Иконка статьи

проза Ирвин Уэлш "На игле".

Я опрометью сбегаю вниз по лестнице, сжимая в руке алюминиевую бейсбольную биту. Вот, чего я так ждал, вот, для чего я всё это подстроил. Мужчина-охотник. У меня аж во рту пересохло от предвкушения: Дохлый отправляется в сафари. Тебе надо уладить небольшую проблему, Шаймон. Думаю, я справлюсь с ней, Шон.

— НА ПОМОЩЬ! НА ПОМОЩЬ! — визжит бритоголовый. А он моложе, чем я думал.

— Всё нормально, чувак. Спокуха, — говорю я ему. Не бойся, Саймон пришёл.

Я крадучись подползаю сзади к собаке; не хотелось бы, чтобы этот мудила разжал лапы и набросился на меня, хотя это весьма маловероятно. Из руки чувака и из пасти пса сочится кровь, пропитавшая куртку парня. Чувак думает, что я собираюсь трахнуть собаку битой по башке, но это всё равно, что попросить Рентона или Картошку сексуально удовлетворить Лору Макэван.

Вместо этого я легонько приподнимаю ошейник и засовываю под него ручку биты. Я кручу, кручу… Крути и кричи… Но он всё равно не опускает. Бритоголовый падает на колени, почти вырубаясь от боли. А я всё кручу и кручу, и вот я уже чувствую, как толстые мышцы на шее пса начинают поддаваться, расслабляться. Я продолжаю крутить. Станцуем твист опять, как прошлым летаам.

Пёс испускает через нос и сжатую пасть несколько страшных хрипов, а я тем временем додушиваю его. Даже во время предсмертных судорог и после них, когда он превращается в мешок с говном, пёс не ослабляет хватку. Я вынимаю биту из-под ошейника, чтобы воспользоваться ею, как рычагом, открыть пасть и освободить руку пацана. Тут приезжает полиция, и я обматываю руку парня остатками его куртки.

Бритоголовый осыпает меня похвалами перед полицией и врачом скорой помощи. Но он страшно обижен на Шейна. Он до сих пор не может понять, как его любимое домашнее животное, которое «мухи не обидит» (чувак действительно сказал это, произнёс это отвратное клише), могло обратиться в обезумевшего монстра. Эти жверушки могут обратитша в любой момент.

Когда они ведут его к «скорой помощи», молодой полицейский качает головой:

— Какой идиотизм, бля! Они же прирождённые убийцы. Эти дебилы заводят их, чтобы удовлетворить своё раздувшееся самомнение, но рано или поздно они всё равно должны взбеситься.

Полицейский постарше вежливо спрашивает у меня, зачем мне нужна бейсбольная бита, и я отвечаю ему, что держу её у себя в целях безопасности, поскольку в этом районе случается много квартирных краж. Только не подумайте, объясняю я, что Саймон собирается вершить самосуд, просто так на спокойнее на душе. Интересно, хоть кто-нибудь по эту сторону Атлантики купил бейсбольную биту для того, чтобы играть ею в бейсбол?

— Я тебя понимаю, — говорит пожилой полицейский. Где уж тут не понять, старый маразматик. Офишеры полишии — ошень глупые люди, правда, Шон? Н-да, они не вешма умны, Шаймон.

Эти парни называют меня храбрецом и собираются представить к награде. Какие пуштяки, офишер!

Сегодня вечером Дохлый пойдёт к Марианне и приколется по-дохлому. Меню обязательно должно быть выдержано в собачьем стиле, в память о Шейне.

Я прусь, как слон, и хочу ебаться, как целое стадо кроликов. Пиздатый сегодня денёк.



В поисках внутреннего человека

Меня никогда не сажали за наркоту. Но десятки всевозможных сук пытались отправить меня на реабилитацию. Реабилитация — полное дерьмо; иногда мне кажется, что было бы лучше, если б меня упекли за решётку. Реабилитация — это измена самому себе.

Я обращался к специалистам различного профиля: от обычных психиатров до психотерапевтов и социологов. Психиатр доктор Форбс использует непрямые методы лечения, основанные главным образом на фрейдовском психоанализе. Он расспрашивает меня о моей прошлой жизни и подробно останавливается на неразрешённых конфликтах, вероятно, полагая, что обнаружение и разрешение таких конфликтов устранит гнев, который обуславливает моё саморазрушительное поведение, выражающееся в употреблении тяжёлых наркотиков.

Вот пример типичного диалога:

Д— р Форбс: Вы упоминали о своём брате, который был, э, инвалидом. О том, который умер. Давайте поговорим о нём.

(пауза)

Я: Зачем?

(пауза)

Д— р Форбс: Вам не хочется говорить о своём брате?

Я: Нет. Просто я не понимаю, какое это имеет отношение к тому, что я сижу на игле.

Д— р Форбс: Мне кажется, вы стали усиленно употреблять наркотики после того, как ваш брат умер.

Я: Тогда много всего произошло. Нет смысла акцентировать внимание на смерти брата. Я уехал в Абердин, поступил в универ. Возненавидел его. Потом начал работать на паромах, мотался в Голландию. Получил доступ во все престижные колледжи.

(пауза)

Д— р Форбс: Давайте вернёмся в Абердин. Вы сказали, что возненавидели его?

Я: Да.

Д— р Форбс: Что же было таким ненавистным для вас в Абердине?

Я: Университет. Преподы, студенты, всё. Я считал их занудными буржуями.

Д— р Форбс: Понимаю. Вы не могли установить отношения с людьми.

Я: Не то, чтобы не мог, а просто не хотел, хотя, наверно, это означает одно и то же, по-вашему (д-р Форбс уклончиво пожимает плечами)… меня не интересовал там ни один мудак.

(пауза)

Я хочу сказать, что не видел в этом никакого смысла. Я знал, что долго там не задержусь. Если мне хотелось оттянуться, я шёл в кабак. Если хотелось потрахаться — шёл к проститутке.

Д— р Форбс: Вы проводили время с проститутками?

Я: Да.

Д— р Форбс: Связано ли это с тем, что вы не были уверены в своей способности завязать общественные и сексуальные отношения с женщинами из университета?

(пауза)

Я: Не— а, я встречался с несколькими.

Д— р Форбс: И что же произошло?

Я: Меня интересовали не отношения, а секс. И у меня не было причин скрывать это. Я рассматривал этих женщин только как средство удовлетворения своих сексуальных потребностей. И я решил, что честнее ходить к проститутке, чем вести обманную игру. В те времена я ещё был проклятым моралистом. В общем, я просаживал всю стипендию на шлюх, а еду и книги тырил. Так я начал воровать. Наркота тут ни при чём, хотя это, конечно, не оправдание.

Д— р Форбс: Мммм. Что ж, давайте вернёмся к вашему брату, неполноценному. Какие чувства вы к нему испытывали?

Я: Трудно сказать… этот парень был совсем плох. Его с нами не было. Полностью парализованный. Он постоянно сидел в кресле, свесив голову набок. Мог только моргать и глотать. Иногда издавал негромкие звуки… это был предмет, а не человек.

(пауза)

В детстве я злился на него. Мама вывозила его на прогулку в этой коляске. Такой себе переросток в этой ёбаной коляске. Из-за него дети смеялись надо мной и моим старшим братом Билли: «Ваш брат — калич» или «Ваш брат — зомбак» и прочая херня. Теперь-то я понимаю, что они были просто детьми, но тогда мне так не казалось. В детстве я был длинным и неуклюжим, и я начал думать, что у меня тоже что-то не в порядке, что я чем-то похож на Дэви…

(долгая пауза)

Д— р Форбс: Итак, вы испытывали злобу по отношению к своему брату.

Я: Да, но это было в детстве. Потом его забрали в больницу. И проблема вроде как разрешилась. Типа с глаз долой — из сердца вон. Я проведывал его пару раз, но в этом не было никакого смысла. Никакого контакта, понимаете? Я считал его жестокой ошибкой природы. Бедняге Дэви очень крупно не повезло. Грустно, конечно, но не будешь же убиваться из-за этого всю оставшуюся жизнь. Это было самое подходящее для него место, за ним там хорошо ухаживали. Когда он умер, я винил себя в том, что злился на него, в том, что прикладывал недостаточно усилий. Но что уж теперь сожалеть?

(пауза)

Д— р Форбс: Вы говорили об этих своих чувствах раньше?

Я: Не… ну, может, родителям…

Так это обычно и протекало. Мы затрагивали кучу тем: пустяковых и тяжёлых, скучных и интересных. Иногда я говорил правду, иногда врал. Когда я врал, то говорил вещи, которые, как мне казалось, ему хотелось от меня услышать, или что-нибудь такое, что должно было вывести его из себя или сбить с толку.

Но я, хоть убей, не понимал, каким образом всё это было связано с тем, что я сидел на «чёрном».

Тем не менее, я кое-что разузнал благодаря форбсовым открытиям, собственным психоаналитическим штудиям и толкованиям своего поведения. У меня был неразрешённый конфликт с моим покойным братом Дэви, поскольку я не мог выразить свои чувства по поводу его жизни в состоянии кататонии и последующей смерти. Ещё у меня был эдипов комплекс по отношению к матери и сопутствующая неразрешённая ревность к отцу. Моё наркотическое поведение было анальным по своему характеру и объяснялось потребностью во внимании, это да, но вместо того, чтобы отказаться от этих фекалий и восстать против родительской власти, я пичкал свой организм дрянью, претендуя на власть над ним и противостоя обществу в целом. Вот стервец, а?

Всё это, может быть, верно, а может, и нет. Я долго над этим размышлял и готов всё это изучить; я не занимаю «оборонческих» позиций. Но всё равно мне кажется, что всё это в лучшем случае имеет лишь косвенное отношение к моей зависимости. Разумеется, наши пространные беседы принесли немало пользы. Но, наверное, они подзаебали Форбса не меньше, чем меня.

Психотерапевт Молли Гривз предпочитала изучать моё поведение и способы его изменения, а не выяснять его причины. Она решила, что Форбс своё дело уже сделал, и настало время спрыгивать. Сначала я прошёл программу сокращения дозы, которая ничего не дала, а затем лечение метадоном, после которого мне стало ещё хуже.

