звездой в центре.
— Вы тоже? — спросил я изумленно.
Озирис кивнул.
— Дракула оставил после себя много разных учений. Одно из них, самое странное и революционное, было о том, как сделаться счастливым с помощью самого корня человеческого страдания — ума «Б».
— Разве это возможно?
— Теоретически невозможно. Но Дракула нашел выход. Он назвал этот метод «позитивным вампиризмом».
— Что это?
Озирис уставился в туман — туда, куда неспешное течение уносило нашу лодку.
— Это настолько просто, Рама, что ты, я боюсь, не поймешь. Ты слишком уж дитя нашего времени. Решишь, что я сошел с ума.
— Вы попробуйте, — сказал я.
— Хорошо. Как ты знаешь, проблемы человека связаны с тем, что он постоянно хочет сделать себя счастливым, не понимая, что в нем нет никакого субъекта, никакого «я», которое можно было бы осчастливить. Как говорил Дракула, это как с компасом, который тщится указать сам на себя и крутится как пропеллер.
— Я помню, — ответил я.
— Однако, — сказал Озирис, — эта проблема решается, если вместо того, чтобы делать счастливым себя, ты попытаешься сделать счастливым другого. Совершенно не задаваясь вопросом, есть ли в другом какое-то «я», которое будет счастливо. Это возможно, потому что другой человек всегда остается для тебя тем же самым внешним объектом. Постоянным. Меняется только твое отношение к нему. Но компасу есть куда указывать. Понимаешь?
— Допустим, — сказал я.
— Дальше просто. Ты отождествляешься не с собой, а с ним. Для вампира это особенно легко — достаточно одного укуса. Ты понимаешь, что другому еще хуже, чем тебе. Все плохое, что есть в твоей жизни, есть в его тоже. А вот хорошее — не все. И ты стараешься сделать так, чтобы он стал хоть на минуту счастлив. И часто это удается, потому что большинство людей, Рама, мучается проблемами, которые для нас совсем несложно решить.
— И что дальше?
— Дальше тебе становится хорошо.
— Но почему? — спросил я.
— Потому что ты отождествился не с собой, а с ним. Другой человек, чем бы он ни был на самом деле — куда более долговечная иллюзия, чем все твои внутренние фантомы. Поэтому твое счастье будет длиться дольше. Оно в этом случае прочное.
— Но…
— Звучит дико и неправдоподобно, — перебил Озирис. — Я знаю. Но это работает, Рама. Дракула назвал это «позитивным вампиризмом», потому что мы как бы питаемся чужим счастьем, делая его своим собственным. Для большинства вампиров, как ты понимаешь, такое неприемлемо.
— Почему?
— Потому что это путь к счастью, который проходит в стороне от баблоса и всего, что с ним связано. Почти святотатство.
— И что, — спросил я, — можно любого человека сделать объектом такого вампиризма?
— Практически да.
— А в чем техника?
— Я ведь уже сказал. Ты смотришь на другого человека и понимаешь, что он сражается с жизнью из последних сил, и совсем скоро его не станет. И это касается десятилетнего так же, как и семидесятилетнего. И ты просто приходишь ему на помощь и делаешь так, чтобы из-за тебя его жизнь хоть ненадолго стала лучше… Вот и все. Представляешь, если бы так жили все?
Тень невозможного мира на секунду встала перед моим мысленным взором, просияла щемящим закатом — и исчезла.
— Звучит красиво, — сказал я. — Но не верится, что так можно…
— Это надо испытать, — ответил Озирис. — Иначе не поймешь. Только здесь есть одно важное правило.
— Какое?
— Нельзя отвращаться. Врубать заднего. Мол, этот хороший, я ему помогу, а этот нет — пусть подыхает. Если ты помогаешь тем, кто тебе нравится, ты просто расчесываешь свое эго. Когда твой компас начинает крутиться как сумасшедший, ты не обращаешь на него внимания. Потому что ты делаешь это не для себя. В этом все дело. Понимаешь?
Я кивнул.
— В идеале помогать надо первым встречным. Поэтому я, чтоб они всегда были под рукой, просто нанял бригаду молдаван, не глядя, кто и что. И поселил в своей квартире… А чтоб вампиры хорошего не думали, пустил слух, что красную жидкость на кишку кидаю… Ну и молдаван подучил подыгрывать. Ты не представляешь, Рама, как этим ребятам мало надо было для счастья. Послать деньги семье, бухнуть да в карты поиграть. Ну еще, понятно, телевизор. И о политике поговорить. Как я с ними со всеми был счастлив… Просто невероятно…
— Григорий тоже в этой бригаде был? — спросил я.
— Мое последнее искушение, — ответил Озирис. — Боялся, что не вынесу, отвергну человека. Но устоял.
— Угу, — сказал я. — Теперь вот меня искушает.
— Для тебя это слишком большой вес, Рама. Григорий даже мне нелегко дался. Ты смотри, чтоб он на краснуху тебя не посадил. Он может. Молдаванин. У них в Трансильвании такое реально бывает. Я сам сначала не верил… А потом…
— Не, — сказал я, — он же теперь шофер. Получает прилично. Красной жидкостью торговать не надо, можно просто деньги домой послать.
— Хорошо, если так…
Мы замолчали. На лице Озириса были написаны умиление и грусть. Казалось, он сейчас всплакнет. Я решил сменить тему — тем более что уже несколько минут у меня вертелся на языке один вопрос.
— Я где-то слышал, — сказал я, — что увидевший Великого Вампира обретает бессмертие. Это правда? Я что, теперь бессмертный?
Озирис улыбнулся.
— Бессмертие, — ответил он, — заключается просто в понимании, что в тебе нет никого, кто живет. Поэтому и умирать тоже некому. Когда я говорил об этом с Дракулой, он вспоминал Боба Дилана. «People don’t live or die, people just float…»[24] Бессмертный ты или нет, Рама, я не знаю. Спроси себя сам…
ТАЙНЫЙ ЧЕРНЫЙ ПУТЬ
Поверхность воды во все стороны была тихой и ровной — и уже долгое время из тумана навстречу нам не выплывало ничего, если не считать разного мелкого мусора — исписанных листов бумаги, пустых бутылок и сигаретных пачек. Но даже их было совсем мало.
— Чисто, — сказал я. — Первый раз вижу такую карму.
— Я всю свою жизнь три раза вспоминал и чистил, — ответил Озирис. — Целиком, прямо с детства. Скелетов в шкафу не будет.
— Слушайте, а откуда у вас это тату? Сердце и звезда?
— Сделал у друзей.
— А что за друзья?
— Американские вампиры. Близких взглядов.
— Я одну девушку знал с такой же татуировкой, — сказал я. — Которая все время Дракулой интересовалась.
— Софи? — спросил Озирис.
Я кивнул.
— Знаю-знаю, — сказал Озирис и ухмыльнулся. — Вы с ней что, в ссоре?
— Да нет…
— А чего ты с ней не здороваешься?
Я сначала не понял, что он имеет в виду. Потом понял, но не поверил. А затем оглянулся — и увидел сидящую на корме Софи.
Она выглядела точно так же, как во время нашего давнего ночного визита в спальню Дракулы. На ней было что-то вроде черного спортивного костюма. Рядом с ней лежал букет бело-желтых цветов. Щетинка волос на ее черепе была чуть длиннее, чем в прошлый раз. И еще куда-то делся загар — она была совсем бледной. Но это ей тоже шло.
— Здравствуй, дружок, — сказала она и улыбнулась.
Я был ошеломлен.
— Здравствуй… Ты тут давно?
— С самого начала, — ответила она. — Озирис — друг семьи.
— А почему я тебя не видел?
— Потому что не ждал. Это же лимбо. Рама.
— Могла бы поздороваться.
— Не хотела тебя отвлекать. Ты здесь на работе. Так что занимайся, пожалуйста, делом. Охраняй клиента.
Я отвернулся. Она была права — отвлекаться не следовало. Но мысль о том, что она сидит совсем рядом, конечно, трудно было выдавить из головы… Впрочем, что значит «сидит совсем рядом»? Где это рядом? Я мог бы вообще ее не увидеть, думал я, поэтому не надо волноваться. Надо сосредоточиться на работе…
Работы у меня, однако, практически не было.
Память Озириса уже перемоталась. Сквозь туман стали заметны высокие скалистые берега. Мы вплывали в длинное ущелье — как бы гигантскую улицу, вырубленную в скале.
В ее отвесных каменных стенах были прямоугольные углубления, похожие на окна. Стоило остановить на таком окне взгляд, и оно делалось прозрачным. За одним была ночная улица, горящая разноцветным неоном. За другим — дом у реки, лес и вечернее небо. За третьим — разноцветные домики на сваях возле утреннего моря. Все выглядело совершенно настоящим. Вот только области пространства, которые я таким образом обнаруживал, никак не могли соседствовать друг с другом…
— Если ты будешь открывать все двери, — сказал Озирис, — мы застрянем здесь надолго.
Дверями он назвал то, что показалось мне окнами.
— Что мне надо делать? — спросил я.
— Смотри вперед.
Как только я повернулся, стало видно место, к которому приближалась наша лодка. Это было такое же прямоугольное углубление в камне. Только перед ним была отмель и заросший кустами пригорок с песчаной тропинкой. На берегу была маленькая дощатая пристань — и лодка плыла к ней сама.
Я уставился в темный прямоугольник — и через несколько секунд увидел Москву.
— Там Москва, — сказал я. — Это хорошо?
— Мне никак, — ответил Озирис. — Я туда не собираюсь. Прыгай!
Лодка прошла мимо пристани, и мы перепрыгнули на серые доски. Лодка поплыла дальше в туман. Софи теперь нигде не было видно. Я старался не думать о ней, но был почему-то уверен, что она до сих пор рядом.
— А куда вы собираетесь? — спросил я. — Если не в Москву?
— Подожди, — сказал Озирис. — До двери еще дойти надо.
К этому, как мне казалось, не было никаких препятствий — аккуратная песчаная тропинка поднималась от пристани прямо к прямоугольнику входа.
Но случилась странная вещь.
Когда Озирис, шедший впереди меня, добрался до середины пригорка, раздался смачный щелчок, похожий на компьютерный спецзвук, сообщающий о чем-то неприятном.
Озириса отбросило назад — он потерял равновесие и скатился вниз, чуть не сбив меня с ног. В воздухе мелькнули разноцветные цифры, похожие на рой танцующих бабочек, промерцали загадочно — и растаяли без следа.
Озирис встал, знаком велел мне не вмешиваться и снова пошел вверх.
Когда он добрался до того же места, все повторилось. Теперь я на секунду увидел большой светящийся кулак, возникший в пустоте прямо перед ним — и сбивший его с ног. Опять замелькали веселые цифры, а потом раздался похожий на крик попугая голос:
— Кей-о!
— Так я и думал, — сказал Озирис, поднимаясь. — Так и знал.
Быстро обрастая бутафорским мультипликационным доспехом (рогатый шлем, квадратный щит и огромная палица с блестящей бриллиантовой звездой), он пошел вверх по тропинке. Удар повторился, но на этот раз пришелся в щит, а Озирис успел взмахнуть своей булавой и ответить. Кулак позеленел, и из него на землю посыпались разноцветные звездочки, пирамидки и кубики. Потом кулак исчез.
Озирис прошел еще несколько метров вверх, и вдруг его сбил с ног тот же самый кулак, возникший в этот раз сбоку. Опять замелькали цифры, и раздался заливистый электронный хохот.
Поднявшись на ноги, Озирис озадаченно посмотрел на меня.
— Что это? — спросил я.
— Консольную карму не почистил, — сказал он. — Как-то вылетело из головы. А играл я много. И часто под травой…
— Могу помочь?
Озирис покачал головой.
— Это только самому можно, — сказал он.
— Опасно? — спросил я.
— Нет. Но долго. Вергилий тут не нужен. Можешь пока пообщаться с Софи, только далеко не уходи. Как закончу, позову…
Мне даже не верилось, что все складывается таким сказочным образом. Я обернулся — и опять увидел Софи.
— Эксбокс? — спросила она.
— Тут все вместе, — отозвался Озирис, почти не видный под латами. — Я постараюсь быстрее… Идите, не отвлекайте.
Софи взяла меня за руку и повела прочь.
— Надо же, — пробормотал я. — Отправился провожать на тот свет старого кровососа, и вдруг…
— Красивая девушка ведет тебя в кусты, — сказала Софи.
Самым прекрасным в ее словах было то, что они были правдой. Мы отошли от места, где сражался Озирис, совсем недалеко — но нас полностью скрыла стена зеленых листьев.
Я абсолютно не удивился, увидев на крохотной поляне среди кустов кровать из спальни Дракулы — ту самую. Возможно, ее создал я сам. Скорее всего, так и было, потому что Софи при ее виде нахмурилась (если, конечно, это не было простым женским кокетством). Но затем она, видимо, поняла, что неизбежное неизбежно.
— Сними этот чертов костюм, — сказал я в короткой паузе между поцелуями. — Я хочу увидеть твою татуировку. И сделать себе такую же.
Я был уверен, что причина покажется ей убедительной.
Было слышно, как Озирис за кустами кряхтит и вскрикивает. Кажется, его постоянно сбивали с ног — но он вставал снова. Верещали электронные голоса и сирены, доносился звон боевого железа и что-то похожее на звяканье кассового аппарата, то ли считающего деньги, то ли накручивающего очки… Озирису точно было не до нас. А нам — мне, во всяком случае, — не до него.
Когда мы пришли в себя, Софи сказала:
— Сегодня опять исключительный случай. Но вообще не стоит делать этого в лимбо.
— Почему?
— Ну… Это считается падением. Трансгрессией. Принято думать, что вампир деградирует в своем человеческом аспекте.
— Ты же сама мне письмо присылала, — сказал я.
— В моем письме никакого разврата не было, — ответила Софи. — Он был в тебе. Я просто не возражала.
— Ты Иштар это расскажи, — сказал я. — Про трансгрессию. Я и сейчас боюсь, что я тебя поцелую, а ты вдруг начнешь бить крыльями…
— Успокойся. Не начну. Просто заниматься этим надо в нормальном бодрствующем состоянии при личной физической встрече. Это хороший тон.
— А у меня, веришь ли, вся личная жизнь в лимбо, — сказал я. — Как у студента, которому трахаться негде…
— Хочешь у меня погостить? — спросила Софи.
— Меня не отпустят, — сказал я. — Я же Кавалер Ночи.
— Это можно устроить. По линии папика-мамика.
— Какого папика-мамика?
— Узнаешь, — сказала она с улыбкой.
— Ты говоришь загадками.
— Женщина и должна быть загадочной, — ответила Софи. — Иначе общение с ней быстро наскучит. Знаешь, почему я не люблю делать этого в лимбо?
— Почему?
— Потому что здесь нельзя укусить до крови. А когда ты кусаешь любовника до крови, а он кусает до крови тебя — становишься с ним одним. Это что-то невероятное… Невыносимое…
— Я про такое даже не слышал, — сказал я.
— Обычные вампиры так не делают, — ответила Софи. — Только «Leaking Hearts».
Я посмотрел на ее татуировку, и мне в голову пришла тревожная мысль.
— Слушай, — сказал я, — может, это Озирис под вашим влиянием начал? Ну, краснуху посасывать? Сделал себе тату, а потом…
Софи наморщилась, и я почувствовал, что ей не нравится этот разговор. Возможно, я случайно сказал правду — а в таких случаях вежливые вампиры стараются быстрее сменить тему.
— Кстати, как там Озирис? — спросил я. — Мы ему не нужны?
И вдруг понял, что уже долгое время не слышу прежних звуков — ни металлических звяков, ни кассового звона, ни задыхающихся выкриков. Вместо этого до меня долетал неровный высокочастотный визг, похожий не то на звук циркулярной пилы, не то на акустическую запись в ускоренном воспроизведении.
— Что это?
— Он на быстрой скорости проходит, — сказала Софи. — Для того и попросил отойти. Чтобы разогнаться можно было. Иначе ты его ждал бы месяц.
— Я ему не нужен?
— Думаю, не особо. Дай мертвецу расслабиться.
— Ага, — сказал я. — А как мы поймем, что он закончил?
— Услышим. Иди сюда.
Мы опять надолго перестали говорить. Слова отвлекали.
Я не знал, что чувствует Софи — но все мои переживания невероятно растянулись. Каждое наше касание, каждый поцелуй длились, как мне казалось, часами. А Озирис, судя по долетающим звукам, наоборот, крайне убыстрил свое индивидуальное время. У меня мелькнула мысль, что эти два процесса, возможно, связаны и взаимно компенсируют друг друга.
Но все когда-нибудь кончается.
— Тебе пора, — сказала Софи.
— У нас есть еще полчаса, — прошептал я.
Я не был в этом уверен, но решил рискнуть.
И наступила еще одна маленькая сдвоенная вечность, трогательная и прекрасная. Я даже успел придумать происходящему название — «eternitee for two». Описывать подробности мне совершенно не хочется, потому что отчеты о подобных историях выглядят на бумаге (и даже на пленке) одинаково — и не дают никакого представления о том, что происходит в действительности… Он то, она это… Тьфу. Все неправда. Тут совсем, совсем другое.
Когда я опять стал обращать внимание на внешние звуки, я заметил, что электронного визга больше не слышно. Вместо него доносилось низкое тревожное урчание. Потом словно бы заверещал огромный зверь — и сразу раздался полный боли человеческий крик.
Это кричал Озирис. Затем его голос стих.
Вскочив с кровати, я кинулся туда, где оставил его, проклиная себя последними словами. Я оказался на месте всего через несколько секунд — но уже опоздал.
Озирис лежал на том самом пригорке, где я его видел последний раз. То есть я догадался, что это Озирис. А вообще там были просто куски мяса, смешанные с пропитанными кровью и грязью тряпками. Наверно, примерно так выглядит после взрыва террорист-смертник.
Над поверженным вампиром стояло чудовище.
Это была огромная ящерица (наверно, правильнее сказать — динозавр) с высоким радужным гребнем и зубастой пастью, из которой летели клочья фиолетовой пены. Круглые глаза зверя сверкали яростью и болью — что было совсем неудивительно: от ящерицы осталась только передняя половина, которая кое-как ползла на двух лапах. Но, несмотря на это, чудовище все еще шипело от ярости — и продолжало рвать зубами то, что было когда-то Озирисом.
Увидев меня, половинка дракона заверещала — и поползла в мою сторону. Я был уже в полном боевом снаряжении — и собирался расшибить гадине голову, но над кучей окровавленного тряпья вдруг просиял нестерпимо яркий свет, раздался удар гонга — и я увидел живого и невредимого Озириса. На нем был темный балахон, а в руке — круглый белый веер.
В один прыжок подскочив к ползущему монстру, Озирис принялся со страшной скоростью молотить его веером — подпрыгивая, кувыркаясь, зависая в воздухе, — и вообще совершая огромное количество невозможных с точки зрения биологии и физики движений.
Сначала зверь пробовал сопротивляться — но он даже не мог развернуться к Озирису пастью. Тот все время оказывался позади. Мест, где веер бил по чешуе, не было видно за вспышками, дымом и мелькающими цифрами. А потом Озирис весь налился красным и замолотил по дракону с удвоенной силой и частотой. Дракон уже не двигался — мрачно опустив голову с великолепным гребнем, он дожидался конца. Опять просиял ослепительный свет, заставив меня зажмуриться. Когда я стал видеть, дракона впереди уже не было.
Озирис бросил веер на землю, и тот, прощально сверкнув, исчез.
— Готово? — спросил я.
— Да, — сказал он. — Пришлось пару раз помереть. Все как в жизни.
— Теперь сможем пройти?
Он кивнул, и вдруг в его глазах мелькнул испуг.
— Ты свинью случайно не взорвал? — спросил он.
— Не успел.
Озирис с облегчением провел рукой по лбу.
— Не вздумай, пока я не скажу.
— Я и не надеялся, — ответил я, — что опять вас увижу. Что это за тварь?
— Ящер Фафнир, — сказал Озирис.
— Откуда?
— Сони разума энтертейнмент порождает чудовищ, хе-хе… Я этого зверя при жизни ни разу не мог пройти, оружие плохое было. Не проапгрейдил вовремя…
— Так вы что, играли просто?
— Типа того, — сказал Озирис. — Решил напоследок порубиться. Пока ты борешься с одиночеством. А чего ты нервничаешь? Так со мной говоришь, как будто я дурака валяю, а ты что-то важное делаешь. Ты лучше скажи, как тебе Софи? Правда, как живая?
Я почувствовал, как неудержимо краснею.
Подразумеваемое этим вопросом было настолько оскорбительно, что я не хотел в это верить. Но слова были уже сказаны и услышаны. И я тут же понял, что они были правдой. В моем вампонавигаторе не было ДНА Софи. И мне не приходило от нее письма в виде флакона-сердца.
Это не могла быть она.
Я повернулся и побрел к кустам с кроватью — уже догадываясь, что увижу. Догадка меня не обманула. Никакой Софи там не было. Не было даже кровати. И вообще это место выглядело совсем не так, как я помнил.
Я вернулся к Озирису.
— Вы хотите сказать… Что Софи… Она что, была не настоящая?
— Настоящая? — переспросил Озирис. — Тут? Это же лимбо. Тут все такое же настоящее, как ты сам.
— Она не приходила на самом деле?
— Опять-таки, как посмотреть. Ты про нее вспомнил и увидел. Значит, в каком-то смысле приходила.
— То есть это просто моя мысль?
— Почему твоя, — сказал он. — Я Софи тоже знаю. Причем с такой стороны, которая тебе вряд ли знакома. Это я ее для тебя надул. Ну а пользовался ты один… Я, собственно, и не претендую.
— А зачем вы это сделали? — спросил я.
Озирис пожал плечами.
— Позитивный вампиризм. Последний раз захотелось сделать кого-то счастливым. Согласен, элемент двусмысленности в этом есть. Но я же не виноват, что у тебя такое счастье…
Мне невыносимо захотелось дать ему по шее.
— Так с кем я сейчас трахался? — прошептал я, еле сдерживаясь. — С мертвым вампиром? Который при этом мой собственный глюк?
— А что, брезгуешь?
Я промолчал.
— Эх, молодо-красно, — усмехнулся Озирис. — Успокойся, Рама. Если хочешь быть счастлив в любви, вообще никогда про такие вещи не задумывайся. Только испортишь все. Это я тебе как ныряльщик ныряльщику говорю.
— Я думал, она меня к себе пригласила, — прошептал я горько. — И мы с ней будем вместе… Значит, вранье?
— Слушай, — сказал Озирис, — раз ты так на этой теме завернут, устрою вам реальную физическую встречу в гнездышке любви. Обещаю. Но с одним условием.
— Каким?
— Ты мне сейчас поможешь.
— Как?
— Идем, — сказал Озирис, — покажу.
Он пошел вверх по песчаной тропинке. Я побрел следом. Каждый раз, когда мне вспоминались поцелуи Софи, у меня возникало желание сплюнуть.
Мы дошли до темного входа в новую жизнь. Сначала перед нами был просто прямоугольник вулканического стекла с тусклыми бликами — но чем дольше я глядел в него, тем прозрачней оно становилось, и вскоре я уже рассматривал панораму центральной Москвы.
В Москве был летний вечер — бесконечная пробка во все стороны и закатные облака с нежной пилатовской каймой. Все как обычно. Смогом плохо дышать, но издалека он красив.
— Я не пойду туда, — сказал Озирис. — Не хочу перерождаться в этом серпентарии и молотарии. Я собираюсь скрыться без следа. Совсем.
— Где? — спросил я.
— В темноте и покое, — ответил Озирис. — Помнишь, как мы падали? Я хочу, чтобы все остановилось. Я хочу слиться с Великим Вампиром навсегда.
— А разве такое возможно?
— Да. Многие так делают. Кто может, конечно. Но за помощь мне у тебя могут быть неприятности. Потому что это… Ну как измена Родине. Только хуже.
— Если так, наши поймут, — сказал я. — И простят.
— Понять-то они поймут. И простят. Но неприятности у тебя будут. Так что решай. Поможешь?
Я задумался.
— Мне проще будет устроить твою встречу с Софи, — сказал Озирис. — Она тогда сама произойдет. Автоматически.
— Не врете? — спросил я.
— Я никогда не вру.
— Хорошо, — вздохнул я. — Что надо сделать?
— Взорвать свинью в нужный момент, — сказал Озирис. — И все.
— Где? — спросил я. — Здесь?
Озирис отрицательно покачал головой и указал пальцем вверх.
— Нет. Там. А по дороге я тебе кое-что расскажу.
— Что?
— Нечто такое, что может изменить всю твою жизнь. И всю твою смерть тоже.
Он подошел к стене и, посмотрев в близкое желтое небо, полез по камню вверх, цепляясь за неровности и трещины. Чертыхнувшись, я последовал за ним.
Лезть оказалось несложно — даже если пальцы или стопа соскальзывали с каменной опоры, падать никакой необходимости не было. Достаточно было просто прижаться к теплому камню и нащупать выступ понадежнее. Я подумал, что так, наверное, чувствует себя на стене ящерица-геккон.
Через несколько минут подъема земля внизу скрылась в желтоватом тумане. Теперь я видел только стену, уходящую вверх и вниз, и карабкающегося по ней Озириса. Иногда мне начинало казаться, что мы не лезем вверх, а ползем по бесконечной каменной пустыне. Это успокаивало. Зато обратное переключение перспективы обдавало ужасом. Каждый раз мне казалось, что я все-таки упаду.
Чтобы отвлечься от собственного страха, я стал говорить.
— Вот вы устраиваете всякие фокусы с перерождением. Не хотите идти куда положено. То есть вы восстаете против воли Великого Вампира?
— Мы это уже обсуждали, Рама. То, что происходит — и есть его воля. Поэтому все, что нам удастся сделать, тоже ей станет.
— Хорошо, — сказал я, — а кто перерождается?
— Ты сам видел.
— Но там… Там никого не было. Только полная непонятка. Совершенно грандиозных размеров, я бы сказал.
— Вот она и перерождается.
— А как?
— Да точно так же, как перед этим жила.
— Я не понимаю, — пожаловался я. — Дракула говорит, что постоянного «я» нет. Я и сам это видел. Кого же я тогда сейчас провожаю? И куда? Как это вообще совместить?
— А зачем тебе что-то совмещать? Пусть Великий Вампир совмещает. Его проблемы…
Это, конечно, было правдой. Но так широко глядеть на вещи я пока не мог — и Озирис это, видимо, понимал.
— Вопрос «кто?» вообще бессмыслен, — сказал он, вглядываясь в туман над головой. — С кем все это происходит? В настоящий момент мертвый Озирис жив через свет, который проходит через вергилия Раму. Но через какой свет жив вергилий Рама? Откуда свет приходит и куда уходит? Ведь не думаешь ты, что он начинается и кончается у тебя в голове? В лимбо нет души. Но в чем она есть? Бегающие по земле человечки — это просто лошадки осенней карусели, которая крутится потому, что сторож-таджик забыл отключить электромотор. Если лошадки выглядят веселыми и разноцветными, это не значит, что им весело и что у них есть цвета. Это даже не значит, что они вообще есть…
— Грустно как-то.
— Вампир помнит, что ум «Б» будет терзать его всю жизнь, — сказал Озирис.
— Так что же, выхода нет совсем?
— Есть, — ответил Озирис.
— Позитивный вампиризм?
— Это не выход. А всего лишь гигиена ума, делающая выход возможным. Сам выход в другом.
— В чем?
— Выход — это Тайный Черный Путь.
Я вспомнил, что слышал это выражение во время встречи с Дракулой. Все происходило в точности как он обещал.
— Что это такое?
— Путь абсолютной подлости.
— Как это понимать?
— Это очень простое учение, Рама. И невероятно глубокое. Именно из-за своей простоты оно сохраняется в тайне. Оно зашифровано особым образом.