Том Кёрзон, консультант из агентства по борьбе с наркотиками, скорее социолог, чем медик, был последователем роджерсовских методов, делающих упор на пациенте. Я ходил в Центральную библиотеку и читал «Становление личности» Карла Роджерса. Эту книжонку я считал говённой, но признавал, что Том ближе всех подобрался к тому, что казалось мне истиной. Я презирал самого себя и весь мир, потому что не мог примириться со собственной ограниченностью и ограниченностью самой жизни.

Таким образом, психическое здоровье и неотклоняющееся поведение заключались в признании своей ограниченности и обречённости.

Успех и неудача просто означают удовлетворение или неудовлетворение желания. Желание может быть либо внутренним, обусловленным нашими индивидуальными влечениями, либо внешним, вызванным рекламой или моделями общественного поведения, которые представлены в средствах массовой информации и поп-культуре. Том считает, что моё представление об успехе и неудаче функционирует скорее на индивидуальном, чем на индивидуально-общественном уровне. Вследствие того, что я не признаю общественного вознаграждения, успех, равно как и неудача, могут быть для меня лишь мимолётными переживаниями, поскольку эти переживания не подкрепляются социально значимыми ценностями богатства, власти, положения и т. д. или, в случае неудачи, клеймом позора или осуждением. Поэтому, по словам Тома, бесполезно говорить мне о том, что я хорошо сдал экзамен, или получил хорошую работу, или снял классную чувиху: такого рода одобрение не значит для меня ровным счётом ничего. Разумеется, все эти вещи доставляют мне удовольствие сами по себе, но их ценность ничем не подкреплена, поскольку я не признаю общества, которое их ценит. Наверное, Том просто хочет сказать, что я забил хуй. Но почему?

Итак, мы возвращаемся к моему отчуждению от общества. Проблема в том, что Том отказывается принять моё убеждение, что общество нельзя так изменить, чтобы оно стало принципиально лучше, а меня нельзя так изменить, чтобы я к нему приспособился. Эта ситуация вызывает у меня депрессию, вся злость обращается вовнутрь. Вот что такое депрессия, по его словам. Но депрессия приводит также к «демотивации». Внутри меня растёт пустота. «Чёрный» заполняет эту пустоту и помогает мне удовлетворить свою потребность в самоуничтожении, злость снова обращается вовнутрь.

Так что в этом мы с Томом сходимся. Но мы расходимся в другом: он отказывается принять эту картину мира во всей её наготе. Он считает, что я страдаю от низкой самооценки и отказываюсь это признать, перекладывая вину на общество. Ему кажется, что обесценивание в моих глазах вознаграждения и похвал (или, наоборот, осуждения), доступных мне в обществе, не является отверганием этих ценностей как таковых, а лишь указанием на то, что я не чувствую себя достаточно хорошим (или достаточно плохим), чтобы их принять. Вместо того, чтобы выйти и сказать: «По-моему, у меня нет этих качеств» или: «По-моему, я лучше», я говорю: «В любом случае, это груда ёбаного говна».

Когда я в энный раз заторчал, Хэйзел заявила, что больше не хочет со мной встречаться, и сказала мне:

— Ты прикрываешься наркотиками, чтобы все думали, будто у тебя очень глубокая и охуенно сложная натура. Ты жалок и невыносимо скучен.

В некоторым смысле мне нравится позиция Хэйзел. В ней есть элемент эгоизма. Хэйзел понимает запросы своего «я». Она работает оформителем витрин в универмаге, но называет себя не иначе, как «художником по демонстрации потребительских товаров». Почему же я отвергаю этот мир и считаю себя лучше него? Да просто потому, что отвергаю. Потому что я действительно, блядь, лучше, вот и всё.

Результатом такого отношения стало то, что меня направили на это говённое лечение-тире-консультации. Я не хотел всего этого. Но мне пришлось выбирать: или это, или тюрьма. Мне уже начинает казаться, что Картошка поступил умнее. Это дерьмо только замутило воду, запутало, а не прояснило ситуацию. По сути дела, я прошу только об одном: чтобы эти суки занимались своими делами, а я занимался своим. Ну почему, если ты принимаешь тяжёлые наркотики, то каждый мудак считает себя вправе анализировать и разбирать тебя по косточкам?

Стоит тебе признать, что они обладают этим правом, и ты мигом отправляешься вместе с ними на поиски святого Грааля — той штуковины, благодаря которой ты дышишь. Потом ты начинаешь им доверять и позволяешь им навязывать себе какую-нибудь сраную теорию поведения, которую им захотелось к тебе применить. Отныне ты в их полной власти: зависимость от наркотиков сменяется зависимостью от них.

Общество выдумало лживую, заковыристую логику, для того чтобы порабощать и изменять людей, поведение которых отличается от общепринятого. Допустим, я знаю все «за» и «против», знаю, что рано умру, что я в здравом рассудке и т. д. и т. п., но всё равно хочу колоться? Они не дадут тебе этого делать. Они не дадут тебе этого делать только потому, что это символ их собственного поражения. Ведь ты же отказываешься от того, что они тебе предлагают. Выбирай нас. Выбирай жизнь. Выбирай закладные, выбирай стиральные машины, выбирай автомобили, садись на кушетку и смотри отупляющие разум и угнетающие дух телеигры, набивая рот ёбаным дерьмом. Выбирай разложение, обоссысь и обосрись в собственном доме и смотри в ужасе на эгоистичных, охуевших выродков, которых ты произвёл на свет. Выбирай жизнь.

Я не хочу выбирать такую жизнь. И если этих мудаков что-то не устраивает, это их личные ёбаные проблемы. Как сказал Гарри Лодер, я просто хочу продержаться до конца пути…



Домашний арест

Эта кровать мне знакома, точнее, стенка напротив. Пэдди Стэнтон смотрит на меня со своими семьюдесятью сервантами. Игги Поп сидя лупит молотком-гвоздодёром по груде пластинок. Моя старая спальня, в доме папиков. Ума не приложу, как я сюда попал. Помню флэт Джонни Свона, потом ощущение, что умираю. Вспомнил: Свонни вместе с Элисон ведут меня вниз по лестнице, сажают в такси и отвозят в больницу.

Странно, но как раз перед этим я хвастал, что у меня никогда в жизни не было передоза. Это был первый раз за все разы. А всё из-за Свонни. Обычно он подмешивает в порошок до хуя мусора, и я всегда бухаю в ложку немного больше, чем надо, для компенсации. И что же сделал этот мудила? Он уколол меня чистейшим дерьмом. У меня аж дух захватило. Этот дебил, наверно, оставил им адрес моей матушки. Я полежал пару деньков в больнице, пока нормализовалось дыхание, и вот я здесь.

И вот я здесь, в торчковой преисподней: мне так плохо, что я не могу уснуть, и я так устал, что не могу не спать. Сумеречное состояние, где нет ничего, кроме всесокрушающего страдания и боли в мозгу и во всём теле, от которых никуда не скроешься. Я с испугом замечаю, что у кровати сидит моя матушка и смотрит на меня.

Как только я это осознаю, я начинаю испытывать такое же гнетущее неудобство, как если бы она сидела у меня на груди.

Она кладёт руку на мой вспотевший лоб. От её насильственного прикосновения становится дурно и бросает в дрожь.

— У тебя жар, сынок, — говорит она тихо, покачивая головой; лицо озабочено.

Я вытаскиваю руку из-под одеяла и отстраняю её. Неверно поняв мой жест, она хватает мою руку обеими ладонями и крепко, до боли сдавливает её. Мне хочется завопить.

— Я помогу тебе, сынок. Я помогу тебе побороть эту болезнь. Ты останешься здесь со мной и с папой, пока тебе не станет лучше. Мы справимся с ней, сынок, мы с ней справимся!

Она смотрит на меня напряжённым, остекленевшим взглядом, а в её голосе звучит энтузиазм крестоносцев.

Уймись, маманя, уймись.

— Ты выдержишь, сынок. Доктор Метьюз сказал, что это как тяжёлый грипп, эти ломки, — говорит она мне.

Интересно, когда это старина Метьюз последний раз спрыгивал? Хотелось бы мне запереть этого опасного старого пердуна на пару недель в обитую войлоком палату и колоть его по нескольку раз в день диаморфином, а потом резко перестать. И когда он начнёт бегать за мной и просить уколоть его, покачать головой и сказать: «Не волнуйся, чувак. Какие проблемы, бля? Это ж как тяжёлый грипп».

— Он оставил мне темазепан? — спрашиваю.

— Нет! Я сказала ему, чтоб больше никакой гадости. Тебе после неё было ещё хуже, чем после героина. Судороги, тошнота, понос… ты был в чудовищном состоянии. Больше никаких лекарств.

— А может, мне вернуться в клинику, ма? — с надеждой предлагаю я.

— Нет! Никаких клиник. Никакого метадона. Тебе от него только хуже, сынок, ты сам мне говорил. Ты лгал мне, сынок. Ты лгал своим родителям! Принимал метадон и всё равно шёл колоться. С этого момента ты не будешь принимать ничего. Ты останешься здесь, чтобы я могла за тобой следить. Одного мальчика я уже потеряла, я не хочу потерять второго! — её глаза наполнились слезами.

Бедная мама, она до сих пор винит себя за этот ебанутый ген, из-за которого мой брат Дэви родился идиотом. Она столько лет боролась с ним и, в конце концов, сдала его в больницу. После его смерти она почувствовала себя опустошённой. Мама знает, что думают о ней соседи и все остальные. Они считают её бесстыжей и легкомысленной только потому, что она красит волосы в светлый цвет, носит не по возрасту модную одежду и любит побаловаться «карлсберг-спешл». Они думают, что мама с папой воспользовались неполноценностью Дэви, чтобы уехать из Форта и получить в жилищной ассоциации эту прекрасную квартиру в видом на реку, а потом цинично сбагрили беднягу в богадельню.

В таком местечке, как Лейт, кишащем любопытными суками, которые везде суют свой нос, эти ёбаные факты, все эти пустяки и мелочная зависть становятся частью мифологии. Это город нищей белой швали в дрянной стране, кишащей нищей белой швалью. Кое-кто называет швалью Европы ирландцев. Брехня. Европейская шваль — это шотландцы. У ирландцев хотя бы хватило ума отвоевать свою страну, по крайней мере, большую её часть. Помню, как я взвился, когда в Лондоне брат Никси назвал шотландцев «белыми неграми». Но теперь я понимаю, что это утверждение было оскорбительным только в отношении чернокожих. А в остальном он попал в точку. Кто угодно скажет вам, что шотландцы — классные солдаты. Например, мой брат Билли.

К старику они тоже относятся с подозрением. Его глазгоский акцент и тот факт, что, когда его уволили по сокращению из «Парсонса», он стал торговать утварью на рынках Инглистона и Ист-Форчуна, вместо того чтобы сидеть в баре «Стрэйтиз» и жаловаться на свою никчёмную жизнь…

Они хотят добра, они хотят мне добра, но они ни за что на свете не научатся уважать мои чувства и мои потребности.

Защитите меня от тех, кто хочет мне помочь.

— Ма… я очень ценю твою заботу, но, чтобы спрыгнуть, мне нужна всего лишь одна доза. Одна-единственная, понимаешь? — умоляю я.

— И думать забудь, — я не услышал, как мой старик вошёл в комнату. Он даже не дал старушке ответить. — Твой поезд ушёл, сынок. Пора тебе образумиться.

У него непроницаемое лицо, подбородок выпячен, а руки по швам, как будто он приготовился к кулачному бою.

— Угу… ладно, — пробормотал я жалобно из-под пухового одеяла. Мама кладёт мне руку на плечо, словно пытаясь защитить. Мы оба отодвигаемся назад.

— Так всё пересрать, — говорит он, а затем зачитывает пункты обвинения: — Училище. Университет. Каким ты был милым мальчонкой. У тебя были все шансы, Марк, и ты их похерил.

Старику можно было и не говорить, что у него самого никогда не было таких шансов, что он родился в Говане, ушёл из школы в пятнадцать лет и поступил в училище. Это само собой разумеется. Но когда я задумываюсь об этом, то понимаю, что между ним и мной нет такой уж большой разницы: я вырос в Лейте, ушёл из школы в шестнадцать и поступил в училище. К тому же, я родился в эпоху массовой безработицы. У меня нет сил спорить, но, если бы даже они были, с «уиджи» (7): #n7 спорить бесполезно. Я ещё не встречал ни одного «уиджи», который не считал бы себя единственным по-настоящему страдающим пролетарием в Шотландии, в Западной Европе, да и во всём мире. Пройденный ими опыт лишений — единственный и неповторимый. У меня появилась новая идея.

— Э, а может, я вернусь в Лондон. Найду себе работу, — я почти брежу. Мне кажется, что в комнате Метти. — Метти… — по-моему, я позвал его. Начинаются ебучие боли.

— Помечтай. Никуда ты не поедешь. Я буду следить даже за тем, как ты срёшь.

Ну, уж насчёт этого можешь не беспокоиться. Камень, образовавшийся у меня в кишках, можно будет удалить только хирургическим путём. Чтобы сходить в туалет, мне нужно будет проглотить раствор молока с магнезией и ждать несколько дней, пока он подействует.

Когда старик скипает, мне удаётся уговорить матушку дать мне парочку таблеток своего валиума. После смерти Дэви она сидела на нём с полгода. Теперь, когда она с него слезла, она возомнила себя экспертом по реабилитации наркоманов. Но это же ёбаный «чёрный», маманя!

Итак, меня посадили под домашний арест.

Утро было мерзким, но это были ещё цветочки по сравнению с вечером. Старик вернулся из разведывательной экспедиции. Он побывал в библиотеках, учреждениях здравоохранения и социальных службах. Провёл исследования, спросил совета, раздобыл брошюры.

Он потребовал, чтобы я сдал анализ на ВИЧ. Мне ужасно не хочется снова проходить всю эту хуйню.

Я встаю, чтобы поужинать, слабый, согнутый и хрупкий спускаюсь по лестнице. От каждого шага кровь начинает бешено пульсировать в голове. На одной ступеньке мне показалось, что она сейчас лопнет, как воздушный шарик, и забрызгает кровью, осколками черепа и серым веществом кремовый мамин передник.

Старушка сажает меня в удобное кресло у камина перед телеком и ставит мне на колени поднос. Внутри я весь содрогаюсь, а от котлеты меня просто выворачивает.

— Я ж говорил тебе, ма, я не ем мяса, — говорю я.

— Но ты же всегда любил котлетки с картошечкой. Вот, до чего ты докатился, сынок. Не ешь того, что все нормальные люди едят. Ты должен есть мясо.

Так был поставлен знак равенства между героинизмом и вегетарианством.

— Это вкусная котлета. Съешь её, — говорит отец. Смех, да и только.

Я подумываю о том, как бы пробраться к двери, хотя на мне только спортивный костюм и домашние тапки. Словно бы прочитав мои мысли, старик достаёт связку ключей.

— Дверь заперта. На дверь твоей комнаты я тоже поставлю замок.

— Но это же фашизм, блядь, — говорю я с чувством.

— Не мели чепухи. Можешь называть это, как угодно. С тобой по-другому нельзя. И не выражаться в моём доме!

Мама разражается страстной тирадой:

— Мы с папой этого не хотели, сынок. Мы совсем не этого хотели. Просто мы любим тебя, сына, ты — всё, что у нас есть, ты и Билли, — папик положил ладонь сверху на её руку.

Я не могу этого есть. Старик ещё не докатился до того, чтобы насильно запихивать еду мне в рот, и ему остаётся только смириться с тем фактом, что пропала вкусная котлета. Хотя почему же пропала? Он доедает её после меня. Тем временем я отпиваю немножко томатного супа «хайнц» — единственной пищи, которую я могу принимать во время ломок. На некоторое время я отвлекаюсь и смотрю игровое шоу по ящику. Я слышу, как старик беседует со старушкой, но не могу оторвать взгляд от мерзкого телеведущего и повернуться к своим папикам. Мне кажется, что голос отца доносится прямо из телевизора.

— …здесь сказано, что в Шотландии проживает восемь процентов населения Великобритании и шестнадцать процентов всех британских носителей ВИЧ… Какой счёт, мисс Форд? … В Эдинбурге проживает восемь процентов населения Шотландии и свыше шестидесяти процентов шотландских носителей инфекции ВИЧ, это бесспорно самый высокий процент в Великобритании… Дафна и Джон заработали одиннадцать очков, но у Люси и Криса целых пятнадцать! … говорят, они проверили кровь у этих пареньков из Мурхауса, которые попали к ним то ли с гепатитом, то ли ещё с чем-то, и тогда они осознали масштабы проблемы… ох-ох-ох… что ж, на сей раз вам не повезло, но не стоит отчаиваться, пожмите друг друг руки… если я б только знал имена тех подонков, которые сделали это с нашим пацаном, я бы сколотил бригаду и сам бы с ними разобрался, наверно, полиции всё равно, если она разрешает им торговать этим дерьмом прямо на улице… нет-нет, не уходите с пустыми руками… если даже у него ВИЧ, это ещё не значит, что ему вынесен смертный приговор. Это всё, что я могу сказать, Кейти, это ещё не смертный приговор… Том и Сильвия Хит из Лика в Стаффордшире… он говорит, что никогда не кололся чужой иглой, но в последнее время он нам лгал… здесь сказано, Сильвия, голубушка, что, когда вы познакомились с Томом, он заглянул вам под шляпку, ох-хо-хо… пока нам остаётся только гадать, Кейти… он ремонтировал вашу машину на станции техобслуживания, о, я понимаю… будем надеяться, что у него есть голова на плечах… первый тур нашей игры называется «Стреляем на поражение»… но ведь это ещё не смертный приговор… и кому же мы предоставим ввести нас в курс дела, как не моему старинному приятелю из Королевского общества лучников Великобритании, единственному и несравненному Лену Холмсу!… вот всё, что я могу сказать, Кейти…

К горлу подступила тошнота, и всё поплыло перед глазами. Я упал с кресла и выблевал томатный суп на коврик у камина. Не помню, как меня оттащили на кровать. Первая любовь, юные года…

Моё тело выкручивало и раздавливало. Было такое ощущение, будто я упал на улице в обморок, и на меня наехал грузовик, а бригада злобных работяг принялась грузить его тяжёлыми строительными материалами и в то же время колоть меня снизу острыми прутами, пытаясь проткнуть моё тело. С парнем, которого я…

Который час, блядь? Какого хуя часы показывают 7:25? Я не могу её забыть…

Хэйзел

Ты разбила мне сердце, э-ге-гей…

Я отбрасываю тяжёлое пуховое одеяло и смотрю на Пэдди Стэнтона. Пэдди. Что мне делать? Гордон Дьюри. Музыкальный автомат. Что здесь происходит, блядь? На хуя ты оставил мне музыкальный автомат, сука? Игги… ты был здесь. Помоги мне, чувак. ПОМОГИ МНЕ.

Что ты там сказал?

ТЫ НЕ ДОЖДЁШЬСЯ НИКАКОЙ, НА ХУЙ, ПОМОЩИ, СУКА… НИКАКОЙ ЁБАНОЙ ПОМОЩИ…

Кровь стекает на подушку. Я прикусил язык. От этого зрелища меня разрывает на части. Каждая клеточка моего тела хочет вырваться из него, каждая клеточка больна, ей больно плавать в этом чистом ебучем яде

рак

смерть

болен болен болен

смерть смерть смерть

СПИД СПИД ебать вас всех ЁБАНЫЕ СУКИ ЕБАТЬ ВАС ВСЕХ

ЛЮДИ БОЛЬНЫЕ РАКОМ КОНЧАЮТ С СОБОЙ — У НИХ НЕТ ВЫБОРА ПОДЕЛОМ

САМИ ВИНОВАТЫ ВЫНЕСЕН СМЕРТНЫЙ ПРИГОВОР

РАССТАЁШЬСЯ С ЖИЗНЬЮ НЕ НУЖНО И СМЕРТНОГО ПРИГОВОРА УНИЧТОЖАЙ

РЕАБИЛИТАЦИЯ

ФАШИЗМ

ХОРОШАЯ ЖЕНА

ХОРОШИЕ ДЕТИ

ХОРОШИЙ ДОМ

ХОРОШАЯ РАБОТА

ХОРОШИЙ

ХОРОШО ВЫГЛЯДИШЬ, ВЫГЛЯДИШЬ…

ХОРОШО ХОРОШО ХОРОШО ПСИХИЧЕСКОЕ ЗАБОЛЕВАНИЕ

СЛАБОУМИЕ

ГЕРПЕС КАНДИДОЗ ПНЕВМОНИЯ

ВСЯ ЖИЗНЬ ВПЕРЕДИ ПОЗНАКОМЬСЯ С ХОРОШЕЙ ДЕВУШКОЙ И ВОЗЬМИСЬ ЗА УМ…

Я до сих пор её лублу

НАТВОРИЛ ДЕЛОВ.