— Каким?
— Leaking Hearts применили для его сокрытия Черный Занавес. Они спрятали его в уже существующих комбинациях слов. В фольклоре, цитатах и даже уголовном слэнге. В разных странах доктрина звучит немного по-разному. И ее при всем желании нельзя разгласить непосвященным.
— Почему?
— Все и так общеизвестно. Фрагменты человеческой культуры, в которых размещено учение, называются «pillars of abomination»[25]. Знание тайно передается от учителя к ученику, когда учитель разъясняет скрытый смысл какого-нибудь pillar of abomination. Сегодня я на несколько минут стану твоим учителем, Рама. На то время, пока мы лезем вверх. Я объясню тебе два первых pillars. Так захотел Дракула…
Я задрал голову. Каменная стена уходила вверх и исчезала в желтом тумане над моей головой. Невозможно было сказать, далеко ли до ее вершины — и есть ли она вообще.
— Почему мы называем Великого Вампира Великим Вампиром? — заговорил Озирис. — Потому что мы работаем на его фабрике всю жизнь, даже не зная этого.
Вампиры отличаются от людей только тем, что они надзиратели — но и надзиратель, и заключенный сделаны из одного и того же теста. Это тесто, Рама, и есть Великий Вампир. Мы все трудимся на него. И не можем ни в чем его обвинить, потому что без него нас не было бы вообще.
— Но ведь люди работают на вампиров. Разве нет?
— Нет. Мы вовсе не хозяева людей, Рама. Мы просто слуги Великого Вампира, который проделывает с нами то же самое, что с людьми. Механизм происходящего ясен нам лишь потому, что мы поставлены его обслуживать. Но мы не понимаем его целиком. Нам, так сказать, видны только те части, которые мы должны смазывать…
Я вспомнил последнюю Красную Церемонию — и свой разговор с телепузиками. Кажется, Эз говорил что-то похожее.
— Как именно мы трудимся на Великого Вампира? — спросил я.
— Принимая возникающие в сознании мысли и желания за свои собственные. В действительности это мысли и желания Великого Вампира. Он окунает их в наше сознание — которое на самом деле тоже его собственное сознание — чтобы мы яростно уцепились за них и согрели их своей ненавистью и любовью, пропитали их своей жизненной силой, которая на самом деле тоже его жизненная сила. Наше сознание служит Великому Вампиру чем-то вроде печки, в которой он готовит свою пищу. Путь абсолютной подлости заключается в том, что ты перестаешь обслуживать эту печку.
— То есть я подавляю мысли?
— Ты не можешь их подавлять, — сказал Озирис. — Они не твои. Даже голова у тебя на плечах не твоя. Все это личная собственность Великого Вампира. И то, что представляется тебе внешней реальностью, и то, что прикидывается твоим внутренним миром, тобою самим, — не должно вызывать у тебя никаких личных чувств. Это не твое. Все это тебе ни к чему. Оно может причинить тебе только боль. Но если ты начнешь все это ненавидеть, ты испытаешь еще большую боль. Такого следует избегать. Первый pillar of abomination содержит именно это наставление. Это цитата из поэта Лермонтова. «Презрительным окинул оком творенье Бога своего, и на челе его высоком не отразилось ничего…» Ни-че-го. Понял?
Я, наверно, должен был испытать мистическое озарение — но вместо этого подумал о том, сколько досуга было в свое время у кавалерийских офицеров.
— Только так следует обращаться с возникающими в сознании феноменами, — сказал Озирис. — Не раскачивать их ни в ту, ни в другую сторону. Ты видел Великого Вампира и знаешь, что ты — просто совокупность процессов, ни один из которых тебе не подконтролен. Мало того, ни один из них тебе не нужен. Все это нужно только Великому Вампиру. Тебе от этого никакой пользы, потому что никакого тебя нет вообще. Великий Вампир нужен только себе самому. Во вселенной есть лишь он и его невидимые зеркала, которые и есть мир. Великий Вампир обманом заставляет тебя поверить в собственное «я», чтобы в тебе завелся мотор. Потом ты всю жизнь вкалываешь на его фабрике, думая, что это твоя собственная фабрика — а когда приходится помирать, выясняется, что все эти «я» никогда не были тобой, а были только им. Твоя жизнь не имеет к тебе никакого отношения, Рама. В ней нет того, кто ее живет.
— А кто тогда верит в эти «я»?
— Сами «я» и верят. В этом весь трюк. Это опирающееся само на себя заблуждение — и есть источник энергии, которую семьдесят лет производит каждая батарейка матрицы перед тем, как ее экологично зарывают в землю. Возможность понять это — один из самых странных багов, которые Великий Вампир оставил в творении. Потому что после этого появляется невероятно интересный в метафизическом смысле шанс восстания против космического порядка вещей.
— Почему? — спросил я.
— Восстание против Великого Вампира не имеет никаких шансов, пока ты думаешь, что ты есть. Заблуждение никогда не станет проросшим семенем. Но когда ты понимаешь, что тебя на самом деле нет, и все же восстаешь — тогда восстание становится волей самого Великого Вампира. Поэтому сокрушить его невозможно. Многих наших ребят это завораживало еще в глубокой древности. Ты, наверно, слышал…
Я неуверенно кивнул.
— Но я считаю, — продолжал Озирис, вглядываясь в клочья тумана над головой, — что это означает лишь одно — Великому Вампиру все-таки удалось их продинамить. Не мытьем, так катаньем. Нет уж, спасибо. Бунт против Великого Вампира не нужен никому, кроме Великого Вампира. Тайный Черный Путь — это не восстание.
— А что это тогда?
— Он больше похож на итальянскую забастовку. Сначала ты постигаешь, что существуешь не сам по себе, а как часть грандиозного целого. Ты шестеренка в титаническом механизме Великого Вампира — шестеренка, которая не имеет никакого самостоятельного смысла и ценности. Ты просто часть чужого плана. Неизмеримого, непостижимого плана. Но шестеренка должна верить, что она живет сама для себя — только при этом она будет вращаться с нужной скоростью и в нужную сторону. Твое заблуждение — тоже часть плана. Тебя кинули, чтобы ты лучше крутился. Постигнув это, ты кладешь на великий план. Ты забиваешь на это целое. Второй pillar of abomination — просто частушка. Ты готов ее услышать?
Я замер на стене, глядя на Озириса. Тот тоже остановился, закрыл глаза и нараспев продекламировал:
— Гудит как улей
родной завод.
А мне-то хули?
Ебись он в рот!
Мы полезли дальше. Не скажу, что второе прикосновение к тайне потрясло меня сильнее, чем первое — наверно, дело было в том, что я уже слышал эту частушку. Но раньше, конечно, я не понимал ее глубины.
— Здесь отражена двойственность происходящего в сознании, — продолжал Озирис. — С одной стороны, оно наше, родное, потому что другого сознания у нас нет. С другой стороны, когда ты понимаешь, что это на самом деле сознание Великого Вампира, ты перестаешь испытывать к происходящему на его фабрике всякий интерес. Ты перестаешь на него работать. Когда ты замечаешь, что по твоей голове катится очередная тележка с его мыслями, ты отказываешься разгонять ее своим интересом и участием. Ты не борешься с возникающими в сознании феноменами. Ты просто разжимаешь руки каждый раз, когда в них шлепается направленный тебе груз. С точки зрения Великого Вампира, это величайшая подлость, которая только может быть.
— Так что надо делать, чтобы перестать на него работать?
— Делать не надо ничего. Любое действие и есть работа на Великого Вампира, Рама. В Тайном Черном Пути не содержится никакого действия вообще. И так из секунды в секунду. Только это. Всю жизнь. А потом всю смерть. Надо не в бездны рушиться, а спокойно висеть в хамлете и не париться ни по одному вопросу. И если ты действительно не паришься, через несколько лет становится кристально ясно, что все возникающее и исчезающее, вообще все без исключения, чем бы оно ни было — на фиг тебе не нужно. И никогда не было нужно.
— И что дальше?
— Постепенно ты уходишь в отказ. Сначала по отдельным параметрам. Потом в полное отрицалово. А потом в отрицалово отрицалова, чтобы не инвестировать в чужой бизнес никаких эмоций вообще. И шестеренка перестает крутиться. Все останавливается. Как выразился на символическом языке один халдей, спокойствие есть душевная подлость. Когда твоя душевная подлость становится абсолютной, ты делаешься равен Великому Вампиру. Ибо он есть единственная абсолютно неподвижная точка всего приведенного им в движение механизма… Только вдумайся — равен Великому Вампиру! Его зеркала уже не могут тебя остановить, потому что ты больше никуда не идешь. Это и есть Тайный Черный Путь.
— А Великий Вампир не возражает?
— Как он может возразить против того, что он равен сам себе?
Мне в голову пришла новая мысль.
— Подождите-подождите, — начал я горячо. — Но ведь неподвижность всегда относительна. Любую точку этого механизма можно назначить неподвижной, и тогда получится, что все остальные точки…
— То, что ты сейчас делаешь, Рама, — перебил Озирис, — и есть работа на Великого Вампира. А Тайный Черный Путь — это когда ты на него больше не работаешь. Ты не паришься насчет того, какой ты — относительный или абсолютный. Какая разница, если тебя все равно нет? Понимаешь, о чем я говорю?
— Примерно, — вздохнул я. — Сейчас, во всяком случае. А что завтра будет, не знаю. И чем он кончается, этот Тайный Черный Путь?
— Скоро увидишь, — сказал Озирис. — Приготовься. Мы на месте.
Как только он произнес эти слова, моя рука нащупала верхний край стены. Он был идеально ровным. Я подтянулся — и словно перевалился через грань огромного куба.
Впереди была каменистая пустыня, над которой плыли клубы желтого тумана, похожие на близкие облака — какие бывают на горных вершинах. Озирис поднялся на ноги и уставился в туман.
— Что там? — спросил я.
— Последняя застава, — ответил он.
Я увидел что-то темное, просвечивающее сквозь желтую дымку. Как будто там был низкий неровный лес, ветки которого колыхались под ветром. Странным, однако, было то, что никакого ветра я не чувствовал.
— Что это за деревья?
— Это не деревья, — сказал Озирис. — Это черти.
Тут же я понял, что там не лес.
Впереди стояла шеренга самых отвратительных существ, которых я когда-либо видел. Они были черными, с прозеленью, и тускло поблескивали, словно их шерстяные бока были вымазаны жиром. У них были рога примерно как у коров. Чем-то они напоминали выродившихся сельских алкоголиков, которым изменяют жены. И еще их было много. Очень много. За первой цепью стояла вторая, за второй третья — и так до полной черной непроницаемости.
— Старайся меньше шевелиться, — сказал Озирис. — Тогда они нас не увидят.
— Что они тут делают? — спросил я.
— Нас поджидают, — усмехнулся Озирис.
— Я серьезно.
— Это граница реальности, Рама. Китайцы называют ее Великим Пределом.
— А почему ее охраняют русские народные галлюцинации?
— Они ее не охраняют. Они и есть эта граница. Мы видим ее таким образом потому, что это наша национальная культурная кодировка. Русские люди с древних времен доходили до Великого Предела в алкогольных трипах — и постепенно, за века и тысячелетия, выработали такой шаблон восприятия. Нам он достался по наследству…
— А что за этой границей?
— За ней нет ничего вообще. Ничего, кроме Великого Вампира. Весь мир существует только для того, чтобы Великий Вампир мог спрятаться за ним от нашего взгляда.
— Мы уже были за этой границей? — спросил я. — Когда видели Великого Вампира?
— Это были не мы, — сказал Озирис. — Это был сам Великий Вампир. Там только он.
— И что вы хотите сделать?
— Я хочу перейти границу, — ответил Озирис. — И остаться там навсегда.
— А как вы это сделаете? Ведь за ней вас уже не будет?
— Там будет Великий Вампир, — сказал Озирис. — А он может все. Не волнуйся за меня, Рама.
— Хорошо, — кивнул я. — Что мне делать?
— Сейчас я пойду вперед. Я постараюсь подойти к границе как можно ближе. Но меня рано или поздно заметят. И тогда ты взорвешь свинью.
— Когда именно?
— Я скажу.
— Вы вернетесь?
— Ни в коем случае, — улыбнулся Озирис.
— А что с вами случится?
— Я стану неотличим от Великого Вампира, — сказал Озирис. — И он навсегда про меня забудет. Во всяком случае, я на это надеюсь.
— А как же вы тогда устроите… Ну, что обещали?
— Не сомневайся, — ответил Озирис. — Все будет как я сказал… Прощай, Рама Второй.
Я не успел ничего ответить — он повернулся и побежал прочь.
Странное дело, но, хоть он бежал довольно быстро, его фигура практически не уменьшалась в размерах, а только искажалась — словно чем дальше он убегал, тем сильнее его искривляла невидимая линза. Когда далекие черти заметили его и кинулись наперерез, выяснилось, что по сравнению с Озирисом они очень маленьких размеров. Не больше, чем крысы рядом с человеком.
Но зато их было много.
Некоторое время Озирис брел сквозь их толпу, словно через мелкую черную речку, раскидывая их появившейся у него в руках палкой. Но черти наплывали со всех сторон и становились все крупнее, как будто удары Озириса надували их. Несколько чертей повисло у него на спине. Озирис покачнулся, но устоял на ногах. Сбросив их, он еще пару раз взмахнул своей палкой, потом повернулся ко мне и закричал:
— Взрывай свинью!
Я трижды надавил языком на пластину вампонавигатора и быстро провел языком по обнажившимся щетинкам.
Над моей головой появилось бронзовое кольцо. Оно не было соединено ни с чем — просто парило в воздухе. С него свисал витой желтый шнур с биркой, на которой была цифра «17». Тратить время на рефлексию было некогда.
Я уже знал, что делать.
Взявшись за шнур рукой, я потянул его вниз, словно спуская воду. Я не знал, что должно произойти — и был готов ко всему. Так я, во всяком случае, полагал.
Но к тому, что случилось, готов я точно не был.
Туман прорезала вспышка света. Она была невыносимо яркой. Я зажмурил глаза — и во мраке меня накрыл звук исполинского гонга.
Когда я опять стал видеть, над равниной высился огромный треугольник. Это была каменная пирамида, залитая багровым светом. Я не видел ее раньше в таком ракурсе — но это была та самая пирамида. На ее гранях темнели широкие лестницы, а на плоской вершине…
На вершине стоял голый Кедаев.
Он был очень далеко. Но каким-то образом я видел его в мельчайших деталях — примерно как убегавшего Озириса. Кедаев выглядел так, словно его только что разбудили — и с хмурым отвращением озирался по сторонам.
Но самым странным было разлитое вокруг него багровое сияние. Сначала я подумал, что это падающий на него отсвет какого-то огня. А потом мне стало ясно, что источником этого света был он сам. Он сверкал, как красная лампочка, видная далеко во все стороны.
Мало того, я понимал, что означает этот свет. Кедаев был крайне аппетитен. Багровые лучи сообщали всем заинтересованным лицам, что на вершине пирамиды их ожидает роскошное, сытное и невероятно вкусное блюдо. И эти заинтересованные лица — вернее, морды, — уже вовсю лезли вверх по каменным ступеням. Я с содроганием понял, что анимограмму Кедаева оживляет уже не мое внимание — а их…
Кедаев несколько раз обошел площадку, глядя вниз. Но спрятаться было некуда. А потом его захлестнула взлетевшая со всех четырех сторон черно-зеленая живая волна.
Я поглядел на Озириса.
Сначала я не увидел его. В том месте, где он только что пробивался сквозь толпу чертей, теперь были лишь клочья желтого тумана.
А потом я его все-таки нашел.
Я даже не мог сказать, где он. Озирис стал так огромен, что этот вопрос просто потерял смысл. Перед ним уже не было ничего — он сам создавал место для своего следующего шага тем, что его делал. Мне пришло в голову, что нечто похожее происходит с высотным шаром, раздувающимся в стратосфере — только Озирис поднялся над всем существующим так высоко, что занял собой почти всю вселенную. А затем это «почти» отпало. Озирис разросся настолько, что действительно стал всем.
И исчез.
У меня было чувство, что на моих глазах произошло что-то невероятное. Грандиозное. Что-то такое, чего я не имел права видеть. Сперва время мне казалось, что прямо передо мной светится ослепительная звезда, которая одновременно была Озирисом и всем существующим. Потом я понял, что это невозможно, и звезда исчезла.
Теперь я не видел ни пирамиды с Кедаевым, ни желтого тумана — ничего вообще. Вокруг была непроглядная тьма, в которой порывами дул теплый ветер. Но я знал, что распахнутая Озирисом дверь до сих пор открыта. От его побега остался след — шириной с целый мир, и я мог последовать за ним. Во всяком случае, мог немного прогуляться в запретном направлении…
Я пошел вперед.
Сначала я не видел, куда ставлю ноги — но скоро в темноте стало просвечивать подобие дорожки. С каждым шагом я различал все больше деталей.
Это было что-то из детства — уже из моего собственного. Постепенно я начинал видеть не только саму тропу, но и растущие вокруг деревья. Дорожка была обсажена по краям цветами красивых и редких оттенков. Кажется, они назывались «анютины глазки».
Я знал, что, если я смогу увидеть мир целиком и различить небо над головой, произойдет что-то важное. Может быть, мне даже не надо будет возвращаться назад…
И я уже почти догадался, каким это небо должно быть — летним, выгоревшим, светло-голубым в редких белых клочьях, — когда прямо передо мной выросли два черных монаха самого неприветливого вида.
Они стояли на дорожке, по которой я шел, перекрывая ее своими телами. Их руки были сложены на груди, а лица — скрыты под темными капюшонами.
Их вид казался настолько угрожающим, что в моей руке появился шест Аида. Другая моя рука обросла щитом, а на голове сгустился шлем — этими атрибутами ныряльщика я обрастал в случае опасности рефлекторно.
Монахи прореагировали очень живо. Не теряя достоинства, они быстро попятились — даже, пожалуй, побежали назад, не опуская сложенных на груди рук и все так же обернув ко мне свои скрытые капюшонами лица. Вскоре они скрылись из виду.
Что ни говори, хорошо принадлежать к небольшому, но влиятельному древнему сообществу… Я собирался пойти по тропинке дальше — и вдруг увидел, что вместе с монахами исчезла и она: словно, убегая, они свернули ее, как ковровую дорожку.
На душе у меня стало кисло.
Но, хоть я не мог больше идти по этой дорожке, я помнил, как она располагалась в пространстве. Просто из любопытства я пошел по густой непроницаемой черноте в ту сторону, куда она вела.
Вскоре выяснилось, что монахам не удалось скрыть свои следы полностью. Я заметил в темноте огонек. Подойдя ближе, я увидел птичье перо. Оно было радужным и ярким, и светилось, как завиток раскаленного металла. Я не стал его поднимать, опасаясь обжечься.
Я пошел дальше, внимательно глядя вперед — и понемногу уже начиная прикидывать, как бы смыться из этой неприветливой черноты. Мне не особо нравилось, что вокруг то черти, то монахи. Что им, спрашивается, нужно от странника, совершенно не интересующегося подобной кодировкой?
Впрочем, причину их появления я понимал. Религиозные видения бывают во время Красной Церемонии у многих вампиров, так что у нас даже есть специальный курс «Confidence revival»[26], который я не поленился в свое время проглотить, увидев под баблосом какого-то воинственного ангела света (он походил на объятый голубым пламенем самолет-спиртовоз — и некоторое время гнался за мной, но потом отстал).
У людей есть поговорка — «с каждым сбудется по его вере». Ее обычно употребляют не к месту, в том смысле, что надо верить в хорошее, быть оптимистом, и все будет чики-чики. В действительности же смысл этих слов более прозаичен. Он в том, что наши видения — в том числе и загробная реальность — выстраиваются из наших бессознательных ожиданий. Если вы родились в реке под названием «Волга» и провели в ней всю жизнь, это означает, что в какой-то момент вы окажетесь в Каспийском море (если только Горький не врет). Забавно, однако, что люди чаше всего не вполне понимают, по какой именно реке они плывут.
Иной гражданин уверен, что путешествует по Гангу или Миссисипи, а то и вообще превратился в нильского крокодила благодаря особым духовным практикам, — а на самом деле его по-прежнему сплавляют вниз по матушке-Волге вместе с бутылками от пивасика, гнилыми бревнами и прочим сором. Чтобы разобраться с вопросом до конца и понять, во что человек верит (и верит ли вообще), ему надо умереть — и вновь прийти в себя под взглядом Великого Вампира. Тогда все проясняется довольно быстро.
Вера, увы, не зависит от того, что человек думает про себя при жизни. Она связана с заложенным в детстве фундаментом, который почти всегда сохраняется при разворотах взрослой личности. Хороший и искренний русский человек, на полном серьезе считающий себя последователем Будды, может обнаружить себя в христианском загробии по той же самой причине, по которой всю жизнь видел во время запоев маленьких зеленых чертей — а не, скажем, трехглазых гималайских демонов. Другой, полагающий себя христианином, легко может попасть под атаку свободных мемов в атеистической зоне хаоса.
Но мы, вампиры, редко ошибаемся на свой счет (во всяком случае, после курса «Confidence revival»). Я понимал, что оказался в этом монашествующем пространстве по инерции скрытых детских впечатлений: сказки, церковные купола, жар-птица с картинки в старой книге — все это кажется пустяком, но когда-то обязательно вылезает наружу. Можно этого пугаться, а можно, как советует «Confidence revival», расслабиться и получать удовольствие.
Что я и собирался сделать.
Шанс у меня еще был. Я заметил впереди светящуюся золотом точку, а потом — еще две таких же. Они не двигались. Через несколько шагов они превратились в огоньки, потом в яркие пятнышки — и я разглядел мерцающие в пустоте золотые яблоки.
Подняв одно, я попробовал откусить от него — совсем как сделал бы на земле. Ничего не получилось. Яблоко с электрическим треском лопнуло и исчезло, а я…
Я вдруг испытал сладкую грусть. И понял, что человеку не надо жалеть утраченного. Просто потому, что оно никогда на самом деле не принадлежало ему, а значит, не было и утраты. Эта мысль и освобождала, и грела. Странным, однако, было то, что я перед этим не думал об утратах.
Я подобрал еще одно яблоко, чуть поменьше. Укусить его опять не удалось — оно точно так же лопнуло возле рта. А мне пришло в голову, что переживать по поводу успехов и неудач тоже не следует, поскольку мы никогда не знаем, в чем на самом деле наше благо…
Только тут я сообразил, что эта мысль каким-то образом содержалась в яблоке. И предыдущая тоже.
Я подобрал третье, раскусил его и понял, что не надо никому мстить — мы всегда мстим тени, которую отбрасывает наш собственный ум, а попадаем в других… И даже если эти другие действительно сделали нам плохое, они все равно не имеют никакого отношения к той умственной пантомиме, которая посылает нас в бой…
Мне знакомы были все эти мысли, и я, пожалуй, назвал бы их банальностями. Но в яблоках содержалась простая и крепкая мудрость, голографическая смысловая глубина, похожая наличный жизненный опыт. Как выяснилось, ни одной из этих банальностей я никогда по-настоящему не понимал.
Но самое главное, что после каждого яблока на душе у меня становилось светлее и тише. И это было настолько приятно, что мне захотелось еще яблок. И как можно больше. Уж очень ласкало душу это чувство высокой светлой грусти.
У вампиров с грустью все в порядке, но она тяжелая, темная и безысходная — и эта по контрасту была сладка как мед. Яблоки явно не предназначались для нашего брата — и были, наверное, чем-то вроде духовного лекарства. Но, как известно, микстура от кашля в России больше, чем микстура от кашля. То же относилось и к этим райским плодам.
Вот только вокруг их больше не было видно.
Зато я заметил щель, из которой они, по всей вероятности, выкатились. Она выглядела как тонкая вертикальная полоска света между не до конца задернутыми шторами. Да уж, мастера маскировки…
Я выставил вперед свой шест, коснулся вертикальной полоски света и слегка потянул ее вбок.
Лучше бы я этого не делал.
Я думал, что увижу некое подобие дыры в заборе, а за ней — райский сад, который представлялся мне туманным, прохладным и росистым, с яблоньками через каждые несколько метров.
Но оказалось, это ловушка. Причем самое обидное, что рассыпанные передо мной яблоки мудрости со всей содержащейся в них неземной печалью были просто приманкой. Понятно, что вампиру не следует жаловаться на чужое коварство, но все же, все же… Эх.
То, что выглядело как полоска света, треснуло и лопнуло. Мне показалось, что я разорвал гнилой мешок с картошкой, на котором кто-то нарисовал флюоресцентной краской вертикальную черту. Картошка посыпалась мне под ноги — и я с омерзением увидел, что она живая.
Это была не картошка, а…
Черти. Те самые, которых я видел вокруг Кедаева и Озириса.
Значит, я так и не перешел границу. Так и не увидел неба — а только успел про него подумать.
Сначала прыгавшие мне под ноги черти казались совсем мелкими. Но, чем больше их появлялось, тем крупнее они становились — словно им не терпелось заполнить собой все пространство. Их волна буквально отбросила меня от ловушки, и через несколько секунд я уже отбивался от толпы, которая с каждой секундой становилась все гуще.
Сражаться с ними оказалось несложно — достаточно было повторять одно простое движение из боевой библиотеки: разворот с перехватом шеста, который в результате описывал вокруг меня широкий быстрый круг.
Все, что попадало под удар — морды, рога, конечности, — разлеталось в мокрые клочья. Черти были, конечно, страшны, но трусливы — и у меня быстро сложилось чувство, что они волна за волной идут на меня в атаку, подчиняясь невидимому заградотряду, грозящему им еще большей карой и мукой. Уж не стоят ли, думал я, за их спинами тачанки с кропилами и крестами?
Нападая, они пытались боднуть рогами или зацепить когтистой лапой — но действовали без всякого энтузиазма, прячась друг за друга. Серьезное увечье, видимо, было для них чем-то вроде пропуска домой: получив его, они разворачивались и брели прочь. Хвостов у них не было — только мохнатый зеленый выступ, примерно как у добермана. Наверно, как все трусливые и жалкие существа, в качестве мучителей они были особенно страшны.
Я догадывался, что в их действиях может скрываться коварство — но в чем оно, не понимал до самого последнего момента. А потом оказалось, что они меня провели.
Дело в том, что с разных сторон они напирали с разной силой, чему я не придавал значения из-за общей бестолковости их натиска. Но в результате мне все время приходилось смещаться назад и в сторону, пока во время одного из разворотов я не увидел у себя за спиной заботливо подготовленную бездну — в духе церковноприходских иллюстраций к поэме Лермонтова «Мцыри». Чего стоили мерцающие над ее краем далекие синеватые горы в итальянском духе, или развратный цыганский виноград, которым были увиты склоны обрыва. Подозреваю, что если бы в этом пространстве были запахи, пахло бы уксусом и ладаном.
Было ясно, что мне придется рано или поздно упасть в эту бездну — потому что оттуда я, собственно, и забрел в этот уютный гостеприимный мирок. Но я продолжал сдерживать натиск чертей даже тогда, когда за моей спиной осталась только пустота — уже из чистого упрямства.
Я мог бы, наверно, долго балансировать на краю обрыва — но тут на меня пошла в атаку какая-то гвардейская рота с красными рогами. Не обращая внимания на свои потери, черти подбадривали друг друга унылым протяжным пением и за несколько минут навалили передо мной такую гору безобразных тел, что я, скорее из отвращения, чем из невозможности продолжать битву, позволил своему телу оступиться — и, под их торжествующий вой, соскользнул с обрыва в черное небытие.
Однако небытия там не оказалось. Вместе с бездной неизвестные умельцы создали ее бесконечно далекое дно, пылающее там пламя вечного возмездия и даже увлекающую вниз силу тяжести — в их конструкторе, похоже, были все нужные детальки для борьбы с агрессивным злом.