Сон.


Опять страхи. Я сплю или нет? Хуй его знает, да и хуй с ним. Боль не проходит. Я знаю только одно. Если я пошевелюсь, то проглочу язык. Нехилый кусок языка. Мама больше не даёт мне его, как раньше. Салат из языка. Травите своих детей.

Съешь язычок. Он такой вкусный-превкусный.

СЪЕШЬ ЯЗЫЧОК.

Если я не буду шевелиться, то мой язык всё равно соскользнёт в глотку. Я чувствую, как он шевелится. Меня охватывает жуткая паника, я сажусь в кровати и рыгаю, но из меня ничего не выходит. Сердце колотится в груди, а с моего изнурённого тела ручьями льётся пот.

Это сссссооооооооонннннннн?

Ой, бля— я. В комнате кто-то есть. Выходит из ёбаного потолка. Над кроватью.

Это бэбик. Малютка Доун, ползёт по потолку. И ревёт. Вот она смотрит на меня.

— Я умерла из-за тебя, сука, — говорит. Это не Доун. Какой-то другой ребёнок.

Не, видать, я схожу с ума.

У ребёнка острые зубы, как у вампира, и с них капает кровь. Он вымазан какой-то вонючей жёлто-зелёной слизью. А глаза у него, как у самого сумасшедшего психопата на свете.

— Тысукаубилменя оставилнахуйумирать проторчалнахуйвсесвоимозги смотришьблядьнастены ты ёбаныйудолбанныйторчок яразорвутебянахуйначасти и съемтвоюёбануюмерзкуювонючуюсеруюторчковуюплоть начнуствоеготорчковогохуяпотомучтояумерладевственницейяникогданебудунахуйебатьсяникогданебудукраситьсяиноситьклё-

выешмоткиникогданикемнестану потомучтовыёбаныеторчкиникогдазамнойнесмотрели выоставилименянахуйумиратьнахуйзадыхаться вызнаетечтоэто такоесукипотомучтоуменятожеестьёбанаядушаятожемогучувствоватьёбануюбольавысукивыёбаныеэгоистичныеторчкиради-

своегоёбаногочёрногоотнялиуменявсёэтоипоэтомуяотгрызутвойёбаныйбольнойхуйЯХОЧУСДЕЛАТЬТЕБЕЁБАНЫЙМИНЕТХО—

ЧУНАХУЙОТСОСАТЬУТЕБЯХОЧУНААААХХХУУУУУЙ

Она спрыгивает с потолка и садится на меня сверху. Я разрываю пальцами мягкую, пластилиновую плоть и грязную пизду, но противный визгливый голос продолжает вопить и издеваться надо мной и я дёргаюсь и подпрыгиваю и мне кажется что кровать становится вертикально и я падаю сквозь пол…

Это сссссооооооооооннннннннн?

Моя первая лубоф.

Потом я снова в кровати, с ребёнком на руках. Нежно укачиваю его. Малютка Доун. Как обидно, блядь.

Это моя подушка. На подушке кровь. Может, из языка; а может, тут была малютка Доун.

В жизни всякое случается.

Снова боль, потом снова сон с болью.

Когда я прихожу в себя, то понимаю, что прошло много времени. Хоть и не знаю точно, сколько. Часы показывают: 2:21.

На стуле сидит Дохлый и смотрит на меня. Его лицо выражает кроткую заботу, под которой кроется ласковое и снисходительное презрение. Видя, как он попивает чаёк и жуёт шоколадку, я догадываюсь, что папики тоже в комнате.

В чём, на хуй, дело?

А дело, на хуй, в том, что

— Пришёл Саймон, — объявляет мама, подтверждая, что меня не глючит, потому что этот глюк не только видимый, но и слышимый. Как Доун, или Рассвет. Каждый день на рассвете я умираю.

Я улыбаюсь ему. Папику Доун:

— Привет, Сай.

Этот ублюдок — само обаяние. Ведёт шутливую, дружескую беседу о футболе с моим стариком, фанатом «Гуннов», затем, как заботливый психоаналитик и друг семьи, переходит к моей старушке.

— Это рассчитано на дураков, миссис Рентон. Я не хочу сказать, что я сам безупречен, вовсе нет, но наступает момент, когда ты должен отказаться от этих глупостей и сказать «нет».

Просто сказать «нет». Выбирай Жизнь. Адказысь ад ираина.

Мои папики и мысли не допускают, что «юный Саймон» (который всего лишь на четыре месяца младше меня, но при этом меня никогда не называли «юным Марком») может иметь какое-то отношение к наркотикам, если не считать нескольких невинных юношеских экспериментов. В их глазах юный Саймон служит олицетворением блестящего успеха. У юного Саймона много подружек, у юного Саймона классные шмотки, у юного Саймона бронзовый загар, у юного Саймона квартира в центре города. Даже поездки юного Саймона в Лондон кажутся им самыми яркими страницами залётной и бесшабашной жизни очаровательного лейтского ловеласа с Бэнаннэй-Флэтс, тогда как мои вылазки на юг неизменно вызывают у них нездоровые, неприятные ассоциации. Юный Саймон невинен, как дитя. Они считают его таким себе Малышом Вулли поколения видео.

Снится ли Дохлому Доун? Не-а.

Хотя мама с папой никогда не говорили об этом открыто, но они подозревают, что мои проблемы с наркотиками вызваны моей дружбой с «этим пареньком Мёрфи». Дело в том, что Картошка — обломист, бездельник и тормоз по жизни, и даже когда он чист, как стёклышко, кажется, будто он под кайфом. Но Картошка не способен обидеть отвергнутую подружку тяжёлым похмельем. В то же время Бегби, этого ебанутого на всю голову шиза Попрошайку, они считают образцом настоящего шотландского мужчины. Конечно, когда Франко разойдётся, то некоторым бедным ублюдкам приходится вынимать осколки пивных кружек из глаз, но этот парень много работает, много играет и т. д. и т. п.

Все присутствующие держат меня за дурачка на протяжении примерно часа, потом папики уходят, убедившись в том, что Дохлый никак не связан с наркотиками и не собирается подбрасывать их отпрыску никакого «эйча», даже из ёбаной жалости.

— Как в старые добрые времена, — говорит он, рассматривая постеры на стенах.

— Подожди, я щас достану «Саббатео» и порнуху, — в детстве мы обычно дрочили на порножурналы. Теперь, став кобелем, Дохлый не любит вспоминать о своём сексуальном становлении. Как обычно, он переводит разговор на другую тему.

— А тебя здорово тряхнуло, — говорит он. А чего он, на хуй, хотел, в такой-то ситуации?

— Да уж, тряхнуло, блядь. У меня ёбаные ломки, Сай. Ты должен достать мне «чёрного».

— Никакой возможности. Я спрыгнул, Марк. Если я опять свяжусь с Картошкой, Свонни и прочими кончеными, я снова начну колоться. Не катит, Хосе, — он выпускает воздух сквозь сжатые губы и качает головой.

— Спасибо, друг. Ты само ёбаное великодушие.

— Только не хнычь, бля. Я знаю, что это такое. Сам не раз спрыгивал и всё хорошо помню. Тебе осталось ещё пару дней. Самое херовое уже позади. Я знаю, что тебе щас погано, но если ты опять начнёшь ширяться, то всё накроется пиздой. Принимай валлиум. На выходных я достану тебе шмали.

— Шмали? Шмали! Ебучий ты комедиант. С таким же успехом можно победить голод в странах третьего мира с помощью пакета мороженого гороха.

— Ты лучше слушай сюда. Как только пройдёт боль, вот тогда-то и начнётся настоящая ёбаная битва. Депрессия. Скука. Говорю тебе, чувак, тебе будет так хуёво, что захочется удавиться. Тебе надо будет чем-то себя стимулировать. Я, например, когда спрыгнул, начал ужираться до усирачки. Одно время я выдувал пузырь текилы в день. Даже Второй Призёр стремался со мной бухать! Сейчас я слез с «синьки» и встречаюсь с несколькими чувихами.

Он протянул мне фотку. На ней Дохлый стоял с шикарным бабцом.

— Фабьена. Типа француженка. Это мы в отпуске. У памятника Скотту. В следующем месяце еду с ней в Париж. Потом на Корсику. У её папиков там дачка. Это надо видеть, чувак. Когда ты ебёшь тётку, а она пиздит по-французски, это так прёт.

— А что она говорит? Наверно, что-то типа: «Твуой хуй, как ето гаваррит, ест так маленьк, ти ужье вашьоль?…» Наверно, она говорит по-французски что-то вроде этого.

Он одаряет меня терпеливой, снисходительной улыбкой «ты-уже-всё-сказал?»

— Именно на эту тему я беседовал на прошлой неделе с Лорой Макэван. Она сказала мне, что в этой области у тебя проблемы. Последний раз, когда вы собирались перепихнуться, у тебя не встал.

Я улыбнулся и пожал плечами. А я-то думал, этот кошмар уже позади.

— Говорит, что своим ёбаным напёрстком, который у тебя хватает наглости называть пэнисом, ты не способен удовлетворить даже себя, не то что женщину.

Что касается величины члена, тут я мало что мог возразить Дохлому. У него больше, это факт. Когда мы были малыми, то фотографировали свои елдаки в кабинке «Фото на паспорт» на вокзале Уэйверли. Потом мы засовывали фотки в окна старенького серого автобуса. Мы называли это публичной художественной выставкой. Понимая, что у Дохлого больше, я старался подвести свой член как можно ближе к объективу. К несчастью, этот мудак скоро меня раскусил и начал делать то же самое.

Что же касается того, как я облажался с Лорой Макэван, то здесь и говорить не о чем. Лора — маньячка. Я всегда её боялся. После одной ночи с ней у меня на теле остаётся больше шрамов, чем от уколов. Я же перед ней извинился за тот случай. Но меня убивает то, что люди никак не могут угомониться. Дохлый, видно, решил теперь рассказывать каждому мудаку, какой я херовый ёбарь.

— Согласен, — признаю я, — в тот раз я облажался. Но я был «синий» и уторчанный, и потом, она же сама затащила меня в кровать. Так хули она ожидала?

Он хихикает надо мной. Этот ублюдок всегда пытается сделать вид, что у него есть ещё более отборный компромат, который он прибережёт до следующего раза.

— Ну ладно, проехали. Но ты только подумай, чего ты себя лишаешь. Я тут на днях бродил по садам. Кругом школьницы. Закуриваешь косячок, а они слетаются, как мухи на дерьмо. Кончают на ходу. В городе полно иностраночек, многие ведутся. Да я даже в Лейте видел пару малолеток, ёб их мать. Кстати, о малолетках, в субботу в «Истер-роуд» Микки Уэйр была просто прелесть. Все пацаны за тебя спрашивают. Ты в курсе, скоро сейшена Игги Попа и «Погсов»? Пора тебе, на хуй, взять себя в руки и начать, блядь, нормальную жизнь. Ты же не собираешься ныкаться по тёмным комнатам до конца своих дней.

Меня совершенно не интересовало, что там пиздел этот мудак.

— Мне нужен только один маленький дознячок, Сай, чтобы слезть с иглы. Ну, хотя бы колесо метадона…

— Если будешь хорошим мальчиком, то можешь заработать кружку разбавленного «тартан-спешл». Твоя маман сказала, что в пятницу вечером поведёт тебя в «Клуб докеров». Конечно, если будешь хорошо себя вести.

Когда этот надменный сукин сын ушёл, я начал скучать по нему. Он словно бы унёс с собой частичку меня самого. Всё действительно было, как в старые добрые времена, но от этого становилось ещё очевиднее, насколько всё изменилось. Многое было за плечами. За плечами был «чёрный». Я знал, что независимо от того, буду ли я жить вместе с ним, умру от него или научусь жить без него, моя жизнь никогда не станет такой, как прежде. Мне нужно уехать из Лейта, уехать из Шотландии. Навсегда. Очень далеко, а не просто в Лондон на каких-то там полгода. Мне открылись убожество и уродство этого города, и он больше никогда не станет для меня таким, как прежде.

Ещё через пару дней боль слегка утихла. Я даже начал понемногу готовить. Каждый пацан считает свою мать лучшим поваром на свете. Я тоже так считал, пока не начал жить самостоятельно. Тогда я понял, что моя матуша — очень херовый повар. Короче, я начал готовить ужин. Старик посмеивается над этой «кроличьей диетой», но мне кажется, он втайне наслаждается моими чилли, карри и запеканками. Старушка немного обижена тем, что я вторгся на кухню, которую она считает своей территорией, и талдычит о том, что на столе обязательно должно быть мясо, но, по-моему, ей очень нравятся мои бутеброды с маслом.

На смену боли пришёл страшный, глубокий, смурной депрессняк. Я ещё никогда не испытывал такого чувства полной, абсолютной безысходности, перемежаемой приступами панического страха. Этот страх парализовывал меня до такой степени, что я сидел в кресле, смотрел ненавистную телепрограмму и не мог переключить канал, боясь, что произойдёт что-то ужасное. Иногда мне невыносимо хотелось ссать, но я боялся подняться в туалет, потому что мне казалось, будто на лестнице кто-то спрятался. Дохлый предупреждал меня об этом, и в прошлом у меня уже такое бывало, но любые предостережения и прошлый опыт бледнеют перед реальностью. По сравнению с этим самое тяжёлое алкогольное похмелье кажется сладким эротическим сном.

Ты разбила мне сердце, э-ге-гей. Щелчок переключателя. Слава богу, что есть дистанционка. Одним нажатием кнопки можно перенестись в совершенно иной мир. Когда я вижу, как она держит в руках Замену для изношенного спортивного снаряжения, этот парень рассказывает что-то о вопиющей нехватке исчерпывающих, детальных входящих и выходящих мер, которые можно объединить, для того чтобы обеспечить оценку и подтверждение преимуществ на областном уровне, с точки зрения их эффективности и продуктивности, и налогоплательщик, который, в первую очередь, будет за это платить

— Кофе, Марк? Хочешь кофе? — спрашивает мама.

Я не в силах ответить. Да, пожалуйста. Нет, спасибо. И то, и другое. Не говорю ничего. Пусть мама сама решает, хочу я кофе или нет. Передадим ей эти полномочия или право принимать решения. Переданные полномочия — это полномочия сохранённые.

— Я купила хорошенькое платьице для Анджелиной малышки, — говорит мама, показывая мне предмет, который иначе, как хорошеньким платьицем, и не назовёшь. Похоже, мама даже не догадывается, что я не знаю, кто такая Анджела, не говоря уже о ребёнке, которому суждено стать получателем этого хорошенького платьица. Я только киваю и улыбаюсь. Мамина жизнь и моя давным-давно разошлись по разным касательным. Точка их соединения, хоть и смутная, но осталась. Я могу, например, сказать ей: «Я купил хорошенький дознячок „чёрного“ у одного барыги, кореша Сикера, забыл, как его зовут». Другими словами, мама покупает одежду для людей, которых я не знаю, а я покупаю «чёрный» у людей, которых не знает она.

Папик отращивает усы. Со своей короткой стрижкой он будет похож на обритого гомосексуалиста, на клона. Фредди Меркьюри. Он не врубается в эту культуру. Я пытаюсь объяснить ему, но он обрывает меня.

Однако на следующий день усы исчезают. Теперь папик говорит, что не хочет «возиться» с ними. По радио «Четыре» Клэр Гроган поёт «Не говори мне о любви», а мама варит на кухне чечевичную похлёбку. Я целый день пою в уме песню «Джой Дивижн» «Она потеряла контроль». Иэн Кёртис. Метти. Они перемешались у меня в голове; хотя единственное, что их сближает, это жажда смерти.

Вот и всё, что можно рассказать о прошедшем дне.

На выходные стало немного веселее. Сай подогнал шмали, но это оказался обычный эдинбургский план, короче говоря, полное дерьмо. Я забил пяточку и пыхнул. К вечеру меня даже немного пропёрло. Мне до сих пор не хотелось никуда выходить, тем более идти вместе с папиками в этот ебучий «Клуб докеров», но я решил сделать им одолжение, чтобы они хоть чуть-чуть отдохнули. Мама с папой редко пропускали субботний вечер в клубе.

Я смущённо бреду по Грейт-Джанкшн-стрит, а старик не спускает с меня глаз, боясь, как бы я не включил ноги. На Лейт-уок я случайно встречаю Мэлли, и мы перебрасываемся парой слов. Тут вмешивается старик и отводит меня в сторону, окидывая Мэлли таким взглядом, словно собрался переломать этому злобному пушеру ноги. Бедняга Мэлли, он даже травки не курит. Ллойд Битти, который когда-то был моим хорошим другом, пока все не узнали, что он трахает родную сестру, робко кивает мне.

В клубе люди встречают широкими улыбками моих стариков и натянутыми — меня. Пока мы садимся за столик, я замечаю шёпот и кивки, вслед за которыми воцаряется молчание. Папик хлопает меня по спине и подмигивает, а мама улыбается мне душераздирающе-нежной и удушающе-любящей улыбкой. Нет, они, конечно, неплохие старички. По правде сказать, я до опизденения люблю этих ублюдков.

Я думаю о том, каково им было, когда я стал тем, кем я есть. Стыдно, блядь. Но всё равно, я тут, с ними. А вот бедняжка Лесли никогда не увидит малютку Доун взрослой. Лес с Дохлым просто перепихнулись, и вот теперь, говорят, Лесли лежит в Южной общей, в Глазго, на искусственном поддержании жизни. Парацетамол, все дела. Она убежала в Глазго от мурхаусских торчков, но, в конце концов, стусовалась с Поссилом, Скрилом и Гарбо. От себя не убежишь. Наилучший выход для Лес — харакири.

Свонни был, как всегда, проницателен:

— В наши дни самый лучший продукт достаётся ёбаным «уиджи». Они сидят на чистой фармацевтике, а нам остаётся хавать всякий мусор, который попадается под руки. Эти суки переводят классный продукт, большинство из них даже не колется. Курить или нюхать дрянь — это же ёбаный перевод продукта, — шипел он презрительно. — А эта ёбаная Лесли. Она должна была наводить Белого лебедя на товар. Она хоть пальцем о палец ударила? Нет. Сидела и жалела себя из-за бэбика. И не стыдно ей. Пойми меня правильно. Всё дело в возможностях. Освобождение от обязанностей матери-одиночки. Мне кажется, она воспользовалась этим, чтобы расправить крылышки.

Освобождение от обязанностей. Классно звучит. Как бы мне хотелось освободиться от обязанности сидеть в этом ебучем клубе.

К нам подсаживается Джокки Линтон. Джоккин фейс имеет форму яйца, положенного набок. У него густые, чёрные с проседью волосы. Он одет в голубую рубашку с короткими рукавами. На одной руке наколка «Джокки и Элейн — любовь до гроба», а на другой — «Шотландия» и Вздыбленный лев. Увы, любовь прошла, завяли помидоры: Элейн давным-давно его бросила. Джокки живёт сейчас с Маргарет, которая терпеть не может эту наколку, но всякий раз, когда Джокки идёт перекрывать её новой, он нажирается под предлогом того, что боится, мол, заразиться ВИЧем через иглу. Всё это, конечно, брехня и отговорки, просто он до сих пор сохнет по Элейн. Я хорошо помню, как Джокки пел на вечеринах. Обычно он затягивал «Милого Боже» Джорджа Харрисона, это был его коронный номер. Джокки так и не выучил слова песни. Он знал только название и «я хочу узреть Тебя, Боже», а дальше — только та-та-та-та-та-та-та.

— Дэй-ви. Кэй-ти. Чу-дес-но-вы-гля-дишь-ку-кол-ка. Сле-ди-во-ба-Рен-тон-а-не-то-я-сбе-гу-сней! Ста-рый-ты-пьян-чуж-ка! — выстреливает Джокки по слогам, как автомат Калашникова.

Старушка строит из себя скромницу, меня тошнит от этого. Я прячусь за кружкой «лагера» и впервые в жизни наслаждаюсь абсолютной тишиной, которой требует игра в клубе бинго. Привычное раздражение тем, что за каждым твоим словом следят какие-то придурки, уступает место ощущению полнейшего блаженства.

У меня получился «дом», но я не хочу говорить об этом, не хочу привлекать к себе внимания. Но, видимо, сама судьба (в лице Джокки) решила пренебречь моим стремлением к анонимности. Этот мудак засёк мою карточку.