Как и в моем. Полюбовавшись скалистыми стенами (через каждую сотню метров там мелькала одинаковая гигантская паутина и застрявший в расщелине скелет), я дождался, пока пышущий снизу жар станет невыносимым — и провел языком по щетинкам вампонавигатора, прерывая миссию.
Когда головокружение прошло, я открыл глаза.
Я висел вниз головой в хамлете Энлиля Маратовича, сразу за которым начиналась пропасть, где жила Великая Мышь. Самое дорогое место на Рублевке.
Между двумя безднами, как сказал бы поэт Мережковский, мнилась скользящая рифма… И рифмой этой был я.
Энлиль Маратович, Мардук Семенович и Ваал Петрович, сидящие у круглой стены в низких креслах, выплюнули трубочки, соединенные с идущим к моей вене пластиковым шлангом, и подняли на меня глаза. Их головы были перевернуты, и судить о мимике в полутьме было сложно, но я не сомневался, что их лица мрачны. Первое же, что я услышал, подтвердило мою догадку.
— Иштар Владимировна знает, как ты с мертвяками налево ходишь? — вкрадчиво спросил Мардук Семенович.
Только сейчас я сообразил, что этот зловещий синедрион во всех подробностях наблюдал мою встречу с фальшивой Софи. Смущение, как часто бывает, придало мне наглости.
— А я подумал, что это она и есть, — сказал я, невинно хлопая ресницами. — У нас с Ишкой так принято. И на вашем месте я бы не совался в личную жизнь Великой Мыши…
Все они, конечно, были в курсе, что я даже не вспомнил про Великую Мышь, увидев Софи. Но знать слишком много про личные пристрастия Иштар было рискованно в любом случае, так что я не сомневался, что мой совет они услышат.
Мардук Семенович и Ваал Петрович вопросительно поглядели на Энлиля Маратовича.
— В это нам лезть не надо, — сказал Энлиль Маратович. — А вот пособничество абсолютному побегу… Это дело серьезное. И судить его может только лично бэтман.
— Суд императора? — нахмурился Ваал Петрович. — Рама наш Кавалер Ночи. Будем выносить сор?
— А другого выхода нет, — сказал Энлиль Маратович. — Озирис ведь умный. Знал, что пообещать.
— Он что, меня обманул? — спросил я.
Энлиль Маратович уставился на меня немигающими глазами.
— Боюсь, что нет, — сказал он. — Но радоваться на твоем месте я не стал бы.
— Сдай вампонавигатор, Рама, — сказал Мардук Семенович.
— Пожалуйста, — ответил я. — Он все равно только на букву «С» работает. Когда новый будете выдавать, смотрите, чтобы вампотека была нормальная.
Вампонавигатор вывалился из моего рта и упал на страховочную подушку. Такое поведение было не просто вызывающим, оно было оскорбительным. Но я уже не боялся ничего.
На лицах Мардука Семеновича и Ваала Петровича проступило грустное выражение. В глазах Энлиля Маратовича тоже была печаль.
Мне показалось, что эта троица опять укладывает меня в гроб. Но в прошлый раз эта процедура была просто потешным ритуалом — хоть гроб был самым настоящим. А вот сейчас, хоть никакого гроба не было видно, все было уже всерьез. Я даже не знал, откуда у меня появилось такое мрачное предчувствие. Но оно не обмануло. Что-то укололо меня в спину.
Дальше была темнота.
OMEN
Когда я пришел в себя, я по-прежнему висел вниз головой.
Сперва я подумал, что я все еще в хамлете Энлиля Маратовича — просто старшие вампиры не выдержали хамства и на время отключили меня, чтобы спокойно посовещаться относительно моей дальнейшей судьбы.
Но тут меня качнуло, и стало ясно — я в другом месте. А потом меня качнуло еще раз, и по тошнотворному исчезновению тяжести я догадался, что лечу в самолете, который ухнул в воздушную яму.
Поняв это, я сразу же услышал приглушенный гул двигателей.
Мои ноги были продеты в эластичные кольца наподобие гимнастических. Я знал, что такие хамлеты устраивают на своих самолетах некоторые вампиры — независимая подвеска во время полета гораздо удобнее.
Мои глаза были завязаны, а руки — стянуты чем-то вроде скотча. Значит, я был под арестом…
Я чуть напряг руки, и скотч неожиданно разорвался. Тогда я снял повязку с глаз. Это оказалась мягкая бархатная полумаска, которую надевают, чтобы свет не мешал спать. С моих запястий свисали тонкие полоски порванной клейкой бумаги — она, похоже, была нужна не для ограничения свободы, а для того, чтобы придать моим рукам удобное положение.
Все было не так уж страшно.
Я висел в маленьком уютном хамлете бизнес-джета. Подождав, пока зафиксировавшая мои ноги судорога пройдет, я спустился на пол, открыл дверь и выглянул в салон.
Я знал этот самолет — и даже летал в нем пару раз. Просто никогда не был в его хамлете.
«Дассо» Энлиля Маратовича был обустроен внутри довольно аскетично — возможно, в качестве укора утопающим в роскоши халдеям. Впрочем, я не был уверен, что он пускает халдеев в свой летающий кабинет. С какой целью? Вместе наблюдать ночные огни мегаполисов? Энлиль Маратович любил сравнивать человеческие города с молочными фермами, но к подобным поэтическим инспекциям склонности не имел. У него было слишком много реальных забот.
В салоне стояло огромное черное кресло-трон с вертикальной спинкой — и повернутые к нему четыре кресла поменьше, где, видимо, полагалось сидеть сопровождающим лицам. Я сел на черный трон — который, как и полагалось седалищу высшей власти, оказался холодным, жестким и неудобным.
Передо мной появился халдей-бортпроводник в синем хитоне и легкой золотой маске — и протянул мне флакон в виде двухголовой летучей мыши. Несколько секунд я гадал, кто назначил мне удаленную встречу — Иштар или Энлиль Маратович. А потом решил не мучить себя предположениями, снял раздваивающуюся пробку и приложил холодное горлышко к языку.
В соседнем кресле появился Энлиль Маратович. Он был в банном халате — и выглядел распаренным. Видимо, я поймал его во время водных процедур.
— Как проходит полет? — спросил он.
— Обязательно было отправлять меня в виде тушки? — спросил я.
— Извини, — улыбнулся Энлиль Маратович. — Строгость должна существовать хотя бы в качестве видимости. Чем хуже я с тобой обойдусь, тем меньше Мардук и Ваал будут тебя ненавидеть.
— Они мой баблос сосут и еще меня ненавидят?
Энлиль Маратович засмеялся.
— Почему твой? Раз они его сосут, значит, их баблос.
На это трудно было возразить.
— Куда я лечу? — спросил я.
— К бэтману на суд.
— Да что это за бэтман? Столько раз уже слышал, а объяснить никто не может.
— О нем не говорят без нужды, Рама. Но ты должен понимать, что если у вампиров есть империя, то должен быть и император. Бэтман — это наш высший арбитр. Добрый и мудрый пастырь, который по совместительству осуществляет верховный контроль над миром… Ты совершил серьезный проступок. Настолько серьезный, что судить тебя будет он лично. Но я думаю, обойдется. Скорей всего, он просто назначит тебе формальное испытание, и все.
— Какое испытание?
— Его называют «подвиг Аполло».
— Почему Аполло? Может, Геракла?
— Именно Аполло. Бэтмана зовут Аполло, а не Геракл.
— А что за подвиг?
— Это своего рода искупительная процедура. Со мной тоже по молодости было. Бэтман придает ей большое значение. Но сложной я бы ее не назвал.
— А в чем она заключается?
— Не торопи события, Рама. Если бэтман велит тебе совершить подвиг, это значит, что он тебя уже фактически простил. До этого еще надо дожить.
— Он нами правит?
Энлиль Маратович неопределенно пожал плечами.
— Русские вампиры за многополярность. Но бэтмана это, к сожалению, мало волнует. У нас… Как бы сказать… Неустойчивый баланс интересов. Мы не слишком даем ему совать нос в свои дела. Но и обострять отношения ни в коем случае не хотим. Поэтому тебе следует прогрузиться кое-какой кросс-культурной информацией…
Я подумал, что было бы хорошо удалить Энлиля Маратовича из поля зрения — и стал смотреть в иллюминатор.
За крылом самолета висело далекое облако, похожее на небесную крепость. Над ним тянулась цепь колючих тучек, напоминающих зенитные разрывы. Это было красиво.
Но сквозь грозное великолепие неба вдруг проступило лицо Энлиля Маратовича, который и не подумал исчезнуть, а вместо этого разросся самым хамским образом.
— Слушай внимательно и запоминай, — сказал он. — У них полный сдвиг на ритуалах и политкорректности. Но при этом самый важный ритуал заключается в том, чтобы ритуала не было заметно вообще и общение выглядело простым и ненапряжным. Поэтому на время визита тебе придется напрячься и довести свое лицемерие до такого градуса, где оно уже диалектически не отличается от абсолютной искренности. Понял?
Я кивнул облакам в иллюминаторе.
— «Бэтман» — это официальный титул императора. Совсем простой и очень глубокий. С одной стороны — просто человекомышь, какой становится время от времени любой вампир, переходя в Древнее Тело. С другой стороны — высший ранг на земле… Сикофанты даже расшифровывают это слово как «Big Atman»[27]. Но это, конечно, уже слишком…
— Поэтому у них кино про бэтмана и крутят? — спросил я.
— Черный Занавес at its best. Если к людям и просочится информация, что миром рулит бэтман, никто даже не удивится. Все и так это знают…
— Уже понял, — сказал я.
Прозрачные глаза Энлиля Маратовича насмешливо посмотрели на меня сквозь иллюминатор.
— А сейчас я скажу тебе кое-что новое. Знаешь, чем североамериканская Великая Мышь отличается от нашей?
— Чем?
— У нее мужская голова. Эта голова и есть бэтман.
Я выпучил глаза.
— Это что, Великий Мыш?
— Нет, — сказал Энлиль Маратович. — Тело у Иштар всегда женское.
— А зачем к нему прицепили мужскую голову?
Энлиль Маратович пожал плечами.
— Считается, что такая психика обладает божественной стабильностью. Но я бы так не сказал. Совсем наоборот — с гормонами там такое творится, что мне и представить сложно. Покойная Иштар Борисовна думала, что это у них просто вытесненный гендерный шовинизм и недоверие к женщине. Не хотят давать женскому мозгу слишком большую власть. Но это не нашего ума дело.
Я кивнул.
— Мировой император, таким образом, гермафродит, — продолжал Энлиль Маратович. — Реальный полубог. Поэтому можно также называть его «бэтвуман».
А если из контекста непонятно, как следует выразиться, можно говорить «майти бэт». Только «майти маус» не скажи, наши часто так лажают.
— Угу.
— При личном общении бэтмана следует именовать в третьем лице, называя его «Не or She». Вот оттуда у них вся эта ебатория в народ и просочилась…
И Энлиль Маратович тихо хихикнул.
— Он просто Аполло, или…?
— Или. Аполло Тринадцатый.
— А с какого года он правит?
— Он при делах с глубокой древности. Чуть не с Атлантиды. Проще считать, что он вечен.
— Как такое может быть?
— Они решили проблему старения шеи. Поэтому голова может жить столько же, сколько Великая Мышь. Но свой метод они держат в тайне. Чтобы реальная власть постоянно обновлялась всюду, кроме как у них.
— А где он или она живет? — спросил я. — В Америке?
— Нет. В море.
— А почему она тринадцатый, если эта голова вечная?
— Потому что Аполло пережил уже двенадцать плавучих резиденций. Эта — тринадцатая. Дом бэтмана Аполло и североамериканской Великой Мыши — авианесущая яхта. Тринадцатая по счету императорская ладья, на которой живет тот же самый Аполло, что и на первой. Именно туда ты сейчас летишь.
Я вспомнил видение, которое было у меня на Красной Церемонии.
— Это такой огромный черный корабль?
Энлиль Маратович кивнул.
— А как он называется?
— Это зависит от тебя, — сказал Энлиль Маратович.
— В каком смысле?
— Каждый видит свое название, Рама. Они меняются. Бэтман Аполло обладает непостижимой властью.
— А почему он живет на корабле?
— Чтобы никто не знал, где именно находится император.
— Яхту гораздо проще найти и потопить.
— Ее никто даже не увидит. Великие вампиры умеют поглощать любое количество направленного на них внимания. О нас не остается памяти. Это умеешь даже ты. Вспомни, как ты летал в Хартланд…
— Помню, — сказал я. — Но ведь туда могут поплыть другие корабли…
— Ты не понимаешь, что такое мировой император. Скажем так, в океане всегда почему-то есть большое пустое место, где у людей нет никаких дел. Куда никто не смотрит. И где ничего не происходит.
— Но кто это устраивает?
— Никто не устраивает. Это происходит само собой. Причинно-следственные связи в мире таковы, что у людей есть масса поводов смотреть в другую сторону. Люди не видят даже собственных затылков, Рама. Где им увидеть императора? Они стоят спиной к оси, вокруг которой крутится мир. А ты сейчас летишь в точку, сквозь которую проходит эта ось. Если угодно, полюс мировой каузальности.
— Этот полюс может перемещаться вместе с кораблем? — спросил я.
— Скрытый полюс может перемещаться как угодно. Но по собственной инициативе его не сможет найти никто из людей. Просто потому, что человеческая жизнь — это и есть вращение вокруг этого полюса. Если ты жив, ты не на полюсе. А если ты мертв, тебе туда уже не попасть.
— Хорошо, — не сдавался я, — а как туда долетит наш пилот?
— По приборам, — улыбнулся Энлиль Маратович. — Неужели ты думаешь, что вампиры не могут решить таких простых вопросов? На яхте императора полно халдеев. Но без приглашения там не может оказаться никто. Ты не до конца понимаешь принцип, о котором я говорю. Погляди вниз.
Я заметил, что мы уже значительно снизились. Были хорошо различимы барашки волн.
— Ты что-нибудь видишь?
— Море, — ответил я. — Волны. И облака сверху.
— Теперь посмотри внимательно, — сказал Энлиль Маратович. — Яхта там. Ты уже прибыл.
И тут со мной что-то произошло.
Я понял, что какая-то моя часть уже долгое время испытывает страх — настолько неприятного свойства, что вся область, пораженная этим чувством, оказалась как бы исключена из сознания, словно отсиженная нога или однообразный звук.
И вдруг эта зона снова стала доступной.
Я увидел за окном корабль. Огромный и черный, крайне простой формы — похожий на один из старых японских авианосцев с накрывающей весь корпус плоской палубой. У корабля наверху не было никаких выступов, антенн, труб — только эта черная плоскость, размеченная желтоватыми посадочными знаками. На ней стояло несколько маленьких разноцветных бизнес-джетов вроде того, на котором летел я.
Как только я наконец позволил себе увидеть корабль, в моей голове что-то хлопнуло, словно там взорвалась петарда, и в ту же секунду отвращение и страх прошли. Но в этот миг я понял, что мог бы прожить рядом с этой исполинской черной ладьей всю жизнь, постоянно сверля ее глазами — и так ни разу не заметил бы ее.
И нечто очень похожее происходит в ежедневной реальности со всеми без исключения людьми…
А потом я увидел на носу корабля тонкое белое слово.
OMEN
— Я вижу название, — сказал я. — Это…
— Никогда никому не говори, — перебил Энлиль Маратович. — Это касается только тебя. Не вовлекай в свою судьбу других.
Я кивнул.
— И еще, — сказал Энлиль Маратович. — Стюард даст тебе чемоданчик. Лично передашь его от меня бэтману. У него немного улучшится настроение.
Я хотел спросить, что в чемоданчике, но вместо этого из меня вырвался совсем другой вопрос:
— А Софи? Она тоже там?
Энлиль Маратович нахмурился.
— Это ваши с ней дела, — сказал он недовольно. — Я про это даже знать не хочу, мне так спокойнее. Но думаю, что она на яхте. Ни пуха ни пера…
С этими словами Энлиль Маратович пропал из моего поля зрения. Мне показалось, что он не исчез, а просто нырнул под ту же пелену вытесненного отвращения, которая только что скрывала от меня корабль — и, возможно, до сих пор закрывает большую часть вселенной.
Корабль пропал снова. На этот раз он просто скрылся за краем иллюминатора — самолет заходил на посадку.
После удара колес о палубу мы остановились подозрительно быстро — причем мне показалось, что нас тормозит внешняя сила. Я вспомнил, что при посадке на авианосец самолет обычно цепляет растянутый над палубой трос-амортизатор специальным крюком. Видимо, «Дассо» Энлиля Маратовича был оборудован для подобных перелетов.
Удобный способ избавиться от неугодного персонажа — пригласить его прилететь на самолете и убрать трос. Прожужжит по палубе, шлепнется в море, и не надо никого душить желтым шнуром… Наверняка я не первый, кому здесь во время посадки приходит в голову такая мысль.
Халдей-бортпроводник в синем хитоне снова появился из кабины пилота. Он передал мне пузатый алюминиевый кейс, затем откинул дверцу, ставшую лесенкой — и, опустившись на одно колено, церемонно отвернулся от дыры в стене, словно опасаясь увидеть то, что за ней.
Я выглянул наружу — и сразу понял, что приземлиться на этой черной полосе можно без всяких резиновых хитростей. Самолеты, которые я видел с высоты, стояли так далеко, что были почти неразличимы. Корабль был огромен. Настолько огромен, что я вообще не ощущал никакой качки — мне казалось, что я стою на идеально ровном острове.
Меня встречали два халдея в черных комбинезонах. На них не было масок, но я понял, что это халдеи, по значкам на их груди — маленьким золотым маскам поверх пучков белой шерсти. Это вообще-то было функционально, особенно для техперсонала.
Когда я сошел с трапа, они склонились в глубоком поклоне и отвернули от меня лица — так же, как бортпроводник. В какой-нибудь другой ситуации такое поведение, наверное, выглядело бы хамским — но здесь оно, несомненно, выражало предельное почтение: они даже не смели на меня смотреть. Это лишний раз доказывало, что вежливость и хамство, как инь и ян, при сгущении перетекают друг в друга.
Халдеи пошли прочь от самолета, время от времени останавливаясь, чтобы пригласить меня следом. Они по-прежнему отворачивались, и выглядело это жутковато.
На палубе впереди была желтая черта. Дойдя до нее, халдеи встали по ее краям на колени и закрыли ладонями лица, полностью отказав себе в праве видеть дальнейшее. Черный люк в полу отъехал в сторону, открыв ведущую вниз лестницу.
Я ждал — но ничего не происходило. Халдеи молча стояли на коленях у люка, спрятав от меня лица. Решившись, я переступил желтую черту. Когда я спустился по лестнице на глубину своего роста, люк над моей головой закрылся.
Лестница вела в черный куб пустоты размером с лифт. Пространство было освещено яркими иглами электрического света — крошечными лампами, с приятной асимметрией разбросанными по стенам, потолку и ступеням. Как только я оказался в лифте, выход перекрыла черная панель с такими же светящимися точками. По легкой вибрации я понял, что мы уже движемся. Но куда — вверх или в сторону — было неясно.
Воздух казался холодным и остро-свежим, словно к нему примешали какой-то стимулятор — не то кокаин, не то веселящий газ. Когда мы остановились, мой страх уже исчез. Мне было весело и тревожно.
Панель перед моим лицом поднялась вверх.
Стало очень светло. И еще я услышал музыку.
Я стоял в дверях большой комнаты.
Это, кажется, была гостиная — с несколькими окнами, сквозь которые внутрь било горячее солнце (я не задумался в тот момент, откуда здесь взяться солнцу, которого не было даже над палубой).
Войти в комнату, однако, было нельзя. Или, вернее, можно, но лишь на два-три шага: остальное пространство отгораживал красный шнур на стальных ножках — словно в музейном зале, осматривать который дозволяется только с крошечного пятачка у дверей.
Гостиная была пуста.
Но чувствовалось, что совсем недавно здесь кто-то был. В самом центре комнаты находилось возвышение — прямоугольный помост, накрытый циновками и коврами. На нем лежала смятая подушка, а рядом стоял чайный набор и дымящийся стеклянный кальян — словно некто, расслаблявшийся здесь минуту назад, только что вышел.
Пахло благовониями — совсем простыми и дешевыми.
Играло что-то индийское, приятно-малопретенциозное и даже смутно знакомое: эдакие расслабушные шиваистские мантры в исполнении англоязычного хора подкуренных искателей истины второй половины прошлого века. Простенький звучок недорогого синтезатора, еще из докомпьютерной эры, вызывал доверие и симпатию к нестройному пению — и заодно к месту, где играет такая музыка.
На стенах гостиной висели изображения индийских богов, лики Будды, несколько китчеватых христианских икон (в них тоже чувствовался индусский подход к небесному) и почему-то большой портрет американской писательницы Айн Рэнд в виде BDSM-госпожи.
Айн Рэнд, впрочем, вполне вписывалась в божественный ряд, поскольку была изображена на склоне дней — и со своими черными чулками и латексным корсажем походила на аллегорию Смерти (или как минимум Чумы). В одной ее руке был кнут, в другой книга W. S. Maugham «Of Human Bondage»[28]. Если в этом присутствовал какой-то тонкий культурный смысл, от меня он ускользнул.
Еще на стенах было несколько эстампов с зеленой арабской вязью на черном фоне — видимо, для мультикультурного баланса. И все это имело такой вид, словно было куплено после долгого торга на лотках возле двухзвездочных отелей в разных концах земли. В общем, я бы ничуть не удивился, узнав, что в этом месте можно заказать вегетарианскую шаурму и купить травы.
Я вдруг почувствовал легкий укол в шею. Моя рука инстинктивно дернулась, когда я понял, что в ней уже нет алюминиевого кейса. Как и когда он исчез, я не представлял.
По моей спине прошла дрожь ужаса. Но не из-за потери чемодана — а из-за отчетливого ощущения, что рядом со мной движется нечто массивное и быстрое. Мимо словно проехал беззвучный грузовик, водитель которого ухитрился незаметно вытащить у меня из кармана кошелек и еще взять анализ крови.
Впрочем, я уже знал, кто этот водитель — и догадывался, на что он способен. Я обернулся, чтобы посмотреть, не остался ли чемоданчик в лифте — но там его, естественно, не оказалось. А когда я опять повернулся к залитой светом комнате, на помосте уже сидел ее хозяин.
Это был худой человек с лысеющей головой и седой бородкой. Именно человек, а не торчащая из ниши голова, которую я ожидал увидеть. У него было обычное мужское тело, худое и костлявое, одетое во что-то вроде фиолетового шелкового халата. Его лицо было вполне располагающим. Так мог бы выглядеть какой-нибудь норвежский арт-критик, старший программист из Купертино или повар мельбурнского ресторана-гурмэ. Он сидел на помосте, сложив перед собой ноги в бирманской манере — то есть не скрещивая. А рядом с ним лежал мой алюминиевый чемоданчик.
Он не глядел на меня. Выставив на замке код, он открыл кейс, и я увидел в его красном бархатном чреве три вместительных металлических контейнера, похожих на блестящие стальные термосы.
Удовлетворенно кивнув, он закрыл кейс, поставил его на пол рядом с собой — и тот поплыл в сторону, словно его положили на невидимую резиновую ленту, а затем просто прошел сквозь стену и исчез.
Я даже не удивился.
— Здравствуй, Рама, — сказал человек, поднимая на меня грустные карие глаза. — Меня зовут Аполло. Мои друзья называют меня просто Эйп. Или Нечестный Эйп, хе-хе… Наверно, чтобы намекнуть, что я похож на старую облезлую обезьяну, которая пытается всех обмануть. Ты тоже так думаешь?
— Пока не знаю, Не or She, — пробормотал я, не особо соображая, что говорю.
— Хороший ответ, — сказал Аполло. — То есть у меня еще есть шанс, да? Ты тоже можешь называть меня Эйп. И не употребляй это идиотское «Не or She», я теперь даже не знаю, как всех от этого отучить. Заразили полчеловечества… Ты знаешь, что ты привез, Рама?
Из осторожности я предпочел сказать:
— Нет, Не or… Эйп.
Аполло наморщился.
— Не ври. Никогда мне не ври. Я сразу увижу, мой мальчик.
— Я не вру, — сказал я. — Я действительно не знаю. Но я догадываюсь, что это баблос. И эта догадка близка к уверенности.
Аполло улыбнулся.
— Вот теперь ты говоришь правду. Мы, существа класса undead, не должны лгать друг другу. Это бесполезно и только ведет к общему росту энтропии. Ты ведь знаешь, что это такое?
Я неуверенно кивнул.
— Что?
— Ну… — я замялся, — ну это как бы общая сумма всей космической неправды.
— О! Как точно сказано! Хотя… — Аполло поскреб в затылке, — есть и такая точка зрения, что это как раз окончательная космическая правда. Впрочем, со словами всегда так…
Он поглядел поверх моей головы.
— Устраивайся поудобней, разговор у нас долгий. Как говорят в России, в ногах правды нет… Можно подумать, что она есть в руках, хе-хе…
Сперва я решил, что он приглашает меня пройти за красный шнур, но потом что-то слегка стукнуло меня по плечу, и я увидел перекладину для ног, выдвинувшуюся из лифта на мощной телескопической штанге.
У меня никогда не получалось подвешиваться вниз головой элегантно, как это делали привычные к светскому зависанию вампиры: опустить перекладину к полу, присесть, непринужденно перекинуть через нее ноги, дать механизму поднять тебя вверх, и все это — не отрывая глаз от собеседника, вдумчиво кивая головой в ответ на его реплики…
Я отвел взгляд от императора лишь на несколько секунд — но когда я поглядел на него снова, он уже свисал с точно такого же стремени. Такая ловкость была умопомрачительной.
Свет в комнате погас — и одновременно стихла музыка. Мало того, исчез запах благовоний. Потом свет зажегся опять — но он был совсем слабым и не имел четкого источника. Я больше не видел никакой комнаты — а только императора.
Теперь мы находились точно друг напротив друга. Мне стало казаться, что мы парим в предрассветном облаке. Так, наверное, могла бы выглядеть безвидная тьма, откуда Великий Вампир руководил созданием мира.
Аполло кинул мне маленький предмет. Тот полетел по странной траектории — сначала опустился вниз, а потом, подлетая ко мне, опять поднялся — и я ухитрился поймать его только каким-то чудом. Это был крохотный флакон в форме птицы — с коричневым телом и длинным черным хвостом из настоящих перьев. Очень красивый флакон.
Следовало подчиниться. Я молча свернул птице голову и приложил обнажившееся горлышко к языку. Ничего не произошло. Я отпустил флакон, и он упал вверх.
— Тебя послали ко мне на суд, — сказал Аполло. — Твои начальники боятся того, что случилось, когда ты провожал Озириса. Это выше их разумения. Но я, в отличие от них, хорошо знаю, что такое Тайный Черный Путь. Озирис был моим другом — до того, как наши дороги разошлись. И я вовсе не считаю, что он совершил преступление… Ошибку — возможно.
У меня от сердца отлегло. Если не было преступления, значит, не было и соучастия.
— Я не судья тебе, мой мальчик. Никакого наказания не будет. Дракула и Озирис не преступники и не предатели. Они слабаки. Вместо того чтобы стараться сделать этот мир лучше, они выбрали бегство. Я не могу запретить тебе последовать за ними. Но я хочу, чтобы ты стал одним из нас. Ты знаешь, почему Тайный Черный Путь называется Черным?
Мне даже в голову не пришло задаваться этим вопросом — я полагал, что это слово «черный» автоматически прилагается ко всему, связанному с вампирами.
— Нет, — сказал я.
— Его так называют потому, что большую часть времени адепт висит в хамлете, закрыв глаза. И видит перед собой одну черноту. И Дракула, и Озирис учили тебя закрывать глаза. А я хочу показать тебе, как открыть их.
Я испытал очередной приступ страха. Мне вдруг показалось, что я сплю — и вижу очень странный, очень глубокий сон, а мои глаза в действительности закрыты. Я изо всех сил попытался открыть их. Но это не получилось, потому что они были открыты и так. Желая окончательно убедиться, что все в порядке, я несколько раз с силой моргнул. Аполло, видимо, понял, что со мной происходит — и тихо засмеялся.
— Ты поднялся уже достаточно высоко в нашей иерархии, Рама. Ты стал undead. То есть одним из высшего круга. Традиция такова, что учителем всех undead становится лично бэтман. Пусть даже на короткое время. Сегодня я расскажу тебе кое-что, чего не говорили твои прежние учителя. Только не думай, что это будут какие-то мрачные тайны. Мы не в России. Мой рассказ может даже показаться тебе скучным. Но правильное управление этим миром — это очень скучный труд. Стоит сделать его интересным, и история назовет тебя злодеем… Ты понимаешь смысл слова «undead»?
Я пожал плечами.
— Наверно, не до конца.
— Так называют тех, кто перешел в лимбо еще при жизни. На самом деле, конечно, мы никуда не переходим — а просто осознаем тот факт, что всегда находились именно здесь. С самого начала. Все прочие просто не понимают этого. Они считают, что действительно живут свои жизни сами…
— А мы разве нет? — спросил я.
— Мы не считаем себя живыми. Но мы не считаем себя и мертвыми. Мы узлы единой разворачивающейся анимограммы, причина существования которых находится вне нас самих. Мы ничем не лучше всего остального. Но все остальное по неизвестной причине управляется через нас. Мы слуги Великого Вампира, что-то вроде его пальцев… Ну, это нескромно — что-то вроде шерстинок на его пальцах.
Я кивнул.
— Высота, на которой мы стоим… Или, если тебе больше нравится, глубина, на которой мы висим — накладывает на нас огромные обязательства перед Великим Вампиром. Мы, по сути, ответственны за воплощение его замысла. Поэтому мне хотелось бы развеять ту мрачную картину мира, которую нарисовали перед тобой сначала Дракула, а потом Озирис. Я не хочу сказать, что они лгали, нет. Они мудрые и великие вампиры. Но все равно они исказили реальность. Частью замысла Великого Вампира, Рама, является сострадание к нашим меньшим братьям. Я имею в виду людей. Скажи честно, тебе ведь понравился Дракула?
— Да.
— Я люблю его как брата, — сказал Аполло. — Мы были близкими друзьями. И он во многом прав. Практически во всем, что он тебе говорил… Неправ он только в том, что клевещет на все мироздание. Он рассказал тебе о природе страдания и его неизбежности. И он прав — жизнь человека нелегка. Но в наших силах, Рама, сделать ее если не полностью счастливой, то гораздо менее трагичной. Ты знаешь, кто такие Leaking Hearts?
— Это последователи Дракулы?
— Не совсем. Так называли себя вампиры, которые издавна ощущали свою вину и ответственность за человеческую боль. Подобно Дракуле, они ужаснулись человеческому страданию. Но не все Leaking Hearts опустили руки и спрятались во мраке. Были среди них и такие, кто поклялся изменить жизнь человека к лучшему…
— А когда они жили? — спросил я.
— Они живут и сейчас, — улыбнулся Аполло. — Одним из них был твой знакомый Озирис — до тех пор, пока не встал на Тайный Черный Путь. Первые Leaking Hearts появились среди нас много тысяч лет назад. В ту пору они не называли себя этим именем. Но смысл их усилий уже тогда был направлен на облегчение человеческой судьбы…
Я вдруг заметил, что мы уже не парим в тумане, а бредем сквозь предрассветную мглу. Под ногами у нас были мраморные плиты, и я мог поклясться, что иду по ним сам — хотя и не мог точно вспомнить момента, когда это началось. Аполло шел сбоку, изредка поглядывая на меня. Говоря, он умеренно и красиво жестикулировал.
Я никогда не видел никого, кто излучал бы столько естественного достоинства. Он был похож на древнего философа, прогуливающегося со спутником в своем имении. Лишь его пурпурное облачение (которое уже не казалось мне фиолетовым халатом) указывало на его ранг.
— Самые первые попытки облегчить человеческую боль были, конечно, наивными. Некоторые вампиры всерьез полагали, что смогут решить проблему, питаясь страданием животных. Это было живучее представление — именно из-за него все древние религии практиковали жертвоприношения. Но подход оказался непродуктивным.
— Почему? — спросил я.
— Дело в том, — сказал Аполло, — что объемы боли при этом должны быть колоссальными. Получать агрегат «М5» из животных — это как делать бензин из тополиного пуха. Технически возможно, но нерентабельно.
Животные ведь почти не страдают. Им знакома только физическая боль — которую древние вампиры и пытались утилизировать. Но нам в пищу не годится боль. Нам нужно именно страдание — а его животные практически не испытывают…
Сквозь сумрак постепенно становились видны детали окружающего нас мира — кипарисы по краям дорожки и смутные контуры множества статуй. Приближался рассвет. Мир вокруг казался абсолютно реальным.
Как всегда в лимбо.
— А какая разница между болью и страданием? — спросил я.
— Боль — это просто боль, — ответил Аполло. — А страдание — это боль по поводу боли. Физическая боль не может быть слишком сильной — здесь есть жесткие биологические ограничения. А вот производимое человеческим умом страдание может быть по-истине бесконечным. Для производства агрегата «М5» важна не сама боль, а как бы ее бесконечное умножение в зеркальном коридоре саморефлексии… Страдание является уникальным продуктом мыслящего человеческого ума, и животные не в силах производить его в нужных объемах. Поэтому жертвоприношения животных во всех древних культурах быстро сменились человеческими, и вампиры, пытавшиеся облегчить судьбу людей, ничего не могли с этим поделать… Стало ясно, что нашей пищей всегда будет оставаться человек.
— А разве было не наоборот? — осторожно спросил я. — По-моему, принято считать, что сначала были человеческие жертвоприношения, а потом стали постепенно заменять людей животными и всякими символическими фигурками…
Аполло сморщился и махнул рукой, как бы давая понять, что исторические воззрения людей представляют для него незначительный интерес.
— Leaking Hearts, — продолжал он, — решили внимательно изучить различные методы выработки агрегата «М5», чтобы сделать этот процесс максимально гуманным. Возможностей оказалось мало. Самым жестоким способом экстракции страдания было человеческое жертвоприношение — война или любая другая форма ритуального массового убийства. Самым гуманным — утилизация страдания, производимого естественным человеческим старением и болезнями. Но самые высокие объемы агрегата «М5» с древнейших дней давала технология, которую условно можно назвать рефлексией по поводу личной стоимости. Именно этот конвейер и сегодня является главным рабочим местом человечества.
— Я знаю, — сказал я, — меня учили.
Аполло улыбнулся, и я почувствовал, что он не испытывает к моему образованию большого доверия.
Мы дошли до конца дорожки. Кажется, за ее ограждением начинался сад — там были видны темные контуры деревьев. На стене сада стояли мраморные статуи каких-то древних спортсменов. Я так решил, потому что у одного в руках был диск, а у другого — странной формы гантели.
В небе уже краснели первые зарницы рассвета.
Аполло развернулся и положил руку мне на плечо. Его ладонь была почти невесомой — но мне показалось, что на моем плече сидит маленький хищный зверь. Мы медленно пошли в другую сторону.
— Подобные методы сбора жизненной силы, — продолжал Аполло, — известны много десятков тысяч лет. Все это время лучших вампиров мучила совесть. Они пытались облегчить страдания человечества. Худшие из нас, как ты догадываешься, думали только о том, чтобы выжать из людей как можно больше баблоса. Результат столкновения этих конфликтующих усилий и есть вся видимая человеческая история. Здесь были как победы, так и поражения. Мир постепенно становился все гуманней — во всяком случае, внешне…
— Я думаю, — сказал я, — что для вампиров на первом месте всегда будет баблос, а не гуманистические идеалы.
— Так и есть, — кивнул Аполло. — И любой император вампиров будет императором только до тех пор, пока разделяет этот подход. Вопрос в том, какие методы дают больше баблоса, а какие меньше. Leaking Hearts не призывали отказаться от агрегата «М5» — их никто не стал бы слушать. Их главный message был в том, что можно выжимать из людей больше баблоса, одновременно улучшая жизнь человечества…
— Но разве это осуществимо?
— Конечно. Именно в этом суть прогресса. Здесь было много разных экспериментов, в том числе и социальных. В прошлом веке для выработки больших объемов страдания пробовали создавать невыносимые для жизни тоталитарные общества. Но примерно в то же время были сделаны научные открытия, которые сделали возможными Великую Частотную Революцию.
Я никогда не слышал такого выражения раньше.
— Что это? — спросил я.
— The Great Frequency Revolution — самый радикальный проект вампиров за последние несколько тысяч лет.
— Какая частота тут имеется в виду? Частота чего?
Аполло улыбнулся и потрепал меня по шее.
— Как это сказал русский поэт Блок? «Сердцу закон непреложный — радость-страданье одно…» Каждый такой цикл производит определенное количество агрегата «М5». Чтобы увеличить общий объем…
— Поднять частоту? — догадался я.
— Умница! — сказал Аполло. — Именно. Человеческий мозг способен переживать циклы радости-страдания очень быстро. Человек может испытывать волны полноценной фрустрации не раз и не два раза в день — а несколько раз в минуту. Вампиры знали это давно. Но было непонятно — как выйти на эти рубежи? Социальная реальность не содержит скриптов, позволяющих уму «Б» раскрутиться до максимальных оборотов.
— Почему? — спросил я.
— Войну при всем желании нельзя устраивать каждые полчаса. Даже внутренний диалог подвержен определенным ограничениям. Например, трудно заставить человека каждые пять секунд вспоминать, что он лузер и у него нет денег — хотя над этим и работают лучшие умы человечества. Это происходит максимум пару раз вдень…
— У нас чаше, — сказал я.
Аполло кивнул.
— Возможно — у вас жесткая культура. Но все равно частота будет не слишком велика… Так вот, в какой-то момент вампиры задумались — нельзя ли создать для человека особый искусственный мир, чтобы пропускать его сознание через циклы радости-страдания максимально часто?
— И что же мы придумали? — спросил я.
Аполло поднял бровь.
— Тебе все еще непонятно?
— Нет, — сказал я честно.
— Рама, use your head[29]. Если вампиры что-то изобрели и внедрили, ты должен про это знать. И не как вампир, а как человек. Это должно быть нечто хорошо тебе знакомое… Нечто возникшее по историческим меркам совсем недавно… Во что ты эмоционально вовлечен… Что ты любишь…
— Видеоигры?
— Bingo![30] Но почему только видеоигры?
Я решил перечислить все, что приходит в голову.
— Кино? Интернет? Новости?
После каждого слова Аполло благосклонно кивал головой.
— Совершенно правильно. По своей природе любая из этих реальностей является подобием сновидения, где радость и страдание могут чередоваться с какой угодно скоростью. Персонаж фильма или игры, с которым отождествляется зритель, не ест, не спит и не решает бытовых вопросов. Ему не надо проживать долгую человеческую жизнь, чтобы выделить агрегат «М5» в точке смерти. Он может испытывать предсмертную фрустрацию много раз в час. А умирать — хоть каждую минуту. Он может излучать страдание практически непрерывно…
— Но ведь в играх главное не страдание, а совсем наоборот, — сказал я. — В них играют для удовольствия!
Аполло засмеялся.
— Вот-вот. В этом и трюк. Человек даже не понимает, что основным содержанием видеоигр является фрустрация. Мы это, понятно, не афишируем. Халдейские психологи учат, что игрок испытывает наслаждение от своей неуязвимости, видя опасность, которой подвергается нарисованный герой в своем искусственном мире…
— Разве люди играли бы в игры, если бы это было страданием?
— Конечно, — ответил Аполло. — Страдать — прямое назначение человека, для которого он выведен. Рано или поздно он редуцирует к этому любое свое занятие.
— Но ведь в игре все понарошку! В этом все и дело!
— Мозг не в состоянии работать понарошку. Человек может понимать на сознательном уровне, что играет в консольный шутер, но каждый раз, когда контроллер вздрагивает в его руках, а экран покрывается пятнами виртуальной крови, какая-то часть его существа — и очень значительная — готовится умирать всерьез. Ты любишь играть?
Я кивнул.
— Вспомни какую-нибудь пройденную недавно игру. В деталях. Можешь?
Я вспомнил какой-то шутер. Аполло закрыл глаза.
— Герой лезет вверх по стене замка, — сказал он. — Ты радуешься, что вот-вот выскользнешь из этого мрака и ада, но тут обламывается карниз, за который ты держишься. Ты падаешь — но не разбиваешься, а цепляешься за другой выступ и повторяешь восхождение по другому маршруту, на этот раз среди языков пламени…
Удивительным было не то, что он мог заглянуть в мою память — к этому я давно привык. Удивительным было то, что он пересказывал мои воспоминания в тот самый момент, когда они появлялись — словно дрон, парящий над сумрачными ущельями моего мозга.
— Когда ты наконец поднимаешься наверх, — продолжал Аполло, — выясняется, что тебя ждет поединок с гигантским пауком — и чем дальше в лес, тем толще пауки. Победы в этом мире нет. Победа над одним пауком ведет лишь к встрече с другим. Мало того, оставленные в игре баги не дают тебе полностью погрузиться в происходящее, постоянно принося дополнительную муку — регулярным напоминанием о том, что ты на самом деле даже не сражаешься с пауками, а просто зря теряешь время перед экраном…
— Все так, — ответил я. — Но я вовсе не страдаю, когда играю в консольный шутер. Я большую часть времени получаю удовольствие. Бывают занудные моменты, конечно, но…
— Любая игра — это сглаженное и замаскированное страдание, — сказал Аполло. — Страдание, как бы скрытое под тонким слоем сахара. Неприятные эмоции являются таким же необходимым ингредиентом любой игры, как подъем санок в гору. Удовлетворение, которое испытывает игрок, связано именно с их преодолением… Как ты думаешь, почему стала возможна Великая Частотная Революция?
Я задумался.
— Потому что Leaking Hearts подняли остальных вампиров на свою моральную высоту?
— Нет, — усмехнулся Аполло. — Потому что вампиры получают больше агрегата «М5», месяц продержав человека перед консолью с «Call of Duty», чем выгнав один раз на Курскую битву. Вместо того чтобы отправлять его в настоящий бой, где он умрет на сто процентов, мы прогоняем его через сотню ненастоящих боев, в каждом из которых его ум «Б» умирает условно — скажем, на два процента. Do the math![31] Объем выделяющегося страдания увеличивается ровно в два раза.
— Но почему тогда я получаю от этого удовольствие?
— Ты не получаешь удовольствия, когда ты этим занят. Ты испытываешь фрустрацию и тревогу, в лучшем случае равнодушие. Но у тебя остается ложная память об испытанном удовольствии. Точно так же, как с сексом. Мы все его почему-то любим, хотя в нем нет ни одной секунды, которую стоило бы любить, когда она происходит…
И он опять потрепал меня по шее.
Меня нервировала рука на моем плече. Но стряхнуть ее я не решался.
— Я вижу, ты не веришь мне до конца, — сказал Аполло. — Хорошо, скажи — почему у большинства консольных игр отсутствует мгновенный сэйв?
— Почему?
— Да потому, что мы заставляем игрока много раз повторять один и тот же маршрут к контрольной точке. Это делается именно для максимального выделения агрегата «М5».
Я кивнул. Это было похоже на правду.
— А зачем, по-твоему, — продолжал Аполло, — ограничивают время миссии? Заставляют проходить ее за пять минут, и ни секундой больше?
— То же самое? — спросил я.
— То же самое. Чтобы с помощью одной странички кода можно было выдоить игрока досуха не один раз, а двадцать раз подряд. Искусство написания игр состоит именно в том, чтобы объем выделяющегося страдания был максимальным — но человек как можно дольше не бросал контроллер. Это целая наука…
— Да, — прошептал я, — правда…
— А хороший раб всегда пройдет игру на уровне hard.
Я вдруг понял, что вокруг уже совсем светло — просто я забыл про окружающий мир, слушая императора. Теперь этот мир опять ворвался в мое сознание. Над ним уже взошло солнце.
Мы шли по мраморному променаду к увитой цветами беседке над бездной. За оградой беседки была бледно-пепельная скала нежнейшего оттенка, отвесно обрывающаяся в море. Отчего-то мне казалось, что я видел эту скалу прежде… Этот незабываемый цвет…
Справа от нас взмывали к небу красно-коричневые колоннады и арки древнего дворца. На его крыше было тесно от статуй богов и героев. Ослепительно горели в утреннем солнце золотые орлы.
Слева синело далекое море — и острова, еще окутанные кое-где утренним мраком. Мы были очень высоко над морем. У нас уже было утро, а там только кончалась ночь. Казалось, что мы смотрим с вершины античного Олимпа на недавно сотворенный, совсем еще юный мир…
— Что скажешь? — спросил Аполло.
Некоторое время я пытался вспомнить, о чем мы только что говорили. Наконец это удалось.
— Я никогда не играю на уровне hard, — сказал я. — Только в самом легком режиме.
— Правильно, — отозвался Аполло. — Ты же вампир, а не идиот. Если ты понял, как устроены игры, ты уже понял весь инфокорм.
— Инфокорм? — переспросил я. — Что это?
— Informational fodder, — сказал Аполло. — Или просто infodder. Новый тип питательной среды, в которую мы с рождения погружаем человека. Все виды сенсорной стимуляции, в результате которых человеческий ум форсированно вырабатывает агрегат «М5».
— А почему я понял его весь?
— Потому что нет никакой разницы между его составными частями — играми, кино, телевизором, интернетом и всем прочим. Никакой вообще. На любом уровне тебя ждут одни и те же стимуляционные паттерны… Не понимаешь?
Я только вздохнул.
— Мне, честно говоря, неясно, что тут можно не понять, — сказал Аполло. — Тогда спрашивай.
— Инфокорм — это то же самое, что гламуродискурс?
— Вампоэкономика говорит сегодня на другом языке, Рама. Ваши идеологи так и остались в прошлом веке со своим гламуром и дискурсом. Привезли из Парижа чужие грязные трусы, подняли на мачту в качестве флага и решили, что навсегда впереди всей планеты… Французы сами уже так не говорят… Они говорят «инфураж». Мы, кстати, пытались привить у вас это слово, думали, русское ухо услышит что-то гусарское, корневое… Которое, между нами говоря — те же самые грязные французские трусы, только очень старые… Но не сработало. Так вы на этом гламуродискурсе и застряли.
Я давно привык к машинальной русофобии прилегающих к нам культур, но все же мне было неприятно, что Аполло так пренебрежительно говорит о вампирах моего Отечества.
— А что еще входит в инфокорм? — спросил я.
— Все, — ответил Аполло. — Любая информация, производимая для людей. Все аспекты Черного Шума.
— А почему вы говорите, что это одно и то же? Ведь кино, например, просто смотришь. А игра… В нее играешь…
— Интерактивность большинства игр ложная. Консольная игра — просто рисованное кино, разбитое на порции. Чтобы новая часть запустилась, надо нажать требуемую комбинацию клавиш с нужной скоростью, и все. Главное — отождествление с героем, который истекает клюквенным соком в борьбе с пауками. Это отождествление одинаково и в фильмах, и в играх.
— А психологические драмы?
— Если кино — психологическая драма, там просто будут психологические пауки.
— Но в кино не так вовлекаешься, как в игру, — сказал я.
— Да, — согласился Аполло. — Мучения кинозрителя не так интенсивны. Но зато умному зрителю особую ни с чем не сравнимую муку приносит понимание того, что все происходящее в фильме является результатом калькуляции.
— В каком смысле?
— Сюжет строится вокруг того, что герой должен преодолевать трудности. Так прописано во всех пособиях по сценарному делу… Герой не потому борется, что у него проблемы — у него проблемы потому, что он должен бороться. Когда умный человек понимает, что фильм, который он смотрит — это просто механическая стимуляция его эмоций световым электродоильником, он испытывает невыразимое страдание от бесчеловечности мира. Кажется, пустяк, а дает огромное количество агрегата «М5». Умных наша культура выдаивает куда сильнее.
— А новости? — спросил я.
— Нет никакой разницы. Допустим, ты устал от фильма и переключил телевизор на новости. И видишь, что валютный курс изменился самым роковым образом, шахтеров завалило в шахте, над их детьми надругались педофилы, а экономическая реформа тем временем украла у всех перечисленных граждан будущее… Хороших новостей не бывает вообще. Ты когда-нибудь думал, о чем сообщает полная сумма информации мировых масс-медиа?
— Это не так просто сформулировать.
— На самом деле просто, — сказал Аполло. — Она сообщает о непостоянстве и страдании. Мир непостоянен — иначе ни в каких новостях не было бы нужды. А непостоянство и страдание — это практически одно и то же. Одно неизбежно ведет к другому. Даже когда страдание замаскировано под удовольствие от того, что сегодня плохо кому-то другому…
— А интернет?
— Интернет — это наше самое перспективное направление. Ты много времени проводишь в сети?
— В общем да, — сказал я. — Хотя сейчас все больше в хамлете… Но бывает.
— Тогда сам должен знать. Человек всегда выходит в сеть с предвкушением, что он сейчас выловит из океана информации нечто ценное, интересное и нужное. И что происходит через три-четыре часа? Он встает из-за монитора с чувством, что через его душу пронеслось стадо свиней. Причем, я бы сказал, евангелических свиней — в которых перед этим вселились все ближневосточные злые духи. Человек клянется, что больше не будет тратить время на эту помойку. А завтра повторяет тот же опыт.
— Правда, — согласился я. — Но почему это так?
Аполло пожал плечами.
— А как это может быть по-другому? Интернет — просто космос игр, фильмов и новостей. Как бы черное небо, усеянное кинескопами. Человек способен перемешаться от одной звездочки к другой — и каждый раз устремляется к той из них, которая обещает ему максимум удовольствия. Вот и вся психология интернет-серфинга. Человек — это машина, постоянно движущаяся к точке наибольшего наслаждения. Но при этом она вырабатывает не наслаждение, а страдание. Занятый электронной мастурбацией человек очень скоро начинает бегать по своему личному космосу кругами. Он похож на крысу, которая все время надеется получить стимулирующий импульс — но гораздо чаще сжимается от удара током, вспоминая, что у нее нет ни денег, ни перспектив, ни даже времени на этот серфинг. Весь интернет густо усеян напоминающими про это маркерами. Заведение выигрывает всегда. Идеальный информационный корм, Рама, не только абсолютно гомогенен, но и безупречно фрактален…
Я даже не стал спрашивать, что это значит. Я просто прошептал:
— Это бесчеловечно.
— Почему же бесчеловечно, если этой бесчеловечности не замечает ни один человек? Никто не возражает, Рама. Люди, наоборот, покупают себе маленькие переносные доильники, чтобы не отключаться от нас ни на секунду. И платят за это приличные деньги. Они послушно копируют придуманные маркетологами паттерны поведения, чтобы им было что снимать своими гаджетами. Люди почти счастливы… Они считают себя свободными, потому что могут сами выбрать маршрут перехода из точки А в точку Б. Хотя на самом деле никакой точки Б нет, а есть только, как говорят у вас сибирские урки, те же яйца при виде сбоку…
Мы дошли до стоящей над обрывом беседки и повернули назад. Теперь море с далекими островами было справа, а вознесенный над миром дворец — слева.
Я вдруг понял, где мы.
Это был дом Тиберия на Капри — Villa Jovis. Я видел реконструкцию в каком-то историческом альбоме, и дворец был на нее довольно похож. Только в альбоме его стены были снежно-белыми — а здесь темно-красными.
Мы шли по той самой дорожке, где когда-то гулял император… Впрочем, почему «когда-то». Он гулял по ней и теперь.
Уже пели птицы. Дул легкий морской ветерок… Вот только мне не особо нравились эти голые мраморные мальчики между кипарисами. Может, я и не обратил бы на них особого внимания, но в сочетании с рукой императора, поглаживающей мою шею, это немного тревожило.
— То, что мы успели обсудить — лишь крохотная часть новых трендов, Рама, — продолжал Аполло. — Мы на пороге новой гуманной эры. Великая Частотная Революция уничтожит страдание в его грубых формах. Она сведет к минимуму войны. Она снимет с вампиров вековую ответственность за человеческую боль и сделает саму эту боль почти незаметной за музоном, смайликами и хохотком. Мы не можем вывести человека из стойла на свободу, как мечтают некоторые утописты. Но мы можем навеять человечеству золотой сон, полный эротики и энтертейнмента — с легкой, почти незаметной, плавно распределенной фрустрацией. При этом, Рама, у нас будет больше баблоса, чем когда-либо в истории. А люди приблизятся к счастью настолько, насколько это позволяют конструктивные особенности ума «Б». Разве это не великая цель?
Я уже устал от его напора — и понял, что следует согласиться, хотя бы из вежливости. Я кивнул. Аполло уставился на меня долгим немигающим взглядом — в котором, как мне показалось, промелькнуло сомнение.
— Тебе, вероятно, сложно представить в полном объеме, о чем я говорю, — сказал он утешительно. — Ничего. Понимание придет постепенно. Я приглашаю тебя, Рама Второй, занять место рядом со мной в этом великом проекте. Будь одним из нас. Ты уже стал undead. Теперь тебе следует войти в число Leaking Hearts.
— А что это значит на практике?
— Ты приехал из дикой северной страны, которая управляется так, словно не было последних трехсот лет прогресса. Вы до сих пор собираете агрегат «М5» на пиковых уровнях человеческого страдания. Это варварство. Космос стонет от вашей боли. Мы не вмешиваемся без крайней необходимости в дела суверенных… Как это по-русски… batdoms. Но и терпеть подобное долго мы не в силах. Даже у людей есть некоторые права. Глядя на то, что творится в России, я сам начинаю выделять агрегат «М5»…
Я догадался, что император хочет ободрить меня шуткой.
— Мне нужны помощники, Рама. Мне нужен кто-то, кто будет координировать Великую Частотную Революцию в России…
Мне показалось, что мое сердце стало биться чуть сильнее. Мне совсем не нравилось, куда сворачивает разговор.
— Я понимаю твою дилемму, мой мальчик, — продолжал Аполло, внимательно на меня глядя. — Но я вовсе не призываю тебя изменить своему Отечеству. Я, наоборот, хочу, чтобы ты помог ему стать лучше. Постепенно. Сбалансированно. Продуманно.
— А что нужно будет делать?
— Мы должны скорректировать структуру вашего ума «Б». Следует привести его параметры в строгое соответствие со стандартом цивилизованного мира. Если коротко, от вынужденных колебаний мы должны перейти к свободным, изменив состав ума «Б» так, чтобы сделать частоту и амплитуду осцилляций максимально возможными. Мы упраздняем все низкопроизводительные паттерны и оставляем в сознании только унифицированные процессы, которые обеспечивают максимальный выход агрегата «М5». Такова главная цель Великой Частотной Революции — если угодно, наш Call of Duty. Если мы не сделаем этого сами, невидимая рука Великого Вампира начнет выкручивать нам яйца. This is vampoeconomics, my boy[32]. Прогресс неостановим…
Была, наверно, какая-то фрейдистская подоплека в том, что Аполло так часто вспоминал про яйца.
— Когда ты согласишься, — продолжал Аполло, — я объясню тебе, что надо делать и как.
Я обратил внимание на это «когда». «Когда», а не «если».