— ДОМ! У-те-бяж-дом-Марк. У-не-го-дом. ВОТ! Че-гож-ты-не-кри-чишь? Да-вай-сы-нок. Не-спи-блядь.

Я ласково улыбаюсь Джокки, в душе желая этой любопытной скотине немедленной насильственной смерти.

Мой «лагер» похож на содержимое забившегося толчка, пропущенное через СО2. После первого же глотка у меня хватает желудок. Папик хлопает меня по спине. Я не могу допить своё пиво, а Джокки со стариком опрокидывают кружку за кружкой. Заходит Маргарет, и вскоре они со старушкой здорово накачиваются водкой с тоником и «карлсберг-спешл». Начинает играть оркестр, и я радуюсь тому, что можно отдохнуть от разговоров.

Мама с папиком встают и танцуют под «Султанов свинга».

— Мне нравится «Дайр Стрейтс», — отмечает Маргарет. — Они поют для молодёжи, но это музыка для всех возрастов.

Меня так и подмывает решительно опровергнуть это идиотское утверждение. Но, в конце концов, я довольствуюсь беседой о футболе с Джокки.

— Рокс-бургу по-ра на-пен-си-ю. Это-са-ма-я-пло-ха-я-шот-ланд-ска-я-ко-ман-да-ко-то-ру-ю-я-зна-ю, — заявляет Джокки, выпячивая подбородок.

— Он не виноват. Какой у тебя член — так ты и ссышь. Кто там ещё, кроме него?

— Так-то-о-но-так… но-вот-ес-либ-он-по-ста-вил-вна-па-де-ни-и-сын-ка-Джо-на-Ро-бер-та. Он-э-то-за-слу-жил. Са-мый-класс-ный-фор-вард-фШот-лан-ди-и.

Мы продолжаем наш ритуальный спор, во время которого я пытаюсь проявить хоть какое-то подобие интереса, чтобы вдохнуть в него жизнь, но мне это катастрофически не удаётся.

Я замечаю, что Джокки с Маргарет поручили следить за тем, чтобы я никуда не улизнул. Они танцуют посменно и никогда — все вчетвером. Джокки с моей мамой — под «Странника», Маргарет с папиком — под «Джолин», потом мама опять с папиком — под «Вниз по реке» и Маргарет с Джокки — под «Последний танец за мной».

Когда жирный певец затягивает «Печальную песню», старушка тащит меня на танцплощадку, как тряпичную куклу. Мама важно танцует, а я смущённо дёргаюсь, обливаясь потом. Я чувствую себя ещё более униженным, когда до меня доходит, что эти мудаки лабают попурри из Нила Даймонда. Я вынужден плясать под «Голубые джинсы навсегда», «Любовь на скалах» и «Прекрасный звук». Когда звучит «Дорогая Каролина», я еле держусь на ногах. А старушка заставляет меня подражать остальным ублюдкам, которые машут руками в воздухе и поют:

— РУУУКИ… КАСАЮТСЯ РУУКИ… ТЯЯНУТСЯ РУУКИ… КАСАЯСЬ ТЕБЯЯЯ… КАСАЯСЬ МЕНЯЯЯ…

Я оглядываюсь на наш столик: Джокки чувствует себя, как рыба в воде, этакий лейтский Эл Джонсон.

За этой пыткой следует другая. Старушка суёт мне десятку и говорит, чтобы я взял ещё по одной. Видимо, сегодня на повестке дня развитие навыков общения и воспитание уверенности в себе. Я беру поднос и становлюсь в очередь у стойки. Перевожу взгляд на дверь, нащупывая хрустящую банкноту. Хватило бы на пару крупиц. Я мог бы за полчаса смотаться к Сикеру или Джонни Свону — Матери-Настоятельнице, чтобы выбраться из этого кошмара. Потом я замечаю, что у выхода стоит старик и смотрит на меня, как вышибала — на потенциального хулигана. Только он обязан не вышвыривать меня, а не выпускать.

Бред какой-то.

Я возвращаюсь в очередь и вижу эту девицу, Трисию Маккинли, с которой я вместе учился в школе. Мне не хочется ни с кем разговаривать, но деваться некуда — она узнала меня и улыбнулась.

— Привет, Трисия.

— О, привет, Марк. Давно не виделись. Как ты?

— Нормально. А ты?

— Сам видишь. Это Джерри. Джерри, это Марк, мы с ним учились в одном классе. Как давно это было, да?

Она знакомит меня с угрюмым, потным урелом, который что-то ворчит в мою сторону. Я киваю.

— Да, давно.

— Ты видишься с Саймоном? — Все тётки спрашивают про Саймона. Меня мутит от этого.

— Да. Недавно забегал ко мне. Скоро уезжает в Париж. Потом на Корсику.

Трисия улыбается, а урел неодобрительно следит за мной. У чувака такое лицо, будто он не одобряет весь мир в целом и готов сию же минуту сцепиться с ним. Уверен, что он один из «сазерлендцев». Трисия могла бы найти себе парня и получше. В школе она нравилась многим пацанам. Я увивался вокруг неё, надеясь, что остальные подумают, будто я с ней встречаюсь, надеясь, что я действительно начну с ней встречаться, как бы «по инерции». Я даже сам поверил в эту свою сказку и получил увесистую оплеуху, когда попробовал залезть к ней под блузку на заброшенных железнодорожных путях. Но Дохлый всё-таки её трахнул, сука.

— Наш Саймон нигде не пропадёт, — говорит она с мечтательной улыбкой.

Папаша Саймон.

— Конечно, не пропадёт. Половой гигант, сутенёр, наркоделец, вымогатель. Вот кто такой наш Саймон, — я удивился собственной злобе. Дохлый был моим лучшим другом, Дохлый и Картошка… ну, может, ещё Томми. Зачем я выставляю его в таком невыгодном свете? Неужели только из-за того, что он пренебрёг своими родительскими обязанностями или, вернее, не признал себя отцом? Скорее всего, я просто завидую этому чуваку. А ему на это плевать. Невозможно обидеть того, кому на всё наплевать. Никогда.

Не знаю, почему, но это очень расстроило Трисию:

— Э… ладно, хорошо, э, пока, Марк.

Они быстро ушли: Трисия с подносом в руках, а сазерлендский урел (как я его мысленно окрестил) — оглядываясь на меня и чуть ли не сдирая костяшками лак с танцпола.

Зря я, конечно, прогнал на Дохлого. Просто меня достало, что этот чувак вечно выходит сухим из воды, а меня рисуют самым последним негодяем. Возможно, мне просто так кажется. У Дохлого тоже есть свои напряги, он тоже чувствует боль. И врагов у него, наверно, ещё больше, чем у меня. Хотя, в принципе, один хуй.

Я подношу выпивку к столику.

— Всё нормально, сынок? — спрашивает мама.

— Супер, ма, супер, — говорю я, пытаясь подражать голосу Джимми Кэгни, но у меня это абсолютно не выходит; у меня ничего не выходит. Но что такое неудача или успех? Кого они ебут? Все мы живём и в течение короткого промежутка времени умираем. Вот и всё: пиздец.



В последний путь

Чудный денёк. Это означает:

Сосредоточься. На предстоящем деле. Мои первые похороны. Кто-то говорит:

— Давай, Марк, — тихий голос. Я выхожу вперёд и хватаюсь за верёвку.

Я помогаю папику и двум своим дядьям, Чарли и Дуги, предать останки своего брата земле. Армия выделила башки на похороны. «Предоставьте это нам», — сказал маме сладкоголосый армейский офицер. Предоставьте это нам.

Да, это первые похороны в моей жизни. В наше время покойников обычно кремируют. Интересно, что там в гробу. Наверняка, от Билли почти ничего не осталось. Я перевожу взгляд на маму и Шерон, Биллину чувиху, которых утешает полный ассортимент тётушек. Тут же стоят Ленни, Писбо и Нац, Биллины кореша, вместе с несколькими армейскими дружками.

Малыш Билли, Малыш Билли. На кого ты нас. Что мы без тебя

У меня в голове крутится та старая песенка «Уокер Бразерс»: «Ни сожалений, ни слёз, прощай, не возвращайся обратно» и т. д. и т. п.

Я не чувствую угрызений совести, а только злобу и презрение. Меня вывел из себя ёбаный британский флаг на крышке гроба и вкрадчивый, никчёмный офицеришка, который из кожи вон лез, пытаясь умаслить мою матушку. А тут ещё понаехало это мудачьё из Глазго, со стороны старика. Начали пороть всякую чушь о том, что он погиб во имя своей страны, и прочую подобострастную «гуннскую» пургу. Билли был просто-напросто дураком. Не героем, не мучеником, а обыкновенным дебилом.

Меня одолевает хохот. Я еле сдерживаю себя. Когда я начинаю истерически хихикать, брат папика Чарли хватает меня за руку. Он смотрит на меня враждебно, впрочем, он всегда так на меня смотрит. Эффи, его жена, отталкивает этого мудака в сторону, говоря:

— Мальчик расстроен. Просто у него такая манера, Птенчик. Мальчик расстроен.

Подмойте себе жопу, ёбаные мыловары!

Малыш Билли. Так эти суки называли его в детстве. «Как дела, Малыш Билли?» А на меня, прятавшегося за кушеткой, недовольно ворчали: «А, это ты».

Малыш Билли, Малыш Билли. Помню, как ты уселся на меня сверху. Придавив меня к полу. Горло шириной с соломинку. Кислород покидал мои лёгкие и мозг, а я молил бога, чтобы мама поскорее вернулась из «Престос», пока ты не выдавил жизнь из моего тщедушного тельца. Запах мочи от твоих гениталий, влажное пятно на шортах. Это действительно так возбуждало тебя, Малыш Билли? Надо полагать. Я больше не сержусь на тебя за это. У тебя всегда были проблемы в этой сфере: неожиданные выделения кала и мочи, доводившие мать до безумия. «Кто самая лучшая команда?» — спрашивал ты меня, ещё сильнее надавливая, пиная или выкручивая. И мучил меня до тех пор, пока я не отвечал тебе: «Сердца». Даже когда на Новый год в Тайнкасле вы продули нам 7:0, ты всё равно заставлял меня говорить: «Сердца». Наверно, мне можно было гордиться тем, что одно моё слово имело больший вес, чем результат самой игры.