— Но когда я… Если я соглашусь, — прошептал я, — про это сразу узнают… У нас…
— Никто не узнает, о чем ты говорил с бэтманом, — сказал Аполло, гладя мою шею. — Ни Энлиль, ни даже ваша Иштар. Если, конечно, ты не расскажешь сам. Они при всем желании не смогут ничего увидеть… Это слишком высокий для них забор.
Он покосился на статую голого мальчика с флейтой — и мне показалось, что его рука стала нагреваться как электрочайник.
Через мою голову за миг пронеслись сотни противоречивых мыслей — и результатом их сложения был только вязкий серый страх. Я не знал, что ответить императору. И что делать, тоже. Совсем не знал. А молчать дальше было не просто неучтиво, это граничило с оскорблением величества.
Я не нашел ничего лучше, чем аккуратно вынырнуть из-под его руки. Аполло сморщился, словно у него вдруг заболел зуб.
Это была очень неловкая секунда, очень.
Но вселенная пришла мне на помощь.
Я услышал зуммер. Было непонятно, откуда он доносится — я только понял, что его источник где-то близко. Это был звонок телефона или рации, сдвоенное «би-би» низкого тембра.
Звук произвел на императора — и на всю вселенную — совершенно поразительное действие.
Императорский променад, по которому мы только что шли, пожух и свернулся, причем я даже не понял, куда и как — словно за долю секунды прошли две тысячи лет. Исчезли золотые орлы, сгинули порочные мраморные дети. Аполло тоже исчез.
А потом я увидел его перевернутое лицо, висящее напротив меня в воздухе. Оно было озабоченным и серьезным.
— Извини, Рама, — сказало лицо. — Важные дела, приходится разрываться. Мы с тобой не договорили, О’кей? Поболтайся пока с Софи, она тебя ждала… Только не особенно слушай, что она будет про меня плести…
Металлическое стремя, на котором я висел все это время, втянулось назад в лифт, а затем перед моим лицом опустилась дверная панель, отрезав меня от зала с императором.
Воздух в черной коробке был упоительно свеж. Хотелось одновременно спать и смеяться. Я подумал, что похож на черный пиджак, висящий в шкафу, и эта мысль рассмешила меня до слез. Без растворенной в воздухе химии такое вряд ли было возможно.
Слезать со штанги не хотелось.
Но это, похоже, было неизбежно — лифт остановился, и его дверь поехала вверх.
AMERICAN DREAM
Мечтая о новой встрече с Софи, я много раз представлял, как это будет.
Иногда мне казалось, что мы пересечемся в каком-нибудь невероятно крутом нью-йоркском клубе для наших. Она будет во всем черном, а я… Тоже буду в черном. И будет играть «The Suckumb», единственная полностью состоящая из вампиров группа, музыка которой не предназначена для человеческих ушей (про них мне постоянно рассказывал Эз, но я так и не удосужился их послушать, полагая свои уши все еще слишком человеческими).
Иногда я думал, что она опять пришлет мне письмо-препарат, и мы, как и полагается двум undead, встретимся в лимбо (невозможно сосчитать, сколько раз я проклинал себя за то, что при первой встрече не удосужился попросить хоть капельку ее красной жидкости). Она, как всегда, начнет ворчать — а я буду рад и эрзацу.
Иногда я думал, что она приедет ко мне в гости. Мы пойдем в «Haute SOS», и я закажу ей тирамису…
Но я совершенно не ожидал, что при встрече она даже на меня не посмотрит. И не скажет ни слова.
Она совсем не изменилась. У нее была все та же ультракороткая стрижка, заставляющая предполагать в женщине уже не столько лесбиянку, сколько монахиню. Ее свисающие вниз руки были сложены в самую простую хамлет-мудру — свободный замок с сомкнутыми большими пальцами. И еще на ней не было одежды.
Впрочем, последнее не означало, что она рада меня видеть. Это означало только, что она собралась провисеть вниз головой очень долго — и сняла всю одежду, чтобы не мешать кровообращению. Я сам так делал, потому что за сутки или двое какая-нибудь незаметная резинка может превратиться в источник изрядной муки. Судя по легкой синеве на ее лице, она висела вниз головой уже не меньше трех дней. Человека такое запросто могло бы убить.
Мне стоило большого усилия отвести от нее глаза.
Место, где она жила, понравилось мне с первого взгляда. Тут не было никакой вампороскоши в пошлом рублевском смысле. Все было просто, разумно, минималистично — и стильно.
Во-первых, здесь не было хамлета. Вместо него от одной стены к другой был протянут сверкающий никелем турник, прикрепленный к потолку стальными тросами. Рядом с ним стояла простая алюминиевая стремянка. А весь центр комнаты занимал круглый диван со множеством подушек — куда можно было в любую секунду мягко и безопасно сорваться с перекладины… Мне даже в голову не пришло устроить у себя дома нечто подобное: я по привычке пользовался доставшимся мне по наследству неудобным механизмом со страховочными подушками. Вот что значит не подвергать сомнению традиции…
Потом я заметил лежащие на одной из подушек черные трусики — и стоически отвернулся.
Комната была светлой и веселой, со множеством ярких пятен. В ее стенах было несколько разноцветных дверей. Все внутри выглядело простым и недорогим, икеисто-демократичным, словно это было одно из помещений студенческого общежития (я подумал, что русские вампиры, наверное, так никогда и не поймут, в чем заключаются настоящие понты). На столе стоял раритетный белый макбук, а над ним висела пробковая доска, покрытая приколотыми бумажками…
На стенах, естественно, были радикально-непримиримые плакаты с подковыркой, которые так любит буржуазная детвора всего мира — вроде костра с горящей на нем ведьмой и подписью:
! FREE MADONNA!
Один из плакатов, русскоязычный, озадачил меня всерьез. На нем была последовательность фотографий из русского «Форбса» — со свечкой под каждым фото. Текст гласил:
ОСТАНОВИТЬ ПЛУТОЦИД!
ОБЩЕСТВО ЗАЩИТЫ МИРСКИХ СВИНОК
Непонятно, кто в России мог изготовить такое. Кроме разве что меня. А я этого не делал точно. Видимо, все общество — если оно существовало — состояло из одной Софи. Девочка готовилась к моему приезду…
Я был тронут почти до слез.
Но самым поразительным, конечно, был объект вампо-арта, висящий на стене. Это был пародийный гобелен, изображающий коридор Хартланда: тряпичная стена с плюшевыми окошками, из которых торчали сушеные головы (не настоящие, конечно, а матерчатые) — Стива Джобса, Далай Ламы, Гитлера, какой-то блондинистой американской актрисы, чье имя я все время забывал, и… да, бэтмана Аполло XIII.
Из головы императора, вытканной с особым сатирическим задором, торчало множество булавок с разноцветными пластмассовыми шишечками на конце. Пара булавок с мстительной аккуратностью была воткнута ему в глаза. А на стене под ним было размашисто написано зеленым маркером:
FUCK APPALLO
Именно так, через «а» — наверно, от «appalling»[33].
Рядом с головой бэтмана была еще одна — мужская, с черными волосами и бледным правильным лицом. Симпатичная, изготовленная безо всякого сарказма… Я вдруг понял, что это я сам. Даже маленькая родинка над моей правой бровью была на месте. И ни одной кнопки в меня воткнуто не было. Зато на плюшевой окантовке окна, из которого торчала моя тряпичная голова, было вышито красное сердечко с черной звездой внутри — такое же, как на плече у Софи, только совсем маленькое… Когда я рассмотрел его, мне показалось, что кто-то скормил моему сердцу кусочек шоколада.
Я подошел к Софи, склонился к ее почти касающейся подушек голове и поцеловал холодные неподвижные губы.
Я мог бы догадаться, что она выкинет. И все равно это стало для меня неожиданностью. Она открыла глаза — быстро и широко — и схватила меня за шею.
— Ты снова потревожил мой сон, — прошипела она. — Прошлый раз я отпустила тебя живым, но сейчас ты не уйдешь!
И хоть я знал, что она шутит, испугаться я все равно успел.
Мы поцеловались, а потом она…
Сказать «соскользнула в мои руки» было бы галантно, но не вполне точно. На самом деле она повалилась на меня с высоты и сильно ушибла коленом мою ногу, использовав меня как дополнительный набор подушек. Но в этом наивном эгоизме было что-то настолько женское и вампирическое одновременно, что я даже не обратил внимания на боль. Тем более что другие женщины-вампиры в похожей ситуации причиняли моему здоровью куда больший вред.
Следующие несколько часов я по обыкновению опущу. Тем более что вряд ли сообщу нечто интересное: физически все происходит у нас как у людей. Только наши чувства куда интенсивнее среднестатистических, и длится все намного дольше. И еще мы нежнее и предупредительнее друг к другу.
Говорят, это результат наложения двух факторов — измененной химии мозга и фундаментального недоверия к партнеру, делающего все-таки наступающую близость куда более головокружительным путешествием. Если, допустим, человеческая любовь — это прыжок с парашютом, то любовь двух вампиров — прыжок из стратосферы, во время которого не до конца ясно, есть ли парашют вообще.
У нас он раскрылся целых три раза. Для вампиров это много.
Потом мы долго молчали. Я не думал вообще ни о чем — и мне это нравилось.
— Ты дурак, что приехал, — сказала она.
— Ты не хотела меня видеть?
— Я очень хотела тебя видеть. Но ты дурак. Отсюда не так просто уехать. Аполло превращает визитеров в свои игрушки.
— И тебя тоже? — спросил я.
Она как-то неопределенно дернула плечами.
— Он тебе говорил про освобождение человечества?
— Говорил, — ответил я.
— Он про это долго может, — усмехнулась она. — Очень любит. Старожилы говорят, сто лет назад «Интернационал» обожал петь. Бархатным баритоном…
Я поглядел на тряпичную голову императора. Разноцветные головки булавок казались облепившими его лицо насекомыми.
— Как-то ты его не слишком… Или, наоборот, слишком уж… Вполне себе клевый дядька. Только педик, по-моему.
Софи засмеялась — горько и безнадежно.
— Слушай, — сказал я. — Он так маскируется… Я даже его шею не увидел. Она у него длинная?
— Шею ему меняют, — сказала Софи. — Каждые сто лет, когда она в тулово уходит. Специально ее выращивают в трюме.
— Из чего? — спросил я.
— Это какой-то древний змей, — сказала Софи. — Реальное хтоническое существо. Он думает, что он самый главный в космосе. Его держат в хомутах, под капельницей с убойными психотропами и не спорят с ним ни по одному вопросу. Не мешают владычествовать над вселенной. А раз в сто лет делают ему усечение головы. Я один раз видела съемку — жуть. Голова у него как у льва, а тело — как у змеи. За сто лет отрастает новая шея нужной длины, и все повторяется…
— А саму голову правда никогда не меняют?
— Головы меняют только у вас, — сказала она. — Ну и в остальных великомышествах. Причем, если где-то этого долго не делают, Аполло начинает нервничать. И старается включить ветер перемен.
— Каждый век новая шея, — повторил я задумчиво. — Сколько же ему лет тогда?
— Никто не знает. Очень много. Если этот вопрос вообще имеет смысл. И еще Аполло все время должен оставаться в море.
— Почему?
— Чтобы не подействовало древнее Проклятие Земли, падающее на вампиров, пытающихся жить вечно. Его отторгает земля. Зато он пустил корни в воду. Типа как водоросль. Время от времени приходится их обрубать, потому что корабль теряет скорость. Еще ходят слухи, что Великая Мышь, на которой он живет, постоянно пытается обрасти другими головами — и ему приходится усекать ростки новых шей. В общем, проблем у него хватает.
— А ты хорошо его знаешь?
— Насколько его можно знать, Рама. Он непрозрачен. Но я подозреваю, что его цель — вечно существовать, перекладывая свойственное этому процессу страдание на других. Клубиться, так сказать, все дальше в будущее. И ему нужно моральное оправдание. Или что-то в этом роде.
— Странно, — ответил я, — мне показалось, он нормальный штрих. Левый и прогрессивный. Такой cultural marxist.
Софи мрачно усмехнулась.
— Левый? Прогрессивный? Рама, приди в себя! Он не левый и не правый. Он постоянно выясняет, не появилось ли в мире нового светлого учения. Какой-нибудь возвышенной надежды для человечества, пусть даже фальшивой. Он старается ее найти, как только она рождается. И сразу превращает в свою новую маску, и правит из-под нее миром. А когда обман становится виден, находит новую. И так уже много веков. Все озарения и взлеты человеческой истории — это просто его личины.
— Ты, похоже, не очень его боишься, — сказал я.
— Аполло все разрешает, в том числе и борьбу с собой. Он и разнюхаться с тобой может, и про Occupy Universe поговорить. Не сомневайся… Он либерал. Но это тоже маска.
На ее щеке появилась тонкая блестящая полоска от скатившейся слезы. Видимо, этим рассказом она разбередила все свои болячки. Надо было срочно ее успокоить. Или хотя бы попытаться.
— Слушай, — сказал я, — но ведь это в любом случае здорово!
— Что?
— То, что император — один из Leaking Hearts. Один из…
Я чуть было не сказал «нас» — но вовремя вспомнил, что у меня нет для этого оснований.
— Он за людей, — продолжал я. — Он хочет облегчить их боль. И даже сделать их счастливыми!
Софи грустно поглядела на меня.
— Ты так ничего и не понял, Рама, — сказала она. — Ничего вообще. Он вовсе не хочет помочь людям. Он хочет сдирать с них не три шкуры, а тридцать три. И для этого постоянно держать их под наркозом. Он хочет постоянно доить их даже в туалете и лифте с помощью этих гаджетов, которые вдобавок надо менять каждые две недели. Мало того, он изучает все формы, в которых может возникнуть сопротивление существующему порядку, и превращает их в филиалы своего бизнеса. Поэтому вместо осмысленной борьбы у людей остались только эти пошлые уличные карнавалы, сливающие их гнев в канализацию…
— Но мне показалось… Мне показалось, что он говорил много разумного. То, что он предлагает, не так уж плохо. По сравнению с тем, что было лет сто назад.
— Во-первых, сто лет назад это тоже был он, просто под другой маской. А во-вторых… Он не настоящий Leaking Heart. Он подменил самое главное. Он хочет выдаивать человеческий ум «Б» гораздо сильнее, чем раньше — до предела. А настоящие Leaking Hearts мечтают его упразднить.
— Что? — изумился я. — Ты шутишь?
Она отрицательно покачала головой.
— Но ведь человек превратится в скота. Он не будет понимать слов.
— Почему, — сказала она. — Упразднить не значит уничтожить. Именно упразднить, то есть сделать праздным. Убрать саморефлексию. Сделать так, чтобы в уме «Б» не отражался сам ум «Б». Человек будет понимать слова — если захочет. Но они станут ему не нужны.
— А про что он будет думать?
— Он не будет думать, — сказала Софи. — Он вообще забудет про добро и зло. Он будет беспечно изменяться вместе с мирозданием из мига в миг. Мы вернем… Мы называем это «indigenous mind»[34]. Сделаем ум таким, каким он был до превращения в фабрику боли.
— Разве это возможно?
Она кивнула.
— На короткое время да. Мы даже эксперименты ставили. У вас в Сибири.
— На людях?
— На добровольцах, — сказала она. — Я тебе покажу.
Она встала с дивана и села за свой белый макбук.
— Тут съемка контрольных опытов. Смотри.
Я подошел к ней и склонился над ее плечом.
Сначала на экране мелькнуло сердце со звездой, потом какая-то таблица с номерами и датами. Затем я увидел деревенскую завалинку.
Под серыми бревнами сидел странный мужик в веселой синей рубахе. Он казался ряженым из-за чисто отмытой пушистой бороды — и еще потому, что его лицо излучало спокойную и безмятежную радость, не очень уместную на фоне этой ветхой деревянной стены.
Верхнюю часть изображения закрыло окошко с технической информацией — там были цифры, какие-то графы и длинная полоска-индикатор, помеченная буквами «М5».
Перед объективом щелкнула плашка, и слева от сидящего на завалинке возник еще один человек.
Он был гол по пояс, крайне худ и весь растатуирован церковными куполами — на его груди был целый собор. На его пальцах были наколоты синие кольца. И даже на его босых ногах темнели татуировки — оскаленные морды хищных кошек. Лицо его было старым и безобразным. Это был, судя по всему, состарившийся в тюрьме мазурик.
Повернувшись к мужику на завалинке, он растопырил пальцы и громко сказал:
— Ты — пидарас! Пидрила опущенный. При всех тебе предъявляю, сука, чтоб с базара потом не съехал…
Я увидел, как индикатор с буквами «М5» на секунду мигнул оранжевым — и тут же снова погас. Мужик даже не посмотрел на своего ругателя. Он все также удивленно и радостно глядел в пространство перед собой.
Перед камерой снова щелкнула плашка в шашечках. Мужик в синей рубашке остался на прежнем месте. А вместо мазурика на экране появился нацистский офицер — кажется, в форме люфтваффе, — со стеком в руке и какими-то бриллиантовыми орденами на мундире.
— Отвратительное нутро крестьянских изб, — проговорил он, сильно грассируя, — где люди вместе со скотом ютятся без всяких перемен сотнями, если не тысячами лет, заставляет задуматься, где на самом деле проходит географическая граница Европы… Возможно, мы прежде отодвигали ее слишком далеко на восток…
Оранжевый индикатор опять мигнул и погас. Мужик в синей рубашке глянул на офицера — и сразу потерял к нему интерес.
Плашка в шашечках щелкнула снова.
Теперь на экране рядом с завалинкой стоял приличного вида бородатый господин в белом плаще.
— Ви-хри враждебные веют над на-ми, — запел он приятным, но немного вкрадчивым баритоном, — темные си-и-лы нас зло-о-бно гнетут…
Индикаторе буквами «М5» снова ожил — в левой его части появился на миг крохотный оранжевый штришок. И тут же погас снова. На лице бородача играла все та же безмятежная улыбка — он, казалось, с огромным интересом изучал какие-то пылинки в воздухе перед собой.
— Хватит, — сказал я. — И что? Это и есть продукт ваших опытов? Да у нас полстраны таких. Им, наоборот, ум «Б» включить надо, чтобы они шевелиться начали. А то стакан накатят с утра и вот так сидят… Я-то думал…
— Ты не понимаешь, — сказала Софи. — Это совсем не то же самое. Это… Это indigenous mind! Ум до языка! Таким человек был до вампиров. До нас, Рама. Тут дело не в том, как это выглядит, а в том, как это переживается изнутри.
Я поглядел на мужика, который все так же удивленно и радостно вглядывался в воздух перед собой.
— Ум «Б» у него полностью отключен?
— Технически говоря, нет, — ответила Софи. — На индикаторе есть оранжевая искра. Но ум «Б» отключен от контуров производства агрегата «М5». Минимизирован. В этом режиме ум «Б» оценивает полученную вербальную информацию, присваивает ей статус мусора и самозаглушается, не впадая в рефлексию. Поскольку практически вся вербальная информация является мусором, ум «Б» можно считать заглушенным.
— И как это переживается?
— Это откровение. Когда твой ум совсем спокоен и безмятежен, ты… Ты как бы замечаешь самый простой и очевидный слой мира. Который всегда есть, но скрыт под заботами, постоянно кипящими в голове. Обычные люди эту очевидность даже не замечают — она для них существует только в качестве фона.
— Фона для чего?
— Для забот. Заботы у человеческой головы есть всегда. Нас постоянно тревожит непонятно что, и каждую секунду это непонятно что кажется очень важным. Мы постоянно стараемся не упустить его из виду, чтобы держать все под контролем, хотя то, что мы пытаемся держать под контролем, все время превращается во что-то другое…
— Я понял, — сказал я. — Ум «Б». Я не понял, что это за самый простой слой мира, который он скрывает?
— Вот ты смотришь на небо. И видишь, что оно синее, а облака белые. И ты абсолютно точно знаешь без всяких слов: смысл твоей жизни в том, чтобы в эту секунду быть свидетелем синего и белого. Ты уже нашел себя настоящего. Тебе не надо искать ничего другого… Это почти то же самое, что мы чувствуем, когда принимаем баблос. Но во время Красной Церемонии мы оглушены только что кончившимися мучениями. Поэтому это восприятие искажено. А потом оно сразу кончается.
— Ты серьезно?
Она кивнула.
— Это и есть главный секрет, который открыл Дракула — и спрятали вампиры. Спрятали сами от себя, чтобы не разрушать установленный в мире порядок. Когда мы принимаем баблос, главное, что с нами происходит — это полная остановка ума «Б». Правда, еще выбрасываются нейротрансмиттеры, но главное не в них. Главное в этой остановке ума «Б». Leaking Hearts хотели освободить и людей и вампиров. Но тогда исчезала всякая необходимость в баблосе… Для Аполло такое неприемлемо. Что угодно, но не это. Потому что зачем тогда он? Зачем тогда весь установленный им порядок?
— И что, любой человек… Любой лох может пропереться, как один из нас?
— Может, — сказала Софи. — Мало того. Вампир тоже может обойтись без баблоса. Достаточно остановить этот мотор боли.
— Но ведь это, — я перешел на шепот, — это Тайный Черный Путь?
— Тайный Черный Путь — для вампиров-одиночек, — ответила Софи. — A Leaking Hearts ищут способ подарить эту свободу всем людям. Но это невероятно сложно. Никто не знает, как сделать эффект стабильным. У меня почти опускаются руки…
И Софи грустно вздохнула. Я опять увидел появившуюся в уголке ее глаза слезинку.
— Но в чем смысл? — спросил я. — Что, так всю жизнь глядеть на небо и облака? У нас этого мужичонку, — я кивнул на экран, — со времен Петра Первого пытаются одеть во что-нибудь европейское. И сбрить ему бороду…
— Знаю, — сказала Софи. — Колониальная эксплуатация, Рама. Западный образ жизни требует от человека чудовищного количества игры. Каждый день, каждый миг. Западная культура построена на одной тайной аксиоме — что жизнь, протекающая в визуально привлекательных формах, уже в силу этого является приемлемой. Аполло воспитал целые поколения доноров, реагирующих не на реальность жизни, а на картинку этой реальности. Для кинозрителя нет разницы между «быть» и «выглядеть». Ты становишься генератором визуальных образов, которые в идеале должны вызывать чужую зависть. Ты все время занят перформансом, который должен убедить других и тебя самого, что ты успешен и счастлив. Ты всю жизнь работаешь источающим боль манекеном, сравнивающим себя с отражением других восковых персон… Если интересно, посмотри на посмертную маску вашего Петра. Многое поймешь.
— Но даже если так, — сказал я, — даже если ты просто работаешь манекеном в красивой витрине, это не так уж плохо. Все же лучше, чем пугалом в огороде…
— Кому лучше? Уму «Б»?
— Я понимаю, что ты хочешь сказать, — ответил я. — И все-таки…
— Ты сейчас думаешь умом «Б», как обычный человек, Рама. Самые счастливые создания в мире — это обезьяны бонобо. А с точки зрения внешнего наблюдателя они заняты только тем, что ищут друг у друга в шерсти, трахаются и смердят. Если коротко описать суть эволюции, мы отобрали у людей простое обезьянье счастье и заставили страдать по поводу так называемого успеха и красоты, образы которых они должны ежеминутно проецировать вовне. С точки зрения современной культуры все те, кто не вписался в ее видеошаблон, должны быть глубоко несчастны. И они действительно становятся несчастными, потому что человек — очень послушный зверек. Этой отвратительной дрессировке подвергаются сегодня все люди без исключения. Ты правда считаешь, что Аполло гуманист?
Я пожал плечами.
— Мне показалось, что да.
— Хорошо, — сказала Софи и положила пальцы на трэкпэд. — Я тебе еще кое-что покажу… Мы провели одно интересное исследование. Решили посмотреть, какие события в разных культурах дают одинаковое количество агрегата «М5». Выделить, так сказать, производственные эквиваленты…
На экране запустился ролик, похожий на те, что мы только что видели — со множеством разноцветных индикаторов и цифр, наложенных на видеоряд. Но теперь на разделенном надвое экране одновременно разворачивалось два сюжета.
Справа шла дикая драка. Дрались люди в серой тюремной униформе. У них в руках были железные прутья — и еще миски, которыми они защищались от ударов.
Слева медленно брел по пешеходному переходу (кажется, в центре Нью-Йорка) усатый мужчина в темносинем бушлате, с седой гривой падающих на плечи волос. Он остановился, поднял глаза и обвел печальным взглядом уходящие к небу зиггураты. Потом вздохнул, опустил голову и побрел дальше.
Полоски с буквами «М5» над обеими картинками были почти целиком заполнены дрожащим оранжевым светом — и вели себя очень похоже, словно индикаторы одной стереосистемы.
— Что это? — спросил я.
— Справа — драка за еду в русской колонии строгого режима ФБУ ИК-11, — сказала Софи. — А слева — последняя прогулка по Манхэттену нью-йоркского график-дизайнера Аарона Кошевого, вынужденного усыпить суку Дуню и переехать в Бронкс из-за роста арендной платы. Первое событие — групповое и продолжительное. Второе — даже и не событие, просто интенсивное душевное переживание одного человека. Общий выход агрегата «М5» примерно равен… Или вот…
Я увидел новый клип.
В правой половине экрана синело море. На волнах покачивалась нелепо и пестро покрашенная деревянная лодка, похожая на плавучий курятник. Над ее бортом блестели автоматные стволы. Видно было несколько черных голов. Вдруг от бортов во все стороны полетели щепки, вздыбились столбы воды — и лодку затянуло клубами черного дыма. Потом ударил новый залп, и все скрылось за стеной острых белых брызг…
Левая часть экрана показывала голого по пояс человека средних лет, бреющегося перед зеркалом. У него было заметное брюшко, тонкие бледные руки, а в лице просвечивало что-то ненатуральное и мертвое, словно оно было сделано из воска. Человек посмотрел на свое отражение, сморщился, сощурил полные тоски глаза и повел бритвой в сторону. На его щеке появилась расплывающаяся красная полоска.
— Справа — расстрел двенадцати сомалийских пиратов на барже «Алута», — сказала Софи. — Слева — основатель международных курсов омолаживания Элдер А. Заклинг понимает во время утреннего бритья, что уже не молод. То же самое, одинаковый выход агрегата «М5».
— Правильно, — сказал я. — Аполло про это говорил. Что можно гуманным образом собирать больше баблоса, чем негуманным. Великая Частотная Революция…
— Рама, агрегат «М5» — это страдание. Что значит «гуманный»? Который дает приличную картинку на экране? Без говна и крови? Это не гуманизм, Рама. Это умение заметать следы… В нем с Аполло не сравнится никто. Никого в мире вампиры не эксплуатируют так безжалостно и жестоко, как жителей Запада. Мы просто покорные дрессированные зомби, бездумно жрущие с утра до вечера свой мусорный инфокорм.
— Брось, — ответил я. — Ты просто в России не жила.
— Ты не понимаешь, о чем я, — сказала Софи. — Как ты думаешь, сколько часов в сутки средний житель Запада вырабатывает баблос?
— Не знаю, — сказал я. — Восемь? Двенадцать?
— Сорок.
— В сутках двадцать четыре часа, Софи!
Софи вздохнула и улыбнулась, словно ее умиляла моя простота.
— Ты слышал про American Dream?
Я кивнул.
— Что это по-твоему такое?
Я должен был это знать. Информация содержалась в каком-то общеобразовательном препарате. И вдобавок я недавно читал статью… Но все вылетело из головы.
— Ну, American Dream это… Дом, семья из четырех человек и два автомобиля?
Софи отрицательно покачала головой.
Я напряг память.
— A-а, вспомнил. Work hard and play by the rules…[35] И тогда ты будешь прилично жить, а у твоих детей будет шанс устроиться еще лучше… Да?
Софи показала мне кулак с оттопыренным вверх большим пальцем, а потом повернула его вниз.
Я сосредоточился еще сильнее — опозориться с такой простой темой не хотелось.
— Нет, там еще что-то было, подожди… Новое… Мол, теперь надо еще регулярно апгрейдить себя до нового уровня. Все время приобретать требуемые рынком навыки. И при этом играть по правилам… Теперь правильно?
Софи только усмехнулась.
— Черный Занавес, Рама. То, про что ты говоришь — это информационный омоним. Маскировка. Существо класса undead имеет право знать правду.
— Хорошо, — ответил я, — скажи мне правду.
— И вампирам, и людям хорошо известно, что по ночам мы видим сны. Большую часть мы не помним. Запоминаются только крохотные осколки, за которые успевает зацепиться пробуждающееся сознание. Вампиры много веков думали, как использовать человеческие сны в своих целях. American Dream — это последняя, самая эффективная технология, разработанная американскими вампирами под личным руководством Не or She.
— В чем она заключается? — спросил я.
— Каждую ночь человеку снится сон, которого он совсем не помнит. Управляемый сон. Только управляет им не сам спящий, а внешняя сила. В реальности этот сон продолжается всего пять или семь минут и скрыт среди других снов, поэтому засечь точное время, когда он снится, невозможно. Но в субъективном времени он занимает около шестнадцати часов. Это максимальная длительность, после которой ум «Б» может восстановиться перед новым рабочим днем. И все эти шестнадцать часов человека возят мордой по битому стеклу…
— Что, на самом деле?
— Нет, — сказала Софи, — это в переносном смысле. Не по стеклу, а по его социальным и личным комплексам, по всему, как у вас говорят, гламуру и дискурсу. Человек в этом сне шестнадцать часов подряд страдает от несоответствия образам красоты и успеха, от своей тщеты и нищеты. А потом он просыпается и ничего не помнит.
— Совсем?
Она кивнула.
— Но так не может быть, — сказал я. — Кто-нибудь обязательно вспомнил бы. Под гипнозом. Или у психоаналитика на кушетке…
— Ты опять не понимаешь, — сказала Софи. — American Dream ничем не отличается от того, что происходит в человеческом уме день за днем. Мы не можем его вспомнить по той простой причине, что нам ни на секунду не дают его забыть… Поэтому его и нельзя обнаружить в памяти утром, как бывает с другими снами. Просто людям кажется, что они думали о своих проблемах даже во сне…
— Его видят только американцы?
— Теперь все. В тысяча девятьсот шестьдесят восьмом году вампиры заключили всемирное соглашение и перевели на American Dream всю планету. Его конкретное содержание обусловлено национальной идентичностью, и в разных культурах у него разная эффективность. Какого-нибудь амазонского индейца, я подозреваю, вообще не пробивает на агрегат «М5». Но в целом American Dream дает вампирам почти четверть всего баблоса.
— Вампиры тоже его видят?
— Тоже, Рама. Ум «Б» у нас точно такой же, как у людей…
Я задумался.
— Это я не за American Dream плату привез?
— Нет, — сказала Софи. — American Dream транслируется бесплатно. Раньше было соглашение о разделе продукции, но теперь его отменили. Ты привез баблос за календарь.
— За календарь?
— Ты и про Ацтланский Календарь не знаешь? — удивилась Софи.
— Знаю, почему, — сказал я с достоинством. — Я только не знал, что за него надо платить. Зачем это? Ведь будущее уже известно.
— Оно известно одному Аполло, — ответила Софи. — Он открывает его только на несколько лет вперед. И только после уплаты дани. Это одна из опор его власти. Календарь нужен всем. Иначе великие вампиры просто не знали бы, куда гнать свои стада. Когда ты полетишь назад, тебе дадут конверт с предсказанием. Раньше, во всяком случае, было именно так…
Вдруг в комнате заиграла музыка — нежная мелодия из трех повторяющихся нот. Сначала я решил, что это «Blackberry» в режиме будильника. Но звук был слишком громким. А потом матовая белая стена превратилась в огромный экран, и я увидел пульсирующее красное сердце с черной звездой в центре.
— Аполло зовет, — вздохнула Софи. — Мне надо идти.
Она принялась быстро одеваться.
Меня очаровало ее маленькое черное платье — такое, я считаю, обязательно должно быть у каждой красивой женщины. Ажурные черные чулки, которые она натянула вслед за ним, понравились мне значительно меньше — в них было уже что-то вульгарное.
Потом она исчезла за одной из дверей — и через минуту вынырнула с алым овалом вместо рта. Я в жизни не видел губной помады ярче — она, кажется, даже флюоресцировала. Мало того, с плеча Софи теперь свисала на золотой цепочке сумочка из черной крокодиловой кожи. Поглядев на меня, Софи сложила губы сердечком, оставив между ними маленькую черную дырочку — и я узнал эмблему Leaking Hearts с ее плеча. То, до чего ее сократила жизнь и судьба… И все, что я думал о вульгарности ее наряда, вдруг смыло волной жалости.
Софи отвела от меня глаза и кивнула на перекладину над диваном.
— Повиси пока, — сказала она. — Я постараюсь быстро…
— А где здесь выход? — спросил я. — На всякий случай?
— Здесь нет выхода. Лифт без кнопок — он сам знает, куда тебя везти… Аполло осторожен, Рама. К нему может приблизиться только тот, кого он ждет…
Часть стены поднялась вверх, и Софи скрылась в коробке лифта.
Я решил послушаться ее совета. Пользоваться стремянкой было непривычно, но удобно. Оказавшись над серединой дивана, я свесился с перекладины и закрыл глаза.
В собственном хамлете мне хватало нескольких секунд, максимум минуты, чтобы впасть в сладкое оцепенение. Но сейчас покой и равнодушие никак не приходили. Может быть, дело было в жутковатом магнетизме императорского корабля, в тревожном психическом фоне, от которого я все время пытался отвлечься — и не мог.
Кем Софи приходится императору? И почему живет с ним на одном корабле? И почему, почему я опять забыл ее об этом спросить?
У меня из головы никак не шел ее наряд. Ничто так не подчеркивает женскую красоту, как униформа недорогой проститутки — просто потому, что подразумевает немедленную и легкую доступность. Хотя подразумевание это может быть совершенно ложным — и чаще всего является провокацией.
Женщина будущего — это одетая шлюхой феминистка под защитой карательного аппарата, состоящего из сексуально репрессированных мужчин… Только дело тут не в женских происках, думал я, засыпая. Женщина ни в чем не виновата. Разгул феминизма, педоистерии и борьбы с харассментом в постхристианских странах — на самом деле просто способ возродить сексуальную репрессию, всегда лежавшую в основе этих культур. Как заставить термитов строить готические муравейники, соблюдая стерильную чистоту в местах общего пользования? Только целенаправленным подавлением либидо, его перенаправлением в неестественное русло. Поворотом, так сказать, великой реки. А поскольку христианская церковь перестала выполнять эту функцию, северным народам приходится обеспечивать нужный уровень половой репрессии с помощью своего исторического ноу-хау — тотального лицемерия. Сплошной агрегат «М5», Аполло будет просто счастлив…
— Рама, очнись!
Долгая мысль о женщинах и термитах никак не давала мне проснуться — она словно приклеила меня к вязкому и глубокому сну, который я не мог стряхнуть. Наконец это удалось.
И тогда я понял, что спал очень долго.
Это было ясно по тяжести, свинцом залившей все мое тело. Такое бывало только после нескольких суток в хамлете. Сон, который мне снился, не оставил о себе никакой памяти — а одну усталость. Уж не был ли это тот самый American Dream?
— Рама, ты проснешься когда-нибудь?
Голос Софи звучал совсем рядом, но я почему-то вдруг перестал понимать, где нахожусь. Я только помнил, что раньше был в ее комнате.
Сделав усилие, я заставил себя открыть глаза — и действительно увидел перевернутую Софи, стоящую возле дивана. Она успела переодеться — теперь на ней была зеленая шелковая пижама, расшитая черными драконами. Эти драконы мне сразу не понравились, потому что напомнили ее рассказ о шее Аполло.
— Сейчас, — прошептал я, — подожди… Я слезу…
— Не двигайся, — сказала она. — Виси, так лучше. Давай поиграем на прощанье.
— Как? — спросил я.
— Я завяжу тебе глаза. Ты так любишь?
— Еще не знаю, — ответил я. — Мне их никогда не завязывали. Или не развязывали, я теперь уже не уверен ни в чем…
Мои глаза перекрыла широкая и прохладная зеленая лента. Кажется, пояс от ее пижамы.
— Где ты была… Столько времени…
— А что, долго, да? — спросила она виновато.
Теперь я ничего не видел.
Я почувствовал, как ее пальцы расстегивают мои брюки — и удивился, что на мне брюки. Насколько я помнил, я не надевал их перед тем, как залезть на перекладину. А потом…
— Ой, вот только этого не надо, — сказал я. — Пожалуйста. Я так от этого на службе устал, ты себе не представляешь.
— Может, тебе руки связать? — спросила она. — Я могу.
— Я серьезно, — сказал я. — Ты что, не понимаешь почему? Хочешь побыть Великой Мышью?
— Я намного круче, — ответила Софи. — Я великий дракон.
Я подумал, что она, наверное, чуть ревнует меня к Гере. Не к нынешней, а к прежней. Да и кто разберется в женских чувствах? Женщина сама их редко понимает, это я выяснил уже давно — когда первый раз укусил человека другого пола…
Выходило у нее, однако, совершенно замечательно. Я даже не представлял, что такое бывает. Однако расслабиться и получить удовольствие у меня не получалось. Я с тоской понял, что меня ждут большие проблемы с Иштар. Не из-за левой интрижки — такое случалось и раньше. А из-за сравнения между Софи и Иштар в области главной специализации подземной богини. Я не мог его не сделать, и оно было не в пользу Иштар. Совсем… И еще — вряд ли мне удастся утаить, что я назвал наши отношения «службой».
— Нравится? — спросила Софи.
— Очень, — сказал я, сдерживаясь из последних сил. — Где это ты, спрашивается, так научилась? И когда?
— Сомкнутые веки, — продекламировала Софи протяжно. — Выси, облака. Воды, броды, реки. Годы и века…
Опять цитирует, подумал я. Как же они надоели со своей транскультурной вежливостью… Кто это, кстати? Бродский? Всю учебу забыл. Надо будет обновить культурную линейку…
— Кто тебе нравится из русских поэтов? — спросила Софи.
— Набоков, — сказал я.
Я не то чтобы особенно его любил — просто был уверен, что человек с такой фамилией действительно писал стихи: во время учебы я принимал препараты из его сильно разбавленной ДНА и даже помнил пару строчек. «My sister, do you still recall как Ельцин бился мордой в пол…» Ну или что-то в этом роде. Хотя бы не ударю лицом в грязь.
Софи немедленно принялась читать новый стих:
— И полон сил, на полпути
к блаженству, я ни с чем остался
и ринулся и зашатался
от ветра странного. «Впусти», —
я крикнул, с ужасом заметя,
то вновь на улице стою,
и дерзко млеющие дети
глядят на булаву мою…
Лишь в этот момент я понял, что процедура, которая вызвала у меня столько противоречивых чувств, не прерывалась ни на секунду.
Я и не хотел, чтобы она прерывалась, потому что никто и никогда не делал этого со мной таким волшебным способом. Я упивался каждой секундой, поэтому аналитические способности моего мозга были несколько ослаблены.
Но даже в таком состоянии я сумел сообразить, что Софи никак не могла одновременно сводить меня с ума — и декламировать стихи. И в тот самый момент, когда это до меня окончательно дошло, действие ее губ и язычка стало необратимым.
Но в самой сердцевине моего наслаждения — совершенно, надо сказать, неземного, — уже образовалась черная звездчатая трещина, которая за несколько секунд превратила все происходящее в боль. Боль и тоску.
Это наваждение, понял я. Обман… Какая-то галлюцинация или сон…
— Софи, перестань, — попросил я тихо. — Мне больно.
И хоть я назвал ее «Софи», я уже не был в этом уверен. А она все читала эти чудовищные стихи. Мало того, с каждой секундой ее голос становился ниже, словно рядом со мной умирало электрическое сердце древнего магнитофона… Все ниже и ниже — пока в моих ушах не зарокотал мужской бас:
— «Впусти», — и козлоногий, рыжий
народ все множился. «Впусти же,
иначе я с ума сойду!»
Молчала дверь. И перед всеми
мучительно я пролил семя
и понял вдруг, что я в аду…
На последней строчке голос стал настолько низким, что остановился совсем — и затих. Меня наконец оставили в покое.
— Who the hell are you? — прошептал я.
Такой же тихий шепот ответил мне:
— I’m batman.
Я поднял руки к лицу, чтобы снять с глаз повязку. Я уже догадывался, что увижу. Но перед этим меня ждал новый шок.
Мой подбородок успел обрасти длинной бородой. Не щетиной, а именно бородой — такой у меня раньше не было никогда в жизни. Я ощупал ее, и что-то острое и твердое чиркнуло по моей щеке. Это были ногти. Мои собственные ногти. Они отросли до неправдоподобных размеров. Рискуя выколоть себе глаз, я засунул палец под повязку и сорвал ее с лица.
На меня смотрели близко посаженные друг к другу глаза бэтмана Аполло. А на его губах, обросших седой щетиной, играла довольная и одновременно презрительная улыбка.
— «Булава» — это ваша новая ракета, да? — спросил он. — Провидец, настоящий провидец… Сейчас таких поэтов уже не делают… Славно я тебя разыграл?
Я висел на той же жерди, что и в начале аудиенции. Передо мной было то самое место, где я видел солнечную гостиную с портретом Айн Рэнд.
Только теперь все декорации были убраны.
Без них помещение походило на цех авиационного завода. Это был огромный пустой ангар с черными дырчатыми панелями на стенах. На покрытом рельсами потолке красным крабом распласталась электрическая тележка, откуда спускался мягкий эластичный хомут, пронизанный пучками разноцветных проводов.
Хомут удерживал в себе нечто похожее на огромную черную змею — такую толстую, каких не бывает в природе. Кольца этой змеи клубились над волнами страховочной сетки и уходили в дальнюю стену зала, которая была живой — дышащей, покрытой слипшимися завитками древней шерсти.
Черная змея была шеей Аполло. Но я никак не мог отвести глаз от его лица.
Он был удивительно похож на какого-то римского императора. Вот только как звали римлянина, я не помнил. А потом я догадался, что это могло быть не просто сходство. Возможно, я видел перед собой ту же самую голову, которую запечатлели в мраморе два тысячелетия назад. И она до сих пор была живой. Мало того, она до сих пор правила миром.
— Что происходит? — спросил я.
— Все в порядке, — ответил Аполло. — Ты зашел попрощаться.
— Попрощаться?
— Ну да. Ты летишь домой. И опять в качестве курьера. Я не люблю лишних визитеров из вашей страны. Поэтому пришлось немного тебя задержать.
— А… Софи?
— Софи будет занята, — сказал он и ухмыльнулся. — Я полагаю, что она в настоящий момент планирует мое низвержение и последующее освобождение человечества. Все это важные вещи, и было бы неразумно ее беспокоить. Тем более что к ней постоянно приезжают юные соратники со всех сторон земли, и несправедливо уделять слишком много времени кому-то одному. Я попытался заменить ее как мог… Но у вашей Иштар, я уверен, выйдет лучше. Поэтому было бы бесчеловечно задерживать тебя в этом скорбном месте…
— Я… Я не хотел…
— А я очень, — сказал Аполло и облизнулся. — Мы увидимся еще, обещаю. Если, конечно, захочешь, милое дитя…
Я услышал знакомый зуммер — тот же самый, который прервал нашу прошлую беседу, — и улыбка сразу же исчезла с лица императора.
Теперь я увидел, откуда исходят эти звуки.
По висящему в пустоте ажурному мостику к Аполло шагал человек в камуфляже. На его груди был сверкающий значок — маленькая золотая маска на клочке белой шерсти, а в руке — телефон военного вида: огромная и, судя по всему, крайне надежная труба, похожая на первые сотовые аппараты прошлого века. Именно она издавала тревожные двойные гудки.
Аполло поглядел на эту рацию с непередаваемым отвращением. С таким отвращением, что рация, словно живое существо, захлебнулась и затихла.
— Лети домой. Скажи своим, что ты мне понравился. Собственно, они и сами поймут — раз ты вернулся.
Календарь я вам посылаю сразу на пять лет. А то часто ваши ко мне летать стали. Получишь его у самолета. Спокойно плетите заговоры и стройте интриги…
Император жутко захохотал — так, что по моей спине поползли мурашки. Я вдруг заметил на человеческой части его шеи знакомую татуировку — сердце с черной звездой. В ней было что-то странное. Я никак не мог понять что — а потом сообразил.
Сердце было перевернуто. Его острие указывало на ухо Аполло.
Может быть, для того, чтобы посетителям, висящим перед императором вверх ногами, казалось, что с сердцем все в порядке и звезда смотрит вверх не двумя лучами, а одним…
— Служи мне, Рама, — сказал Аполло. — Вернись в мир. Нырни в гущу жизни. Пропитайся ее солнечным соком. Забудь певцов неподвижности и смерти. А я буду внимательно за тобой следить. Я помогу тебе стать из мальчика мужчиной. Но для этого ты, как и все остальные, кого присылают ко мне на суд, должен будешь пройти испытание…
— Что, еще одно? — спросил я. — Может, не надо?
Император нахмурился.
— Быть мужчиной для вампира не означает гарцевать перед голой Софи. Мужчина — это герой. Я хочу понять, стоишь ли ты моего интереса…
Его направленные на меня глаза вдруг стали фиолетовыми от бешенства — и, когда меня захлестнула волна неподдельного ужаса, от его лица ко мне прыгнула яркая лиловая искра. Меня тряхнуло, словно от удара током.
Мне показалось, что из меня вынули скелет. Я бессильно обвис на своей жерди, а в самом центре моей головы запульсировала тонкая и очень противная боль.
Она почти сразу прошла — но я знал, что со мной случилось что-то непоправимое.
— Я лишаю тебя Древнего Тела, Рама Второй. До тех пор, пока ты не совершишь подвиг.
— Какой подвиг? — спросил я оглушенно.
— Любой, — ответил Аполло. — Который будет достоин твоей дружбы с императором. Через это проходит каждый undead.
— Но что именно я должен сделать?
— Придумай сам.
— А как я узнаю, что я его совершил?
— К тебе вернется Древнее Тело. Это все.
Тут рация в руке военного зажужжала снова, и огонек в глазах императора угас. Его лицо перевернулось на сто восемьдесят градусов (понятно стало, почему меня так поразило мастерство Софи), и он забыл про меня еще до того, как военный поднес аппарат к его уху. Его лицо сделалось старым и невероятно усталым — а я успел испытать весьма оскорбительное для величества злорадство.
Но я не выдал себя ничем. А потом перед моим лицом опустилась стена лифта — и с надежным металлическим щелчком соединилась с полом.
ПОДВИГ
На бесконечной черной палубе все было по-прежнему. Халдеи с золотыми значками все так же усердно отводили от меня лица — только теперь они не встречали меня, а провожали. Наверняка это был древний восточный ритуал. Надо было спросить Аполло, не он ли случайно правил Вавилоном… Впрочем, это, наверное, было бы неучтивым намеком на его возраст.
Без Древнего Тела я не смогу попасть в Хартланд, думал я. Я не увижу Геру. Я больше… Я больше просто не буду собой.
Чего от меня хочет этот старый хрыч или хрычовка? Чтобы я разбился о дно первой же пропасти? Или чтобы я боялся даже подойти к ее краю? Впрочем, не надо усложнять. Может быть, он или она действительно ждет от меня подобающего вампиру подвига.
Но что это может быть?
Я поглядел в море. Дул ветер, волны загибались легкими белыми барашками, и я несколько секунд любовался бесконечным сине-белым простором — а потом по моей спине прошла дрожь ужаса. Мне почудилось — причем был момент, когда я увидел это совершенно отчетливо — что со всех сторон к кораблю Аполло плывут белые лица-маски, такие же, как плыли к лодке Озириса. Старательно защищают свой грим от капель воды — и точно так же не могут даже приблизиться к колдунам, нарисовавшим их лица. И покорно идут ко дну. Только теперь мне казалось, что они движутся к кораблю со всех уголков мира, заполняя собой океан — и когда-нибудь кто-то из них доплывет…
Но чернуху я отогнал. Уметь это обязан каждый вампир. Тот, кто не научился, долго не протянет.
Меня ждал тот же «Дассо», на котором я прилетел. Когда я подошел к его двери, халдей в черном комбинезоне склонился передо мной и, пряча глаза, протянул мне желтый конверт с большим черным знаком:
Мы были уже готовы к взлету — как только я уселся в кресло, начался разбег. Я успел заметить в окне стоящий на палубе серый военный самолет с двумя двигателями под крыльями — вроде того, на котором президент Буш садился на авианосец после падения Багдада. Но никаких опознавательных знаков на нем не было.
Мы взлетели и сразу легли в глубокий вираж. Через минуту корабль императора появился в иллюминаторе. Я попытался разглядеть на борту его название, и через несколько секунд различил тонкие белые буквы:
NEMO
Название изменилось. Мне стало страшно глядеть на черную ладью. Так страшно, что в моей голове что-то поддалось, и я вдруг перестал ее видеть. Совсем. Теперь в иллюминаторах было лишь море, покрытое однообразными волнами. Но я не испытал по поводу этой трансформации никакого шока — а только большое облегчение.
К счастью, на самолете был душ со всем необходимым. И чистая одежда — дубликат того костюма, в котором я прилетел. Но в первую очередь я состриг отвратительные загибающиеся ногти, очень затруднявшие любое действие руками. Сбривая бороду, я порезался — мне никогда раньше не приходилось иметь дела с такой длинной щетиной.
Бортпроводник в синем хитоне и легкой золотой маске уже не отворачивал от меня лицо — что вполне меня устраивало.
— Сколько времени я провел на корабле? — спросил я.
— Не могу знать, — ответил он.
Я понял, что это мог быть уже совсем другой проводник.
— Сейчас что — лето, осень?
— Зима, — сказал проводник.
— А какого года?
— Четыре тысячи триста девяносто шестого.
— Ты чего, шутишь со мной? — спросил я зло.
— От основания Вавилона, — сказал он, сгибаясь в испуганном поклоне.
Я почувствовал себя неловко. Проводник был обучен прислуживать высшей вампирической элите — и если он так говорил, значит, именно это летоисчисление считалось официальным в среде undead. Вокруг меня были прекрасно справляющиеся со своими обязанностями кадры. Неадекватен был я сам.
— Ну да, да, — сказал я. — Спасибо, мужик. Помнишь.
Халдей протянул мне флакон в виде двуглавой мыши.
— Вызывает Москва.
Я выдернул пробку и опрокинул флакон в рот. В нем, как всегда, была только одна капля.
Проводник попятился, открыл дверь для персонала ловким ударом зада — и исчез в пилотской кабине, словно боясь случайно услышать, о чем я буду говорить с пустотой.
Передо мной возник Энлиль Маратович в черном спортивном костюме. Он висел в своем хамлете. Было непонятно, видит он меня или нет — а сам я не хотел его тревожить. Несколько минут прошли в тишине. А потом он открыл глаза.
— Рама! Как дела?
— Как сажа бела, — ответил я угрюмо.
— Ага, — сказал он. — Я знал, что все будет хорошо. Извини, не предупредил, что могут быть… Задержки и осложнения. Сам понимаешь…
— Понимаю, — отозвался я, — как не понять. Мне теперь надо совершить какой-то подвиг. Что это? Зачем?
Энлиль Маратович развел руками.
— У бэтмана свои причуды, — сказал он. — Тут тебе никто не поможет. Должен придумать сам.
— А вы его совершали?
— Совершал. Только не спрашивай как.
— Почему?
— Ты не можешь это повторить за мной или другими. Если я расскажу про свой опыт, я только тебе помешаю. Задачу надо решить самостоятельно. В тебе должен проснуться дух вампира.
— Но как?
— Могу только намекнуть, — ответил Энлиль Маратович. — Тебя лишили Древнего Тела. Поставь себя в такие условия, чтобы оно оказалось тебе очень нужным. Но с крыши прыгать я бы на твоем месте не стал. Не факт, что сработает. Тут нужно другое…
— Что именно?
— Сделай самое искреннее, что можешь. Вырази всю боль своего сердца и всю его страсть. И еще… Надо презреть опасность и показать силу духа. Это должно быть опасно.
— А насколько?
— Ну не так, чтобы слишком. Мы все-таки вампиры, а не камикадзе.
— Можно конкретнее?
Энлиль Маратович покосился куда-то в сторону.
— Нельзя, — сказал он. — Думай.
— Полагаете, Аполло слушает?
— Вряд ли. Но помнить про такую возможность надо всегда…
Энлиль Маратович почувствовал, должно быть, что выглядит не слишком солидно, и прокашлялся.
— Ничего, крепись. Через это все прошли. Я имею в виду, кто вернулся.
— А что, были такие, кто не вернулся?
— Почему «были», — сказал Энлиль Маратович. — Они и сейчас есть. В некотором смысле. Корабль большой, сам видел… Да ты не бойся, Рама. Справишься. Только не затягивай с этим. Ты мне нужен внизу. Иштар опять нас вдвоем на ковер вызывает.
Я только вздохнул.
— Ладно, хватит об этом, — сказал Энлиль Маратович. — Тебе конверт дали?
— Дали, — ответил я.
— Открой.
— Прямо сейчас?
Энлиль Маратович кивнул.
Я взял желтый конверт, аккуратно, чтобы не повредить содержимого, оторвал его край — и вынул оттуда еще один конверт, поменьше. Он был густо покрыт бессмысленными черными закорючками — примерно как на банковских вкладышах с пин-кодом.
— Этот тоже.
Я задержал дыхание, готовясь к тому, что будущее вот-вот ворвется в мой мозг, разорвал второй конверт и вынул из него сложенную вдвое бумагу.
— Раскрой.
Бумага была покрыта клинописью. Если в этих вытянутых узких треугольниках, похожих на повернутые друг к другу наконечники стрел, и скрывался смысл, мне он был недоступен.
— Я ничего не понимаю, — сказал я.
— Зато я понимаю, — ответил Энлиль Маратович.
— Это на каком языке? — спросил я.
— На верхнерусском. Местами на английском. Просто записано нашим внутренним шифром. Чтобы случайные люди не поняли… Про мультикультурализм слышал? Вот это он и есть…
Я вспомнил рассказ Дракулы о человеке, раненном стрелой. Дракула был прав — какой там стрелой. Скорее армейским залпом. И вот я сам везу их домой. Целую тучу стрел…
— Хорошо, — сказал Энлиль Маратович. — На пять лет сразу прислали. Теперь имеется некоторая ясность…
Судя по его веселому лицу, циркуляр не содержал ничего особенно жуткого. Или наоборот, вдруг подумал я.
— Что там? — спросил я.
— Не все детали понятны… Выборы со свиньей… Вот что они хотят сказать? Неприятный сюрприз? Малосимпатичный кандидат? Или в смысле свинку взорвать?
— Чего-чего?
— Я вслух думаю, — сказал Энлиль Маратович. — Ты же сам знаешь, как все непросто. Ладно, прорвемся. В крайнем случае пьесу закажем. Опыт уже есть.
— А как в целом? — спросил я. — Какие горизонты?
— Самые обнадеживающие. Ветер истории, Рама, дует в наши паруса.
— В каком смысле?
— В прямом, — сказал Энлиль Маратович. — Я знаю, что тебе Аполло говорил. Про эту их частотную революцию. Что так, мол, гуманнее и баблоса больше. Баблоса больше, не спорю. Пока что… А вот гуманизм… Чтоб ты знал, наши партнеры уже не первый век Щит Родины ломают — и все под эту песню. А чего там у них гуманного, спрашивается? Человек, что ли, хорошо живет? Отпахал на трех работах, вечером поебался с соседом в жопу и спать. А там American Dream. И у нас хотят такое же сделать. Только не выйдет. Щит Родины им не сломать. Если, конечно, — он долго посмотрел мне в глаза, — какой-нибудь иуда изнутри им не поможет. Так что думай, Рама, думай — с кем ты и как…
— Мне сейчас не до этого, — сказал я тихо.