Мой любимый братец служил Её Величеству и нёс патрульную службу близ ихней базы в Кроссмэглене, там, в Ирландии, на британской территории. Они вышли из машины, чтобы осмотреть дорогу, как вдруг ТРАХ! БАХ! ТАРАРАХ!, и их нету. Ему оставалось три недели до дембеля.

Когда говорят, что он погиб, как герой, я вспоминаю ту песенку: «Билли, не будь героем». На самом деле, он погиб, как чёртов хрен в форме, шагавший по деревенской дороге с винтовкой в руке. Он пал невежественной жертвой империализма, прекрасно зная о тысячах обстоятельств, приведших к его смерти. Это было самое тяжкое преступление — он прекрасно знал обо всём. Его подтолкнули к этой колоссальной ирландской авантюре, закончившейся его же смертью, несколько неясно сформулированных клановых представлений. Чувак умер, как жил: в полном опизденении.

Его смерть пошла мне на пользу. Его показали в «Вечерних новостях». Перефразируя Уорхола, у чувака было пятнадцать минут посмертной славы. Люди соболезновали мне, и хотя они обращались не по адресу, всё равно это было приятно. Нельзя разочаровывать людей.

Какой— то мудак из верхов, помощник министра или что-то типа того, сказал своим оксбриджским голоском, что Билли был храбрым молодым человеком. Но если бы он оставался на гражданке, а не служил Её Величеству, они бы первыми заклеймили его как подлого головореза. Эта ёбаная жертва аборта пообещала, что его убийцы будут безжалостно наказаны. Не мешало бы. Наказать бы хоть этих ублюдков из обеих палат парламента.

Наслаждаться маленькими победами над этой белой швалью, служащей орудием богачей о нет нет нет

Над Билли измывались «Сазерлендские братья» и их тусовка: он трясся, на хер, от злости, когда они плясали вокруг него и пели: «ТВОЙ БРАТ — КАЛИЧ». Это был один из самых крутых лейтских уличных хитов 70-х, который исполнялся обычно после того, как уставшие ноги больше не могли играть в футбол двадцать два на двадцать два. Они имели в виду Дэви или, может, меня? Какая разница. Они не видели, как я смотрю на них с моста. Билли, Билли, ты стоял, свесив голову. Бессилие. Каково тебе сейчас, Малыш Билли? Неважно. Я знаю, почему

На кладбище стрёмно. Где-то поблизости Картошка, он не колется, недавно выпустили из Сафтона. Томми, и все дела. Шизня какая-то, у Картошки здоровый вид, а Томми — как с креста снятый. Полностью поменялись ролями. Пришёл Дэви Митчелл, большой друг Томми, когда-то давно мы были учениками мастера. Дэви заразился ВИЧем от своей подружки. Смелый чувак. Вот это настоящая смелость, бля. Бегби укатил в отпуск в Бенидорм как раз в тот момент, когда я мог бы воспользоваться его зловредностью и способностью устраивать беспредел. А ведь я мог бы заручиться его аморальной поддержкой в борьбе со своими зажравшимися родственничками. Дохлый до сих пор во Франции, претворяет в жизнь свои фантазии.

Малыш Билли. Помню, как мы жили в одной комнате. Как я мог столько лет, блядь

У солнца есть власть. Можно понять, почему люди ему поклоняются. Оно вон там, мы знаем, что это солнце, мы видим его и нуждаемся в нём.

Ты получал эту комнату по первому требованию, Билли. Ведь ты был старше меня на пятнадцать месяцев. Право сильного. Ты приводил каких-то тощих чувих с похотливыми глазками и жвачкой во рту и ебал их или просто зажимался с ними. Они смотрели на меня с презрением роботов, когда ты выгонял меня, кто бы ко мне ни пришёл, с моим «Саббатео» в коридор. Я хорошо помню, как ты ни за что ни про что раздавил ногами одного ливерпульского и двух шеффилдских игроков. В этом не было необходимости, но абсолютная власть нуждается в символах, не так ли, Билли?

Моя кузина Нина кажется совсем задёрганной. У неё длинные тёмные волосы, и она носит чёрное пальто до пят. Косит под «готов». Заметив нескольких армейских дружков Билли и своих дядьёв, я ловлю себя на том, что насвистываю «Туманную росу». Один салага с большими, выступающими вперёд зубами смотрит на меня сначала с удивлением, а потом со злобой, и я посылаю ему воздушный поцелуй. Он пялится на меня какое-то время, а потом отворачивается. Классно. Сезон охоты на кволиков.

Малыш Билли, я был твоим вторым братом-каличем, который «ни разу не трахался», как ты говорил своему корифану Ленни. А Ленни хохотал и хохотал, пока у него не начинался приступ астмы. Ты ни в чём не виноват, Билли, о нет, ёбаный межеумок

Я непристойно подмигиваю Нине, и она смущённо улыбается. Папик замечает это и подскакивает ко мне:

— Ещё один раз увижу, и ты у меня схлопочешь, понял?

У него уставшие глаза, глубоко сидящие в глазницах. Я ещё никогда не видел его таким грустным, беспокойным и ранимым. Я хотел так много сказать ему, но разозлился из-за того, что он устроил весь этот цирк.

— Поговорим дома, отец. Я пошёл к маме.

Хер знает когда подслушанный разговор на кухне. Папик:

— С мальчиком что-то не так, Кейти. Всё время сидит дома. Это неестественно. Я хочу сказать, взгляни на Билли.

Мама отвечает:

— Просто он не такой, Дэви, вот и всё.

Не такой, как Билли. Как Малыш Билли. Я узнаю его не по его голосу, а по его молчанию. Когда он придёт за тобой, он не будет кричать о своих намерениях, но он придёт. Привет, привет. До свидания.

Я подвожу Томми, Картошку и Митча. В дом их не приглашают. И они быстро уходят. Я вижу, как сестра Айрин и невестка Алиса помогают моей обезумевшей от горя старушке выйти из такси. Глазгоские тётушки кудахчут у меня за спиной, я слышу их ужасный акцент: довольно мерзкий в мужских устах и просто отвратный — в женских. Эти старые калоши с кувшинными рылами чувствуют себя неловко. Наверно, им больше по душе похороны пожилых родственников, на которых раздают конфеты.

Матушка хватает за руку Шерон, Биллину чувиху, у которой живот свисает до колен. Какого хуя люди хватают друг друга за руки на похоронах?

— За ним ты была бы, как за каменной стеной, голубушка. Ему как раз такая и нужна была, — она пыталась убедить в этом не столько Шерон, сколько саму себя. Бедная мама. Два года назад у неё было три сына, а сейчас один, да и тот нарик. Так нечестно.

— Вам не кажется, что армия должна выплатить мне компенсацию? — я слышу, как Шерон спрашивает у моей тётки Эффи, когда мы входим в дом. — Я ношу его ребёнка… это ребёнок Билли… — умоляет она.

— А вам не кажется, что луна сделана из зелёного сыра? — спрашиваю я.

К счастью, все настолько погружены в себя, что не обращают внимания на мои слова.

Как Билли. Он перестал меня замечать, когда я превратился в невидимку.

Билли, моё презрение к тебе росло с годами. Оно вытеснило даже страх, выдавило его, как гной из прыща. Но, конечно, есть одно лезвие. Великий уравнитель, сводящий на нет физические преимущества; на втором курсе Эк Уилсон испытал его на собственной шкуре. Когда прошёл шок, ты полюбил меня за это. Впервые полюбил и зауважал, как брата. Но я стал презирать тебя ещё больше.

Ты знал, что твоя сила стала излишней, с тех пор как я нашёл для себя лезвие. Ты знал об этом, вонючий говнюк. Лезвие и бомбу. Это всё равно, что сказать: «Нет». Нет, ёбаная бомба. Нет

Моё смущение и неловкость растут. Гости наполняют бокалы и говорят, каким классным чуваком был Билли. Я не могу сказать о нём ничего хорошего и поэтому помалкиваю. Тут, как назло, ко мне подсаживается один его армейский дружок — тот поц с зубами, как у кролика, которому я послал воздушный поцелуй.

— Ты был его братом, — говорит он, свесив свои клыки для просушки.

Я должен был догадаться. Ещё один оранжевый глазгоский расист. Не мудрено, что он спелся с родственниками со стороны папика. Он сдал меня с потрохами. Все гости уставились на меня. Какой пвативный кволик.

— Какой ты догадливый, — подшучиваю я. Я чувствую, как во мне поднимается злость на самого себя. Я должен подыгрывать толпе.

Мне известен единственный способ задеть их за живое, не слишком уступая тошнотворному лицемерию, ошибочно принимаемому за приличия, которое царит в этой комнате, — нужно следовать штампам. В такие минуты они нравятся людям, потому что становятся реальными и действительно приобретают какой-то смысл.

— У нас с Билли было не так уж много общего…

— И да здравствуют различия!… — провозгласил Кенни, мой дядя со стороны матери, старающийся всем угодить.

— …но нас объединяла одна вещь: мы оба любили классную выпивку и веселье. Если бы он сейчас увидел, что мы тут сидим тихонько, как мышки, то расхохотался бы нам в лицо. Он сказал бы нам: веселитесь же, ей-богу! Вот мои друзья и моя семья. Мы не виделись сто лет.

Обмен открытками:


Билли!

Счастливого Рождества и с Новым годом

(кроме 1— го января между 3.00 до 4.40),

Марк.


Марк!

Счастливого Рождества и с Новым годом,

Билли

ХМФК ОК


Билли!

С днём рождения,

Марк.


Потом от Билли и Шерон:


Марк!

С днём рождения,

Билли и Шерон.


Почерком Шерон, который похож

Глазгоская белая шваль, то есть семья моего папика, приезжала каждый год в июле на марш оранжевых и от случая к случаю — на матчи «Рейнджерсов» в «Истер-роуде» или «Тайнкасле». Лучше бы эти суки оставались в Драмчэпеле. Впрочем, все они довольно благосклонно восприняли мою маленькую трогательную речь в память о Билли и торжественно закивали. Все, за исключением Чарли, который понял моё подлинное настроение.

— Тебя это напрягает, племяш?

— По правде говоря, да.

— Я тебе сочувствую, — он покачал головой.

— Не стоит, — сказал я ему. Он ушёл, продолжая качать головой.