— А насчет баблоса не переживай, — словно не слыша меня, продолжал Энлиль Маратович. — Тут такой культурный разворот намечается, что мы на первое место по удоям выйдем. Китай и Америку обгоним. Колбасить будет всех. Подробности при встрече… Ты только с подвигом не затягивай, хорошо?
— Угу, — сказал я. — А как там протест? Организовали?
Энлиль Маратович заметно помрачнел.
— Уже проехали давно, — ответил он. — Теперь вот с коррупцией боремся. Халдеи, представляешь, все расчеты проебали. Все, какие могли. Я до сих пор поверить не могу, что такое возможно. В этой стране и конец света просрут. Не удивлюсь ни капли. Ты сейчас в Москву?
— В Москву, — сказал я.
— Если в ментовку случайно загремишь, ничего им не объясняй. Просто укуси какого-нибудь старшего мусора. Прямо зубами за шею. Или еще за что-нибудь. Только смотри, чтоб был не меньше полковника. Это теперь для халдеев внутренний код оповещения. Если кого из наших заберут. Чтоб не сидеть со всеми в обезьяннике.
Я почувствовал тревогу.
— Что там творится? Я же новостей черт знает сколько не читал!
— Да нормально, — сказал Энлиль Маратович. — Все под контролем. Собаки лайкают, а караван идет.
Мы на минуту замолчали. А потом, совершенно неожиданно для себя, я спросил:
— Скажите, кто на самом деле Софи?
Энлиль Маратович грустно улыбнулся.
— Это Аполло, Рама.
Я уже знал, что услышу эти слова. И все равно они бритвой полоснули меня по сердцу.
— Сам Аполло? Типа как в маске?
— Можно сказать и так, — ответил Энлиль Маратович. — Но это упрощение.
— Почему?
— Потому что Софи — это спящий Аполло. Она его сон.
— А какая разница?
— Очень большая. Когда Аполло становится Софи, он не помнит, что он Аполло. Он или она думает, что она Софи. Это как с Иштар. Когда она становится Герой, она действительно Гера.
— А почему мне про это никто не сказал?
— Это ваши дела с бэтманом, Рама. Никто в это не посмеет лезть. Когда речь идет о бэтмане, вампир отвечает за каждое слово и каждую мысль. Кому нужны лишние проблемы?
— Но если Аполло и есть Софи, зачем тогда она борется за освобождение человечества? Да еще с такой искренней силой? Почему она ненавидит самого Аполло?
— Нужна мудрость, чтобы это понять, — ответил Энлиль Маратович. — Если в здании Empire V есть трещина, Аполло узнает про это первым. Потому что найдет ее сам. Он действительно великий император.
— Значит, Софи меня обманывала с самого начала?
— Нет, Рама. Софи именно то, чем она тебе кажется. У нее чистое сердце. Она хочет освободить людей. Но у нее ничего не получается, и она все время плачет. То, что ей удается обнаружить — всегда лишь очередной тупик. Так оно и должно быть. Это значит, что наш Ампир стоит на надежном и непоколебимом фундаменте. Но если Софи найдет путь к свободе, по которому смогут пойти не единицы, способные понять Дракулу и Озириса — а миллионы, то ей… Ей придется проснуться. И вспомнить, кто она. А дальше действовать будут уже совсем другие силы.
— Софи не догадывается, что она на самом деле Аполло?
— Нет. Она понимает про коварство бэтмана все-все — кроме самого главного. Что она и есть бэтман. Софи не знает, кто она. Но ведь и мы этого про себя не знаем… Этого, если ты помнишь, не знает даже Великий Вампир. Это божественное, Рама. Не пытайся понять. Склонись и прими, как есть.
— Значит, я все это время… С бэтманом?
Энлиль Маратович засмеялся.
— Это как посмотреть. Вот, например, пол-Японии на хэнтай[36] дрочит. С кем эти люди, так сказать, согрешают? С хэнтаем? С жирным лысым мужиком, который этот хэнтай рисует? Или с тем, кто рисует этого жирного лысого мужика и их самих?
— Понятно, — вздохнул я.
— Озирис тебе правильно говорил, — продолжал Энлиль Маратович. — Хочешь быть счастлив в любви — никогда про это не думай. Глядишь, и свидишься снова со своей Софи…
— Ее можно встретить в нашем мире?
Энлиль Маратович отрицательно покачал головой.
— Только в лимбо.
— Но ведь в замке Дракулы… Она там была, разве нет?
Энлиль Маратович только улыбнулся.
— А я… Я там был?
— Конечно. Только ты не вставал при этом из гроба. Ты что, до сих пор думаешь, тебя куда-то увезли в черном ящике, а потом в нем же привезли на место? Ты никуда вообще не уезжал. Просто тебе помогли заснуть крепче, чем обычно. Чтобы стать undead, надо на время умереть. Для этого и нужен гроб. Мы не эстеты, Рама, мы прагматики. Все посвящения, касающиеся лимбо, даются только в лимбо. Этот замок — учебный сон, который видят все undead.
На мои глаза навернулись слезы.
— Софи была первым, кого я там встретил, — прошептал я.
— Аполло встречает всех новых undead лично. Он не только властелин лимбо, он его страж.
— А кто тогда встретил телепузиков?
— Тоже бэтман, — сказал Энлиль Маратович. — Думаю, у них остались похожие воспоминания. Кроме, конечно, некоторых нюансов.
— А комар с ДНА Дракулы? Откуда я его привез?
— Софи уже говорила тебе, что это комар из лимбо. Она всегда говорит правду, Рама. Откуда берется этот комар, не понимает никто.
— Но зачем бэтману надо притворяться Софи?
Энлиль Маратович грустно улыбнулся.
— Наверно, — сказал он, — чтобы его было за что любить.
— А где я сейчас на самом деле? Там или здесь?
— Не знаю.
— Как не знаете?
— Так же как и ты, — сказал Энлиль Маратович. — Никто из нас этого не знает. Меня самого иногда на шугу пробивает. Да и бэтмана, думаю, тоже. На то мы и undead.
— Но как тогда жить? Когда непонятно, где это все на самом деле? И что это вообще такое?
— Как, как, — усмехнулся Энлиль Маратович. — Куй железо, пока не проснулся.
И его лицо погасло.
Следующие два часа ушли у меня на знакомство с накопившимися за много месяцев новостями — в которых я иногда узнавал кое-как продавленные в реальность халдейские чертежи. И это было так смешно, что от сердца у меня понемногу отлегло.
Мне вспомнились слова Аполло, что сумма всех новостей сообщает о непостоянстве мира. Сказано звонко, но скорей уж она сообщает о том, что в мире не меняется ничего. Ничего и никогда. Просто эта неизменность все время замаскирована под перемены. Я даже задумался ненадолго, как могла бы выглядеть суммарная ежегодная новость.
… презентация вагины-20ХХ
Какая она, новая вагина, вобравшая
в себя ритм времени и мировые твиттер
тренды? Весь мир в эти минуты смотрит
на экраны с ужасом и надеждой…
… Вот…
#ужебылоподсолнцем
Можно подумать, мы этого не знали без ваших хэш-тэгов, п@цаны. Еще три тысячи лет назад знали. Эх…
Были, впрочем, в информационном потоке и интересные сближения, заставившие меня задуматься, как форма человеческой молитвы связана с ответом, приходящим от Божества. Вот три девушки в балаклавах обратились к Деве Марии с нетрадиционной мольбой — и было им нетрадиционное видение: ползущая по сцене Мадонна с надписью «Pussy Riot» на спине… Как, однако, мало влияния осталось у Богородицы на людской мир. Не смогла даже уберечь бедняжек от тюрьмы.
Но не все было так уж мрачно. Обошлось без конца Светы. Или, может быть, в суете его просто не заметили.
Я вдруг с испугом осознал, что долгое беспамятство на корабле императора не прошло для меня бесследно. Похоже, я не просто висел в трюме. Я узнал много нового, причем сам не был в курсе, что оно мне известно — как бывает с вампирами при обучении через препараты ДНА.
Например, задумавшись о конце света, я смутно вспомнил, что апокалипсис уже был — где-то на стыке античности и средних веков, — и его скрывает тот самый период тьмы и неясности, о котором говорит столько историков. Но это событие имело такую природу, что затрагивало не просто «государственность и культуру» живших на земле народов, но и саму материальность видимого мира, поэтому от него действительно не осталось никаких следов, и хозяевам обновленного человечества пришлось наложить на эту дыру своеобразную информационную заплату — фрагмент истории, кое-как подделанный позже.
Раньше я этого точно не знал.
От современной же истории в виде вчерашних новостей оставалось только злорадство. Я все время вспоминал о приверженцах конспирологических теорий: мол, тайная группа интриганов легкими касаниями перстов направляет ход мировой истории, история послушно поворачивает куда надо, а ее архитекторы остаются в тени сотнями лет… Ну-ну. Знали бы они…
Тут, извиняюсь, задействованы силы куда серьезней людей. Люди — причем лучшие люди — тоже в деле. И вот большая группа профессионалов, под которыми ходят все, без всякого исключения все, пытается что-то сделать по заранее намеченному плану, имея при этом неограниченный ресурс — а пила все равно идет не туда.
Я бы брал этих конспирологов часов в пять утра, тепленькими, с кровати, и вез бы на какую-нибудь ржавую подмосковную автобазу. И заставлял бы их танцевать танго с самосвалом, за рулем которого сидит обкуренный пьяный таджик, позорящий шариат и умму каждым своим вздохом. А потом ставил бы конспирологов к кирпичной стене и спрашивал — ну что, идиоты проклятые, поняли, что такое управлять этим миром?
Впрочем, затухание халдеи рассчитали более-менее верно — не зря Энлиль Маратович в первую очередь поручил им именно это. Я в очередной раз оценил мудрость старого вампира. Важно ведь не то, что случится на пике процесса. Все это промелькнет и исчезнет, оставив только пару пыльных роликов на ютубе. Важно только то, что останется, когда все успокоится и затихнет. Какой высоты окажется кровать, когда матрас перестанет качаться. Если не ошибаюсь, в математике это называется свободной и вынужденной составляющими. Только жизнь не математика — и за свободную составляющую, длящуюся пять минут, приходится платить вынужденной, которая приходит на долгие годы.
Вот так, думал я, глядя на далекую линзу океана, понемногу набираешься опыта. Но одного опыта сегодня уже мало. Reinvent yourself or die[37]. Хочешь быть вампиром — учи дифференциальные уравнения… Надо будет укусить какого-нибудь математика и серьезно разобраться в теме. Как-нибудь спляшу перед Великой Мышью и закажу голову Перельмана на блюде…
Но сейчас следовало думать не об этом. Надо было готовить подвиг — и я уже почти знал, что делать. Я, конечно, опоздал на поклонное болото — но в моей груди уже вызрел собственный жест. Глубоко интимный и личный. Помочь мне мог только он.
Я позвал бортпроводника и попросил карандаш и бумагу. Он принес их из кабины и замер в ожидании.
— Мы можем где-нибудь приземлиться?
Он соображал несколько секунд.
— В Барселоне.
— Отлично. Тогда вот что. Мне нужен татуировщик. Самый хороший специалист. Прямо сюда, на борт. Идти в город я не хочу. И еще надо кое-что купить и изготовить, я дам список… Там все просто. Черная футболка два экс-эл. Белый трафарет на грудь — что писать, я скажу. Черную балаклаву с рогом на лбу, это самое сложное. Английских булавок… Закажем прямо с воздуха, чтобы не ждать.
Татуировщик оказался черным сухощавым мужчиной с курчавой бородкой, в розовой вязаной кепке а-ля Боб Марли. У него с собой был округлый алюминиевый чемодан вроде тех, в каких герои Голливуда перевозят через мозг кинозрителя большие бабки, а суверенные вампиры подгоняют баблос бэтману Аполло. Ни одной татуировки на самом татуировщике не было. Впрочем, его кожа была такой темной, что себя ему пришлось бы расписывать белым.
Он взял бумажку с моим эскизом и некоторое время с сомнением изучал.
— Надо сделать под пупком, — стал я объяснять по-испански. — Две летучих мыши. Причем одна должна быть женского пола, а другая мужского. Они держат… Ну, такую ленту, типа развернутого транспаранта. А на транспаранте уже эта надпись…
— DON’T SUCK MY DICK, — прочитал татуировщик медленно, словно взвешивая каждую букву. — Why?
Я догадался, что он знает испанский еще хуже меня. Понимание мотивов клиента могло быть важным для его вдохновения. Но пускаться в слишком уж подробные объяснения мне не хотелось.
— Because «don’t suck my dick» is much more offensive than «suck my dick»[38] ,— ответил я.
Видимо, объяснение его удовлетворило. Он кивнул и открыл свой чемодан.
Через два часа тату было готово — и выглядело оно настолько… Именно offensive, что представить себе кого-то, не подчинившегося этому дружескому увещеванию, было трудно. Я бы даже сказал, что в изображениях летучих мышей легко было углядеть hate crime — попытку оскорбить весь род вампиров. Но это могло быть проявлением того самого конспирологического сознания, о котором я только что вспоминал с таким сарказмом.
Со вторым заказом вышло чуть хуже. Черная балаклава с нашитым на лбу рогом удалась не особо — рог, видимо, делали в спешке, и он оказался плохо набит. Когда я надел маску на голову, он бессильно обвис. Но к тому моменту, когда я обнаружил этот дефект, мы уже взлетели, и разворачивать из-за этого самолет я не стал.
Зато черная майка с белой надписью-трафаретом удалась на славу.
OCCUPY PUSSY
Вот как-то так. И только так.
Все-таки недаром я столько лет изучал вампирические искусства, думал я. Вот образцовый информационный омоним.
С одной стороны — максимальнейшая концентрация всего прогрессивного и светлого, какая может быть достигнута лингвистическими методами. Сколько революции и драйва в этом мотто всемирного креативного протеста, сколько простора для медийного подвыва — а в работе всего пара слов, старых как мир и свежих, как весенний ветер над рыбным рынком.
С другой стороны — глубоко личный, можно сказать, сокровенный стон, надежно скрытый под зеркалами поверхностных, но внятных эпохе смыслов.
У майки были длинные рукава. Сначала я хотел обрезать их ножницами, а потом мне пришло в голову, что это одно из тех тонких указаний судьбы, которые подтверждают, что твое сердце бьется в унисон с сердцем эпохи — и показывают одновременно, как еще точнее сверить ритм.
Перед кабиной пилотов в салоне была черная штора. Она была сложена — и я подумал, что ее отсутствия никто не заметит.
Остаток дороги ушел у меня на то, чтобы нарезать ее тонкими длинными полосками и прикрепить эти полоски к рукавам с помощью крохотных английских булавок, которых привезли целую коробку — в чем я углядел еще один перст провидения.
Когда мы уже снижались к Москве, я померил получившийся наряд — и взмахнул руками перед встроенным в стену зеркалом. Честное слово, на миг мне показалось, что мои руки превратились в черные крылья без всякого прыжка в пропасть. Костюм вполне годился для хэллоуина — если не считать, конечно, надписи на груди: она для буржуазного дискурса была слишком радикальной. И все это сделал я сам, из подручных материалов, за какую-то пару часов. Можно было собой гордиться.
Но все же, выходя из самолета, я на всякий случай накинул на плечи черный пиджак.
Падал редкий снежок. Прямо возле трапа ждала машина с Григорием. Григорий выглядел бледнее, чем обычно, и я подумал, что он опять халтурит на двух работах и сдает красную жидкость. Но потом до меня долетел еле заметный запашок перегара, и я успокоился.
— Куда едем, кесарь? Квартира, дача?
Я отрицательно покачал головой.
— Свези меня на Тверской бульвар. Пройдусь пешком.
Шлагбаум, еще шлагбаум. Тонкая бетонная дорожка несколько раз повернула в лесу, влилась в снежно-серую асфальтовую реку — и все привилегии и кастовые различия остались позади.
Мы еще не добрались до Москвы, а дорога уже стояла, и не было исхода из этого сизого бензинового пара с красными пятнами стоп-сигналов.
Григорий вел себя так, словно я никуда не пропадал и последний раз он видел меня вчера. Впрочем, любое другое поведение по отношению к вампиру было бы оскорбительным. Проявлять любопытство было даже опасно, и он это, видимо, понимал.
Как всегда в долгой пробке, Григорий решил потрудиться над моим спасением — он знал, что обычно поднимает мне этим настроение и я даю хорошие чаевые. Я загляделся в окно и пропустил точный момент, когда он начал говорить — смысл его слов стал доходить до моего сознания постепенно, вклиниваясь между приглушенными гудками, доносящимися из-за стекла. Сперва мне казалось, что это блеет радио, которое он включил несмотря на мой запрет. Потом я понял, что это его собственный голос.
— И неправда, кесарь, что человечество не знает про вампиров. Догадывается. Нельзя обманывать всех людей все время. Точной информации, может, у народа и нет. Но есть прозрения на эмоциональном уровне. Смутные догадки о невидимых безжалостных властелинах, питающихся человеческими душами, многие века посещают людей. Вспомните «Бога — пожирателя людей» из гностических евангелий. Этим примерам нет числа. Однако люди всегда верили, что зло не может торжествовать бесконечно — и реальность божьего мира вовсе не так черна…
Я наклонился вперед и тихо клацнул зубами возле его шеи. Григорий покорно вздохнул. Я на секунду прикрыл глаза — и решил объяснить ему все раз и навсегда.
— Вот смотри, Гриш. У тебя сейчас спина чешется, ботинок левый жмет. Справа что-то болит под ребрами, и ты боишься, что рак печени. Вампиров по Москве развозить тебе не нравится. Но в Молдавии твоей такая жопа, особенно по части теологии, что других вариантов с работой у тебя просто нет. А детки твои в Кишиневе хотят каждый по айпэду, чтобы побыстрей познакомиться с педофилами, изучить производство наркотиков и склониться к самоубийству. В общем, херово тебе.
— Да, — согласился Григорий. — Это я и сам понимаю.
— Ты другого не понимаешь, Гриш. Ты думаешь, что херово тебе только временно. В силу искажения божьего плана. А это и есть божий план на твой счет — чтоб тебе было херово.
— Почему?
— Потому что божий план — тот единственный план, по которому все происходит. И мы, вампиры, в этом плане как бы жернова. А вы, люди — зерна. Остальное — людские домыслы. Еще раз скажи, тебе херово?
— Херово, — кивнул Григорий. — Но…
— Ты со своими «но» самого главного не понимаешь. Что для выработки этого «херово» ты и нужен природе и космосу. Потому что если бы ты нужен был для чего-то другого, с тобой бы это другое и происходило. Понимаешь? Херово, Григорий, не тебе одному, а всем людям. Ты ведь самогон гнал в Кишиневе по молодости? Так вот, чтобы ты понимал — все мы просто винтики планетарного самогонного аппарата. Который перегоняет всеобщую фрустрацию в баблос. А все людские мечты, надежды и планы — это закваска, из которой его гонят. Так было всегда — и всегда будет.
— Да, — прошептал Григорий, — враг могуч.
— Только вампирам, чтоб ты знал, еще херовей. Потому что у нас нет этого последнего приюта, который есть у каждого человека. Спрятаться в солнечный идиотизм. Уйти в социальный протест. Уверовать в Господа. Заняться йогой. Или писать стихи про ежиков для детских сайтов. Мы этого не можем технически. Потому что там, где у вас в голове эта аварийная сливная дырка, у нас только холодное и беспощадное понимание истины.
— Вы зато вниз головой висите, чтобы забыть о возмездии, — пробормотал Григорий.
— Ты и про это знаешь?
— Знаю, — сказал он. — Озирис показывал. Вернее, не показывал, а просто не стеснялся.
— Он тебе говорил, что так от возмездия прячется?
— Нет, — ответил Григорий. — Это я и сам понять в состоянии.
Я несколько секунд озадаченно молчал. Такая мрачная интерпретация происходящего в хамлете не приходила мне в голову. И если понимать под возмездием ежедневный поток черных мыслей, омывающий любую вампирскую голову, Григорий был совершенно прав. Этот поток черных мыслей вполне можно называть возмездием, вполне…
Григорий без всякого укуса почувствовал, что его слова попали в цель. Он прокашлялся.
— А херово мне не потому, — сказал он тонким елейным тоном, как бы начиная очень издалека, — что Господь такое на мой счет промыслил. Господь… Он нам всем как бы назначил встречу. Но не в клубе «Отсос», а в духе и истине. И если мы приходим, он нас ждет. Вот это и есть его план. Просто в этом плане мы не шестеренки, а равноправные участники. Можем прийти, а можем не прийти. И когда мы не приходим, нам херово. Потому что мы чувствуем — заблудились. Знаем, что не там душа бродит, где Господь ее ждет. Я, кесарь, заблудший человек. И херово мне не по божьему плану, а по грехам моим великим.
— Да какие же у тебя грехи, Григорий? — удивился я. — Ты же профессор теологии. Семью кормишь.
— А чем кормлю? Извозчик у кровососа. За то Господь от меня и отвернулся…
— Спасибо, — буркнул я. — То есть херово тебе из-за меня, да?
— Так вы же вампир, — ответил Григорий. — Чему тут удивляться.
— Слушай, — сказал я, — если ты из-за меня на свиданку с Господом опаздываешь, чего ты у меня тогда работаешь?
— Ибо сказано, — отозвался Григорий, — отдайте богу богово, а кесарю кесарево… Вот я, кесарь, и отдаю.
Я промолчал.
Странно, но разговор с Григорием не развеселил меня, как обычно, а, наоборот, погрузил в печаль — чтобы не сказать зависть. Простейшие движения ума, к которым прибегал этот человек, чтобы заслониться от безнадежности человеческой судьбы, поражали своей абсурдной эффективностью. И зачем, спрашивается, нужно что-то сложнее и умнее? Почему люди ушли из этого надежного проверенного окопа, который веками давал им возможность достойно дотерпеть до конца? Чтобы их взгляды соответствовали «истине»? Какой еще «истине»? Которую им выпиливают Самарцев с Калдавашкиным по нашему заказу?
— Не для того мы живем и страдаем, кесарь, чтобы вырабатывать скрежет зубовный и тоску, — бормотал Григорий, перестраиваясь в другой ряд, — а для того, чтобы в этой роковой борьбе день за днем выковывались крупицы драгоценного духовного опыта. Которые блистают на духовном небосклоне и радуют Господа. Аки звезды на южном небе…
Впрочем, думал я, слушая его вполуха, люди не уходили из окопа. Не такие они дураки. Они просто загадили его до краев, заполнили своим дерьмом — и он исчез. Да и мы им помогли по линии дискурса, чего уж лукавить. И прятаться стало негде. Вот я, например — при всем желании не смогу уже скрыться там, где Григорий. Не потому, что не хочу. Я даже не вижу окопа, где он сидит. Для меня его нет. Мне непонятно, как в этом умственном недоразумении можно спрятаться. А для Григория окоп есть. Для него это такая же реальность, как для меня баблос, которого, кстати, я не видел уже черт знает сколько времени.
Разница между нами в том, что Григорий, поумнев и протрезвев, еще сможет вылезти из своего приюта в то пространство, где ежусь от космического холода я. А я… Я уже никогда не смогу протиснуться в его абсурдное убежище. Не смогу даже сделать вид, что я там… То же самое, кажется, чувствовал граф Толстой, дивясь таинствам простой крестьянской веры. И тоже не смог залезть назад. А смог только перевести Евангелие с греческого, корчась на ледяном ветру…
Скоро сработал мой обычный защитный механизм — я перестал слышать болтовню Григория. Вернее, перестал воспринимать смысл его слов, вслушиваясь только в их звук, эдакий хрипловатый успокоительный ручеек, пересыхающий иногда на несколько секунд. Мне то и дело вспоминалась Софи — и мой ум тотчас отпрыгивал от этого воспоминания, как от раскаленной кочерги. Но не думать о ней я тоже не мог…
Эх, знал бы этот стихоплет, что такое настоящий ад.
Впрочем, можно ли вообще метафизически доверять женщине?
Чтобы отвлечься от черных мыслей, я включил вмонтированный в переборку телевизор и выбрал какой-то боевик. Но после недавней беседы с Аполло смотреть кино не было никакой возможности — и даже непонятно было, как это получалось у меня раньше.
Я чувствовал, что фильм просто доит меня, ежесекундно возобновляя во мне напряжение, вызванное происходящей с героем катастрофой — которая, однако, никак не кончалась его смертью, а вела только к еще более страшной катастрофе, не оставляющей уже никакого шанса на избавление, и так все дальше и дальше. И весь смысл быстрого монтажа был в том, чтобы постоянно поддерживать во мне это непрерывное внутреннее страдание.
С одной стороны, это вполне получалось. Но с другой — как ни чудовищна казалась нависшая над героем опасность, было ясно, что дурного с ним не случится, поскольку фильм только начался. Выходило, пока часть моего сознания изнывает в адреналиновых спазмах, другая утомленно зевает. Зевающая часть в конце концов победила. Я выключил панель и уставился в окно.
Москва была все той же — и неуловимо новой. Я видел очень много приезжих. Мне пришло в голову, что так называемое «нашествие варваров» вряд ли воспринималось римлянами пятого века как нечто большее, чем наплыв необычно большого числа мигрантов на фоне непрерывно растущей толерантности властей… А ведь тут, как жаловался Иоанн Грозный, не только третий Рим, а еще и второй Израиль. Трудно ждать от зимней Москвы, что она поднимет тебе настроение своими видами.
Когда до Тверского бульвара осталось минут пять езды, я опять стал слышать голос Григория:
— …и не надо себя за это презирать. Если вы у меня пососать хотите, вы так и скажите, не стесняйтесь. Я в такие вещи врубаюсь…
Я даже не разозлился.
Улл был прав. Человек подобен калейдоскопу, картонная труба которого догнивает свой короткий век, пока внутри пересыпаются блестящие, самодовольные, острые и отважные стекляшки, дробным отражением которых любуется Великий Вампир. Можно ли злиться на калейдоскоп, когда понимаешь, как он работает? Нет. Человека можно только любить. Только любить и жалеть. Лучше всего — издалека.
— Уймись, Григорий, — попросил я кротко. — Меня вырвет сейчас.
Он умолк. Я снял пиджак и принялся расправлять спутавшиеся ленты. Закончив с ними, я надел на голову черную балаклаву.
По тому, как вильнула машина, я понял, что Григорий внимательно следит за моими приготовлениями в зеркале.
— А говорите, сливная дырка, — сказал он. — Выходит, и у вас такая в голове, кесарь.
— Это ты про что?
— Про социальный протест.
— Это не социальный, Гриш. А глубоко личный.
— Зачем тогда клюв?
Я непонимающе уставился в его зеркальные глаза.
— Это ведь у вас клюв? — спросил он.
— Это рог, дубина. Рог. У нас такой на голове, когда мы в Древнем Теле.
— Да я в курсе, — сказал Григорий и оторвал одну руку от руля, чтобы перекреститься, отчего машина вильнула опять.
— Ты веди нормально. А то тебе в случае чего на небо, а мне — непонятно… Аккуратней.
— Подумают, что клюв, — озабоченно сказал Григорий, не обратив внимания на мои слова. — Подумают, вы черным журавлем оделись.
— Пусть думают… Подожди, ты это серьезно?
Григорий кивнул.
Такая возможность не приходила мне в голову. Ну что ж, так оно даже лучше… Лишняя складка Черного Занавеса не повредит.
— Тормози, — сказал я. — Я у «Армении» выйду. И не жди. Езжай сразу в гараж.
Машина затормозила.
— Зачем вам это, кесарь? — спросил Григорий.
— Ты «Подвиг» Набокова читал?
Он отрицательно помотал головой.
— Прочти, — сказал я. — Там наверняка написано.
Выбравшись наружу, я подождал, пока машина с Григорием скроется за перекрестком, и, ежась от холода, пошел к переходу на бульвар. Хотелось верить, что все кончится быстро. У дверей одного из ресторанов мне зааплодировали — и я взмахнул своим тесемочным крылом, отвечая на привет.
Впрочем, ложка дегтя, брошенная мне вслед Григорием, обесценивала взгляды, которые я на себе ловил — неважно, что в них было, восхищение или ненависть. Я знал, что люди реагируют не на мое действительное высказывание — оно вряд ли было доступно их суетливым умам, — а на свои собственные проекции, которые они только и способны узнавать во внешнем мире. Они хлопают лишь себе. Всегда лишь себе. Им и не нужен никто другой. Они даже не знают, что другое бывает.
Но не вампиру их судить, думал я, шагая по бульвару. Ибо это мы захотели, чтобы все было именно так. Любить людей надо такими, какие они есть. И сосредоточиться мне следует не на том, что нас разделяет, а на том, в чем мы едины. Людям больно и плохо жить под вечным гнетом, хотя они не особо понимают его природу. И мне тоже больно и плохо, хоть я знаю источник своей боли. Люди выходят на площади и улицы, чтобы сказать свое «уй», так почему бы и мне не пройти меж ними зыбкой черной тенью?
Уже все возможные разновидности белковых тел профланировали по улицам этого города, выражая протест против мучительных ментальных образов, терзающих их воспаленные умы. Должен же кто-то быть и от вампиров. Так пусть это буду я…
Ecce vampo! Или как там вампир по-латыни — lamia? labia? Почему-то только женского рода… Впрочем, неважно. Смотрите, люди, вот идет среди вас вампир, показывающий миру свою боль и беду. Такой же, как вы. Один из вас. Смертный на время, как мог бы выразиться Борис Пастернак, если бы ему заказали приличествующие случаю стихи. И пусть мы живем на разных социальных этажах, сегодня в этой борьбе мы вместе. Рука об руку. Крылом к копыту… А если тебе, мой мимолетный брат, не ясен смысл моего безумного жеста, особой беды в этом нет.
«И не надо, — шептал мой внутренний голос, — не надо ничего никому объяснять… Пройти непонятым и исчезнуть… Как там у Есенина? По своей стране пройду стороной, как проходит косой вождь…»
Однако исчезать было уже поздно.
Впереди соткались из морозного воздуха какие-то озабоченные люди с телекамерой и похожим на мохнатую дыню микрофоном на штанге. А за решеткой бульвара уже тормозил милицейский автомобиль. Почему-то я был уверен, что все это имеет ко мне самое непосредственное отношение.
И я не ошибся.
Меня свинтили точно напротив МХАТа. Причем так профессионально, что я даже не заметил, как ко мне подошли.
Слово «свинтили» на самом деле удивительно подходит. Только что я шел по главной аллее, помахивая черными крыльями — и гордясь, что иду в эту высокую минуту по тому самому Тверскому бульвару, где началось и кончилось столько прекрасных человеческих историй. И вдруг мое тело оказалось свинчено в крайне компактную конструкцию с головой возле ног и руками за спиной. При этом меня незаметно, но очень больно ткнули чем-то жестким в ребра, словно давая понять, что если я не подчинюсь, будет еще больнее.
Меня тут же потащили — вернее сказать, вынудили передвигаться в крайне неудобной позе: всю работу по перемещению собственного веса выполнял я сам. Но я не видел, куда именно я двигаюсь, потому что сбившаяся маска закрыла мне глаза. Зато я слышал голоса. Возмущенные голоса. Впрочем, кто-то, наоборот, довольно гыкал. Во время короткой остановки я ухитрился поправить маску собственным коленом, вернув себе зрение — и увидел совсем близко объектив видеокамеры. Уже сориентировались, подумал я.
— Это молодежный протест против сползания страны к авторитаризму и клерикальной диктатуре?
— Не хочется вас расстраивать, — прохрипел я, — но мои претензии к вашему миру идут значительно дальше… Вы даже не представляете, насколько…
Я говорил абсолютную правду, но кому она нужна на этой ярмарке лжи? Съемочная группа потеряла ко мне интерес за долю секунды.
А вот менты — нет.
Меня пихнули в спину и заставили взбежать по ведущим к переходу ступенькам.
Больше за нами никто не шел. Меня тащили в переулок, в глубине которого — надо же, какое совпадение — уже стоял милицейский фургон. Но до него было еще далеко. А свидетелей вокруг теперь не осталось — и я быстро это ощутил. Меня стукнули по ноге чем-то очень твердым. Потом еще раз. Потом еще. Потом еще…
Самым подлым была абсолютная неспровоцированность этих ударов. Они вообще никак не были связанны с моим поведением — словно меня били не живые люди, а генератор случайных чисел. Целили по икре, в самое нежное место. Я теперь неделю не смогу висеть в хамлете, подумал я.
Мне представился тупой злобный омоновец, который несильно, но метко бьет меня при каждом моем шаге. Просто для развлечения. Я вообразил его беспросветный внутренний мир, его пропитанную ресентиментом и страданием душу… И вот теперь он выливает все всосанное с рождения зло на меня.
Меня заполнила безудержная ярость. Сосредоточенная ненависть к этим балаганным вертухаям, называть которых режимом могут только недостаточно информированные люди. Сволочи, думал я, чуть не плача от злости, какие сволочи… Они считают, что я… Что меня… Что они просто так могут…
А потом я каким-то образом исхитрился обернуться — и увидел, кто именно бьет меня по ноге.
Это был тяжелый металлический щит одного из скрутивших меня омоновцев-космонавтов. Он раскачивался при каждом шаге и метко, но совершенно неодушевленно бил в мою икру углом.
Мент, которому принадлежал щит, даже не был в курсе.
И меня вдруг проняло до костей.
Или, может быть, правильнее сказать — отпустило. Потому что в моей душе в эту секунду уже не было ни бесконечного одиночества, ни метафизического недоверия к женщине, ни безнадежного понимания, что выхода из моего экзистенциального тупика нет и не может быть в природе.
Ад куда-то исчез.
Мало того, мне даже не было холодно.
Все было смыто злобой на этих тупых скоморохов в riot gear[39], вздумавших надо мной издеваться. А теперь, когда оказалось, что скоморохи тут ни при чем, наступила долгая секунда тишины, какой-то замершей озадаченности. Точь-в-точь как при приеме баблоса. И почти как при лицезрении Великого Вампира. Эта секунда была поразительной.
На моих глазах выступили слезы.
— Щит родины, — прошептал я, — щит родины…
Нельзя было сказать, будто я что-то понял.
Совсем наоборот.
Я вдруг перестал понимать все то, что с такой яростной самоотдачей понимал перед этим весь день. И я больше не хотел это понимать. Никогда вообще.
Мне не нужно было это бессмысленное беличье колесо в голове, из которого я только что случайно вывалился на свободу. Наверно, именно это имела в виду Софи, говоря про indigenous mind.
Но увести туда благодарное человечество было невозможно. Свобода была недостижима. Она была слишком близко, чтобы можно было сделать в ее сторону хоть шаг. Она была раньше любой мысли и любого шага.
Увы, свобода кончалась именно там, где начинался человек. Даже я, вампир, не мог надолго вырваться из под власти ума «Б».
Меня уже подтащили к автозаку, и я почувствовал, что волшебное переживание внутренней незаполненности уходит. Но это меня не пугало. Я знал, что ничего не надо удерживать, ничего…
Из автозака вылез офицер в кителе и фуражке — судя по всему, нечто вроде штабного центуриона.
— Что там? — спросил он хмуро. — Балаклавинг?
— Путинг, — ответил один из омоновцев.
Офицер с сомнением смерил меня глазами.
— Точно не балаклавинг?
— Не, — сказал омоновец. — Реально путинг. У него нос на маске и крылья. Типо журавль. Все забыли уже, а он еще помнит…
Я заметил на погонах офицера в фуражке три больших звезды. Полковник. Вот и мой билет домой.
— Ну что ж, — сказал полковник, все так же хмуро изучая мой наряд, — мы за путинг не караем… Журавляйте, граждане, на здоровье…
Его глаза остановились на моей майке.
— А вот за призывы к насильственным действиям сексуального характера… Публичные призывы к массовым сексуальным действиям… Это уже серьезней. Да отпусти ты его. А то будет потом синяками торговать…
Державший меня омоновец разжал свои клешни.
— Тут вчера у одного тоже интересная кофтень была, — продолжал полковник. — «Мутен Судак». И ведь не подкопаешься вроде. Девки смотрят как на героя. Наглый такой. Думает, самый умный. А на кармане двадцать грамм конопли…
Омоновцы весело заржали.
— Господин офицер, — сказал я полковнику, — могу я сообщить вам нечто важное?
— Важное? Ну сообщи.
— Приватно, — сказал я, — чтобы ваши подчиненные не слышали. Это секретная информация государственного значения.
Полковник посмотрел на меня с интересом.
— Ну давай. Скажи на ухо.
И он развернул ко мне свое ухо — большое и надежное, морозное красное ухо российской власти.
Я шагнул к нему, поднялся на цыпочки (он был выше меня почти на голову) и тихо сказал первое, что пришло в голову:
— Терпи, халдей, аватаром будешь.
А потом быстро и сильно укусил его за шею сквозь дырку в балаклаве. Не так, как мы делаем это обычно, а просто зубами. Грубо и по-человечески.
Меня поразила та мускульная энергия, та, я бы сказал, радостная бетховенская сила, которую я вложил в это движение челюстей. Словно что-то долгие годы копилось в моей груди — и вырвалось наконец на свободу сверкающей всепобеждающей песней, которую не задушишь и не убьешь. На одну секунду я испытал головокружительное счастье — а потом ужаснулся, ибо понял, что до сих пор не знаю про себя ничего.
На шее полковника выступила кровь. Он побледнел, отшатнулся и выхватил из кобуры пистолет на тонком кожаном ремешке.
— Стоять!
Я никуда не шел — и сообразил, что он кричит не мне, а омоновцам, уже занесшим надо мной кулаки.
— Я сам с этой блядью поговорю, — сказал полковник и указал стволом на дверь в автозак. — Внутрь бегом, сука!
Омоновцы сильно нервничали, что мне ни разу не попало от них по шее — это было видно по их лицам.
— Спокойно, ребята, спокойно, — повторил полковник, вытирая с шеи кровь. — Я сам, лично… Только дай мне вот это…
Он взял у понимающе осклабившегося омоновца дубинку — и пихнул меня во вместительное нутро машины.
— Не беспокоить, пока не позову, — сказал он.
Как только дверной замок щелкнул, поведение полковника изменилось самым разительным образом. Первым делом он прошел мимо меня и на полную громкость включил плоский телевизор, свисающий на штанге с потолка (машина, похоже, возила не задержанных, а самих ментов — внутри она напоминала с любовью оборудованную бытовку строителей).
— Это чтоб крики глушить, — улыбнулся он, отогнул лацкан и показал мне маленькую золотую маску-значок.
Я кивнул.
— Зачем сами так рискуете? — спросил он, указывая на мои потрепанные черные крылья.
В его голосе звучала неподдельная забота.
— Хотел пропитаться, — ответил я.
— Чем?
— Солнечным соком жизни. И потом, я считаю, что вампир должен быть в первых рядах социального протеста. Особенно когда протеста уже нет.
— Да? А против кого протестуете?
— Против вас.
Полковник некоторое время размышлял над услышанным, причем мне показалось, что в какой-то момент его мозговые итерации просто разошлись и затухли.
— Так точно! — сказал он.
Подойдя к приставному столику, на котором стоял электрочайник, он взял бумажную салфетку и приложил ее к кровоточащей шее.
— Вам, конечно, виднее, — сказал он, морщась. — Но вы все-таки передайте своему руководству, что это совершенно непригодная система идентификации. Мало того, что для нас негуманная. Она еще и для вас самих опасная. Бывает, кусают нижний состав, а они не в курсе. Сложности. Зачем это?
— А вы что предлагаете? — спросил я.
— Мы вам можем удостоверения любые напечатать.
— Это не выход, — ответил я.
— А как тогда надо?
— Давайте против них бороться, — сказал я. — Вместе.
— Против кого?
— Ну, против нас.
Полковник опять некоторое время думал — и в этот раз циклы мозговых вычислений, видимо, сошлись. Он побледнел.
— Извините, — сказал он. — Заговорился.
— Ничего, — ответил я любезно. — Не волнуйтесь. С кем не бывает.
— Вы меня на «ты», пожалуйста, называйте, — попросил полковник.
— Почему?
— Да голову переклинивает. Сначала укусили, а потом вдруг на «вы». Боюсь, не сдержусь. А так все привычнее.
— Хорошо, — кивнул я. — Будем считать это брудершафтом. А можно один профессиональный вопрос?
— Так точно, слушаю, — сказал полковник.
— Как этот щит называется? Который у ваших опричников?
— Щит? — полковник сразу оживился, как коллекционер, с которым заговорили о марках. — «Витраж». Вот только сейчас не скажу, какой — «Витраж-АТ» или «Витраж-М». Хотя… Если с дырочкми для наблюдения, то это «Витраж-АТ». А палка резиновая, если хотите знать, называется «Аргумент». Бывает длинный аргумент и короткий. Логично, да? А почему интересуетесь?
— Да нет, ничего. Просто так.
Я вспомнил рассказ Улла о витражах. Знал бы он, какими цветами они играют в далекой северной стране… Мне стало грустно — словно я вспомнил частицу дивной, забытой и отшумевшей жизни.
Салфетка в руке полковника окончательно набухла красным, и он заменил ее на чистую.
— Послушайте, — сказал он, — может, и не моего ума это дело, и зря я лезу… Но вы хоть по секрету объяснить мне можете насчет укусов, а? Вам же кровь не нужна, это враки все.
— Правильно, — ответил я. — Не нужна.
— Тогда зачем такой код оповещения? Почему нас непременно кусать надо?
— Не я это придумал, — вздохнул я. — Но объяснить могу. Только предупреждаю, тема не простая.
— Попробуйте, — сказал полковник, и на его лице изобразилось страдальческое усилие, как часто бывает у не слишком развитых людей, ожидающих услышать что-то умное.
— Тебя ведь этот вопрос мучает, раз задаешь? Мучает. Вот для того и кусаем, чтоб он тебя и дальше мучил. И со всеми остальными проблемами и непонятками — то же самое. Вопросы в твоей голове нужны не для ответов. А для того, чтобы ответов не было.
— Опять не понимаю. Совсем просто объяснить можете?
— Можем. Доят тебя, как лоха. Всю жизнь и всю смерть.
— Кто?
— Они. Ну то есть мы. Но это производственно-бытовой аспект. А есть еще культурно-антропологический. И на культурном плане, чтоб ты знал, это Щит Родины.
— Какой щит родины?
— Типа как «Витраж». Сквозь который все немного по-другому видно. Ты ведь его держишь? Держишь. Вот он тебя и прикрывает.
Полковник медленно покачал головой, словно признавая, что истина оказалась для него неподъемной.
— Только думать об этом не надо, — сказал я почти с нежностью. — Совсем не надо. Мне наши старики сколько лет говорили — не бери в голову, не грузись — а я все не верил. И ты мне сейчас не веришь. А зря. Считаешь, тебе легче станет, если поймешь? Будет тяжелее. Тут не понимать надо, а наоборот.
— Значит, так и будете кусать? — спросил он.
— Видимо, да.
— А что делать посоветуете?
— Контролировать вампофобию, — сказал я сухо.
Но тут же сквозь меня прошла волна жалости к этому большому, сильному и век назад устаревшему человеку — эдакому солдафону, который честно и по-мужицки пытается приспособиться к давно непонятной ему жизни.
— Но отчаиваться не надо, браза, — сказал я. — Я же говорю, давай против этого вместе бороться…
Моя запоздалая сердечность, однако, была ему не нужна. Полковник уже не слушал.
— Я вам окошко оставил открытым, — сказал он сухо. — Форточку. Сейчас я к своим выйду. А вы давайте уж как-нибудь побыстрее. Потому что минут через десять я в пункт первой помощи пойду, а ключ им отдам. Чтоб они за вас дальше отвечали. Если вас в машине не будет, тогда это их проблема. А если вы в ней будете… Сами понимать должны.
Я поглядел на окно. Верхняя часть стекла была сдвинута вбок — но само окно, как и все остальные окна в машине, было забрано густой решеткой, через которую можно было просунуть только палец. Ну или два.
Форточка — еще куда ни шло, такое в моей жизни уже бывало… Но решетка…
— А решетка? — спросил я.
Полковник пожал плечами.
— Решетки снимать указаний не было, — сказал он. — Честь имею, господин вампир. Счастливого полета.
Он повернулся, вышел из автозака и захлопнул за собой дверь. Обиделся, подумал я. Ну и дурак. Сам во всем виноват. Ему бороться предлагают, а он не хочет. Куда с таким народом уедешь?
Сквозь решетку было видно, как полковник, все еще прижимая салфетку к шее, что-то говорит подчиненным. Потом один из них покосился в мою сторону, и я на всякий случай отошел от окна.
Вернется ли ко мне Древнее Тело?
Узнать это наверняка можно было только одним способом — перейдя в него. Решетка на окне волновала меня не очень — я знал, что после трансформации законы физического мира становятся для нас так же несущественны, как статьи уголовного кодекса. Меня волновало другое. Для трансформации надо было испугаться. А страшно мне не было. Совсем. Я чувствовал, как бы это точнее сказать, только цинизм. А от него в жизни мало проку.
Я заметил в дальнем углу автобуса ментовские трофеи: черно-желто-белый щите многобуквием «Требуем уравнять русских в правах с гомосексуалистами и гостями столицы!» и мятый плакат со слоганом «Femen. Пизда пахнет!» под эмблемой, похожей не то на выпрямленный процентный символ, не то на визуальную метафору зависти к пенису. Грустные трупики чьих-то задушенных подвигов…
Я поднял глаза на плоский телевизор. Как и положено в ментовской машине, он был включен на какой-то прогрессивный канал. Шла аналитическая программа. Говорил яростный молодой человек в костюме стального цвета с искрой:
— Что показал последний марш? Да, тридцать тысяч ботов у семьи есть. Но у Пути все равно в десять раз больше!
— Год назад у семьи тоже в десять раз больше было, — отвечал собеседник, жирный бородач в свитере. — Избирком задудосить могли, лимон правду говорит.
Всего несколько месяцев — а как я отстал от жизни. Я переключил канал — и попал на веселый ролик о гаджетах.
— Смартфон — оружие активиста! Если вы конструктивно рассерженный креативщик, не согласный поступиться своим достоинством, если вы за веселый и шумный натиск с элементами карнавализьма, ваш естественный выбор — последний iPhone. А если вас уже не остановить, если вы хмурый и серьезный конспиратор, склоняющийся к полулегальным формам борьбы — тогда, конечно, вам нужен Samsung Galaxy…
Это, похоже, гнал мировую волну далекий Аполло. Причем совсем не там, где на него грешила конспирологическая общественность… Я опять переключил канал.
По экрану поплыли золотые купола на фоне синей лазури. По-поповски налегая на «о», заговорил проникновенный и серьезный молодой басок:
— У всех наций в мире есть свои неприкасаемые святыни, нечто такое, что нельзя оскорблять и трогать безнаказанно. Именно вокруг них и сплачивается всякое здоровое общество. Только у нас, россиян, на первый взгляд ничего подобного нет. Кроме военных побед, плодами которых воспользовались — так уж получилось — совсем иные народы. Так и катимся перекати-полем от татаро-монгольского ига к иудео-саксонскому. И не в слабости русского оружия дело. Русский солдат непобедим. А вот русский гуманитарий… Там, где у народа должна быть голова — только какой-то пень-обрубок с похожими на глаза гнилушками и черной дырой на все готового рта. Наша духовная элита должна крепко призадуматься о своем, как говорят военные, неполном служебном соответствии. Может быть, она просто не видит в упор того главного, что может сплотить нас всех, независимо от возраста и веры? Стать фундаментом нашего нового мультиконфессионального бытия? Взглянем на нашу историю внимательно. Да! Конечно же! И как можно было не видеть этого столько лет! У нас, друзья, есть наша приватизация! За русскую приватизацию — и давайте перестанем наконец бояться слова «русский», — заплачено не меньшим количеством жизней, чем за величайшие исторические драмы других народов. По своей монументальности это событие не уступает основанию США. Это одна из тех немногих областей, где мы уверенно опережаем Китай. Поэтому фактические результаты русской приватизации — и прошлой, и грядущей — должны быть такими же священными и неприкасаемыми, как итоги холокоста!
Это был уже не Аполло, а свои. Впрягли все дискурса, кто бы сомневался.
Я переключил программу еще раз и увидел юное существо с крестом на груди и айпэдом в руке. Глядя в айпэд и встряхивая янтарными кудрями, существо читало стихи:
— Я твои озера лайкал,
Фолловил поля.
Ты и фича, ты и бага,
Родина моя!
Алхимическое дитя нового века было куда моложе меня, и одним этим отодвигало меня дальше в жизнь — словно в глубь длинного-предлинного ящика… Я отвернулся от телевизора. И вдруг заметил на стене три маленькие иконки — вроде тех, что вешают на приборную доску таксисты и бомбилы.
И тогда мне наконец стало страшно.
Дело было не в том, что моя черная душа содрогнулась от близости святыни. И не в том, что я задумался о клерикализации общества, как советовали тележурналисты с бульвара.
Я вдруг подумал, что полковник со злой дури мог взять и брякнуть своим бойцам, что я вампир.
Менты ведь были совершенно реальны. Они находились не в лимбо, а за дверью. Не стать бы жертвой преступления на почве религиозной ненависти, которым вряд ли заинтересуются СМИ…
Это было, конечно, маловероятно — но впрыснуло нужную дозу страха в мою усталую душу. Я несколько раз нервно прошелся по кузову автозака.
Так совершил я уже свой подвиг? Или нет?
Мне вдруг стало трудно дышать, пространство вокруг завибрировало и распалось, впереди мелькнуло перевернутое лицо Аполло — и в тот самый момент, когда ручка входной двери повернулась, на меня обрушилась стена с зарешеченным окном. А в следующий момент я понял, что смотрю на автозак уже не изнутри, а снаружи.
Два омоновца как раз входили в его дверь.
Полковник уже уехал — его нигде не было видно.
Я совершил над фургоном прощальный круг, метнулся к коричневой стене МХАТА, потом к заснеженному асфальту, потом вверх — и оказался над зимним бульваром.
Меня никто не замечал. Просто в мою сторону никто не смотрел. И если бы я пролетел прямо перед лицами прохожих, все равно они нашли бы повод поглядеть в этот момент куда-то еще.
Все было хорошо. Я смог.
Но вот что именно Аполло засчитал мне за нравственный подвиг? Укус? Или татуировку? Чувствовалось, что вопрос теперь будет занимать меня долго.
В моей душе постепенно оседал поднятый иконками страх. Неужели мы действительно сползаем в новое средневековье?
Как много в этом мире, думал я, желающих быть заодно с Великим Вампиром. Как много старающихся сделать правильный выбор, оказаться на верной стороне баррикады — а не заодно с кафирами, кощуницами и прочими гоями…
Можно понять этих людей. У них хорошая практическая сметка, они стараются вложить свои сбережения под самые большие проценты в самый надежный банк. Только расчет их наивен, и выслужат они себе разве что кару за пошлое богохульство — за то, что помыслили Великого Вампира в виде анального деспота из истории родного края.
Преференций за переход в «лагерь света» не будет. Ибо в этой юдоли всякий заодно с Великим Вампиром.
И тот, кто этого хочет, и тот, кто не хочет. И тот, кто молится в храме, и тот, кто в нем мочится. Великий Вампир — это лента Мебиуса. Весь мир на его стороне.
Даже в Древнем Теле я до сих пор чувствовал человеческую фантомную боль. Ныла икра, в которую настучал Щит Родины. Но на дне этой боли была и горькая сладость — казалось, своим страданием я что-то искупил. И хорошо, если так.
А теперь пора было на Рублевку.
Бульвар уже кончился. Мне не хотелось метаться между домами в клубах бензинового пара, и я стал широкими медленными кругами подниматься вверх.
Постепенно в мою душу снизошел покой, как всегда бывало на высоте, — и, когда на меня поглядел багровый глаз Великого Вампира, уже скрытый от погружающихся в сумрак улиц, я не испугался и не устыдился его взгляда.
Я был холоден и весел, как и полагается Кавалеру Ночи. Мне вспомнилась моя новая татуировка — сюрприз, который я везу Иштар. Если, конечно, это Иштар, а не…
Усилием воли я отогнал чернуху. Было понятно, что повторять это духовное упражнение придется теперь много раз в день. Но ведь жизнь — вечный бой!
Революция продолжается!
Отличный лозунг. Надо будет сказать халдеям. Хотя, кажется, кто-то уже упер. Вот только не помню кто. То ли «Вольво», то ли грязевая спа из Марьиной Рощи, то ли это новое реалити-шоу из жизни звезд протеста. Если, конечно, сатрапы еще не закрыли его за низкий рейтинг.
Я вспомнил полковника, которому уже делали, должно быть, уколы от бешенства — и понял, что так и не заглянул в его душу. Удивительно. Раньше со мной такое вряд ли могло произойти. Значит, я повзрослел.
Стал серьезнее и спокойней. И, конечно, мудрее. Неизмеримо мудрее.
И мудрость опять оказалась не тем, что я представлял. Не доскональным знанием всего и вся — а совсем наоборот. Умением ограничить и оградить свой ум.
Смирением.
Да, смирением, думал я, и нет в эту секунду между небом и землей твари смиреннее меня. Потому и не страшен мне багровый глаз, в который я лечу. Ибо нет во мне своей воли — а только твоя, о Великий Вампир. Посмотри на меня и скажи: разве я лгу? Нет, не лгу, и при всем желании не смог бы солгать. И даже если я встану на Тайный Черный Путь, то не потому ли, что это часть Твоего плана?
Впору бы смеяться и смеяться. Но если бы ледяной воздух высоты мог чувствовать, он ощутил бы на моих черных шерстистых щеках два скудных холодных ручейка.
Нет, я по-прежнему весел. Это просто ветер.
Великий Вампир, почему мне нельзя увидеть тебя снова?
Впрочем, не отвечай. Я знаю.
Свет, яркий белый свет листает книгу жизни, полную мертвых анимограмм. О чем эта книга? О грусти, тщете, страдании и непостоянстве, иллюзиях и обманах — и, самое главное, о том, что жаловаться некому.
Но не в том смысле, что нет Того, кто услышал бы жалобу. Он-то как раз есть, и еще как.
Нет того, кто мог бы пожаловаться. Потому что сколько в жалобе слов, столько у нее разных авторов. И когда она дочитана до конца, никого из них уже нет в живых. Дракула прав. Тысячу раз прав.
Кто будет сотрясать вселенную могучими крыльями, наполняя ее ветром, чье гневное лицо увижу я перед собой, когда последний сон сдует прочь?
Глупейший вопрос, сказал бы Дракула. Последний сон как раз в том и состоит, что кажется, будто есть некто, кто спит — и может проснуться. И когда пробуждаешься от этого последнего сна, нет уже ни надежды, ни страха…
Тут, впрочем, слова начинают подводить. Но мне они больше не нужны.
Писал Рама Второй, Обер-вергилий, смиренный сердцем Великий Мертвец и совершенный в бесформенном Кавалер Вечной Ночи