Полилось «макэванс-экспорт» и виски. Тётушка Эффи запела: гнусавое деревенское вытьё. Я пересел к Нине.

— А ты расцвела, зайка, знаешь об этом? — спьяну я сделал ей комплимент. Она посмотрела на меня так, будто уже не раз об этом слышала. Я решил предложить ей слинять в «Фоксис» или ко мне на флэт на Монтгомери-стрит. Закон запрещает трахать своих кузин? Вполне возможно. Мало ли чего он там ещё запрещает.

— Жалко Билли, — говорит Нина. Ручаюсь, она считает меня круглым идиотом. И она совершенно права. Я тоже считал всех чуваков, достигший двадцати, полными дебилами, о которых даже не стоит говорить, пока мне самому не исполнилось двадцать. Но я всё больше убеждаюсь в том, что тогда я был прав. После двадцати жизнь постепенно превращается в безобразный компромисс, в трусливую капитуляцию — и так до самой смерти.

К несчастью, Чарли, или Птенчик-чики-чики-чик-чик, уловил сомнительный смысл нашего разговора и поспешил на защиту Нининой добродетели. Хотя она и не нуждается в помощи этого жирного мыловара.

Ублюдок жестом приглашает меня отойти в сторонку. Когда я не обращаю на это внимания, он берёт меня за руку. Он уже здорово набрался. Он громко шепчет, дыша на меня перегаром:

— Слышь, племяш, если ты не перестанешь, блядь, паясничать, то я заеду тебе в рыло. Если б тут не было твоего отца, я бы давным-давно это сделал. Ты не нравишься мне, племяш. И никогда не нравился. Твой брат был в десять раз лучше тебя, ёбаный ты нарик. Если б ты только знал, сколько горя ты причинил своим родителям…

— Вот как ты заговорил, — обрываю я его. Моё сердце бешено стучит от злости, но я сдерживаю себя, с радостью сознавая, что вывел этого мудака из себя. Соблюдай хладнокровие. Это единственный способ объебать лицемерного ублюдка.

— Я с тобой ещё не говорил, хитрожопый мистер Университет. Да я тебя по стенке, на хуй, размажу. — Его огромный, изукрашенный татуировками кулак проносится в нескольких дюймах от моего лица. Я крепко сжимаю в руках свой бокал для виски. Пускай только этот поц дотронется до меня своими вонючими маслами. Пусть только пошевельнётся, и я звездану его этим бокалом.

Я оттолкнул его поднятую руку.

— Ударь меня — сделай одолжение. Потом я растрезвоню об этом всему свету. Мы, оторванные хитрожопые университетские нарики, — очень стрёмные чуваки. Ты получишь по заслугам, ебучая шваль. И ещё немножко в придачу. Если хочешь выйти на улицу, только скажи, блядь.

Я показал на дверь. Мне показалось, что комната уменьшилась до размеров Биллиного гроба и в ней остались только я и Птенчик. Но были и другие люди. Они оборачивались на нас.

Он легко толкнул меня в грудь.

— У нас сегодня похороны, нам не надо вторых.

Подошёл дядя Кенни и отвёл меня в сторону.

— Не обращай внимания на этих оранжевых убдюдков, Марк. Подумай о матери. Если ты встрянешь в драку на похоронах Билли, это её доконает. Не забывай, где ты находишься, мать твою.

Кенни был прав, хотя, честно говоря, он был порядочной скотиной, но лучше уж всем поддакивать, чем быть мыловаром. В конце концов, мне приходилось выбирать между двумя партиями: поддакивающими папистскими ублюдками со стороны матери и оранжевыми мыловарами со стороны отца.

Я глотнул виски, наслаждась его мерзким вкусом, обжигающим глотку и грудь, и поморщился от тошноты, когда оно дошло до желудка. Я направился в туалет.

Оттуда вышла Шерон, Биллина чувиха. Я преградил ей дорогу. Мы с Шерон обменялись, может быть, парой-тройкой фраз за всю жизнь. Она была пьяная и слабо соображала, её лицо покраснело и распухло от алкоголя и беременности.

— Стой, Шерон. Нам надо кой о чём поговорить, это самое. Тут нас никто не услышит, — я завёл её в туалет и закрыл за собой дверь.

Я начал её лапать и одновременно пиздеть о том, что сейчас нам надо держаться друг за друга. Я ощупывал её живот и продолжал грузить об огромной ответственности, которую я испытываю по отношению к своей нерождённой племяннице или племяннику. Мы стали лизаться, я опустил руку и сквозь хлопчатобумажное платье для беременных нащупал её трусы. Вскоре я уже гладил ей пизду, а она вытащила мой хуй из штанов. Я тележил о том, что всегда восхищался ею как человеком и как женщиной, о чём можно было и не говорить, потому что она и так уже встала на колени, но мне всё равно было приятно об этом сказать. Она взяла в рот мой поршень, и он быстро напрягся. Отсасывает она классно, спору нет. Я представил, как она делала это моему брату, и мне стало интересно, что осталось от его хуя после взрыва.

«Если б только Билли мог нас сейчас видеть», — подумал я с удивительным почтением к покойному. Я надеялся, что он нас видит. Это была моя первая добрая мысль о брате. Я почувствовал, что вот-вот кончу и вытащил, а потом поставил Шерон раком. Я задрал ей подол и снял с неё трусы. Её тяжёлое пузо повисло над полом. Сначала я попробовал засунуть ей в сраку, но она оказалась слишком тугой и головке было больно.

— Не туда, не туда, — сказала она, и я перестал возиться и кончил, а потом залез пальцами к ней в пизду. От неё сильно пахло плющом. А мой хуй ужасно вонял, и на головке виднелись пятна смегмы. Я никогда особо не увлекался личной гигиеной; вернее, не я, а мыловар, или торчок, сидящий во мне.

Я пошёл навстречу пожеланиям Шерон и начал ебать её в пизду. Как говорится, хуй болтался, будто сосиска в колодце, но я приноровился, а она сжалась. Я думал о том, что она на сносях, а я глубоко проникаю в неё, и представлял себе, что попадаю прямо в рот зародышу. Такой вот прикол: ебля и минет одновременно. Мне стало не по себе. Говорят, что ебля полезна для нерождённого младенца, улучшает кровообращение, и всё такое. Но сейчас меня меньше всего волновало здоровье бэбика.

Стук в дверь, за ним гнусавый голос Эффи:

— Чем вы там занимаетесь?

— Всё нормально, Шерон стало плохо. Она немного перебрала, — простонал я.

— Ты за ней поухаживаешь, племяш?

— Угу… поухаживаю… — ответил я, задыхаясь. Стоны Шерон становились всё громче.

— Ну, хорошо.

Я обвафлился и вытащил. Нежно перевернул её навзничь и вытащил из-под платья её огромные, налитые молоком дойки. Я зарылся в них, как младенец. Она начала гладить меня по голове. Мне было так хорошо, так спокойно на душе.

— Пиздато было, — вздохнул я удовлетворённо.

— Мы будем теперь встречаться? — спросила она. — А? — В её голосе звучали отчаяние и мольба. Ох, и сучка.

Я сел и поцеловал её в щёку; её лицо было похоже на раздувшийся, перезрелый плод. Я боялся, что вырублюсь. По правде, Шерон вызывала у меня сейчас отвращение. Эта сучка думала, что стоит ей один разок перепихнуться, и она обменяет одного брата на другого. Всё дело в том, что она была не так уж далека от истины.

— Нам надо встать, Шерон, помыться, и всё такое. Если они нас застукают, то они ничего не поймут. Они же ни фига не знают. Я знаю, что ты классная девица, Шерон, но они же ни хуя не понимают.

— Я знаю, что ты хороший парень, — поддержала она меня, хотя довольно неубедительно. Конечно, она была слишком хороша для Билли, но Майра Хиндли или Маргарет Тэтчер тоже были слишком хороши для Билли. Она попала в этот говённый расклад «мужик-бэбик-дом», который с детства вдалбливают девицам в головы, и у неё не было ни малейшей возможности вырваться из этой тупорылой схемы.

В дверь опять постучали.

— Если вы щас не откроете, я выломаю дверь, — это был Кэмми, сынок Чарли. Ёбаный молодой полицейский, похожий на Кубок Шотландии: большие уши в форме ручек кувшина, срезанный подбородок, тощая шея. Этот мудак, наверно, решил, что я двигаюсь. И я действительно двигался, но в не в том смысле, в котором он думал.

— У меня всё нормально… мы сейчас выйдем, — Шерон вытерлась, натянула трусы и привела всё в порядок. Я был поражён скоростью, с которой двигалась эта тяжёлая беременная баба. Даже не верилось, что я её только что выебал. Утром мне будет стыдно вспоминать об этом, но, как говорил Дохлый, пусть утро само позаботится о себе. И в мире нет такого чувства стыда, которое нельзя было бы загладить парой слов и парой рюмок.

Я открыл дверь:

— Спокуха, Диксон из Док-Грина. Ты чё, никогда не видел леди с брюхом? — Его застывшее лицо и отвисшая челюсть вызывают у меня мгновенное презрение.

Меня не приколола эта энергетика, и я забрал Шерон к себе на флэт. Мы просто болтали. Она рассказала мне кучу вещей, которые я хотел услышать и о которых мои папики знать не знали, да и знать не хотели. Каким гадом был Билли. Как он бил её, унижал и вообще обращался с ней, как с вонючим куском дерьма.

— Почему же ты не ушла от него?

— Он был моим парнем. Всегда надеешься, что он изменит своё отношение.

Я понимал её. Но она ошибалась. Он мог поменять своё отношение только к «прово», но они были такими же гадами, как и он сам. Я не питаю никаких иллюзий по поводу этих «борцов за свободу». Эти сволочи превратили моего брата в груду кошачьей еды. Но они просто нажали на выключатель. В его смерти виноваты эти оранжевые суки, которые приезжают в июле со своими лентами и флейтами. Это они набили тупую головёнку Билли всей этой ерундой насчёт короны и страны и прочим дерьмом. Они вернутся домой на взводе. Они расскажут всем своим друганам, как погиб один из членов их братства, защищавший Ольстер и убитый ИРА. Это разожжёт их бесмысленный гнев, они выпьют за него в кабаке, и новые доверчивые поцы вступят в их дебильные ряды.

«Я не позволю, чтобы всякие суки доёбывались к моему брату». Это были слова Малыша Билли, которые он сказал Попсу Грэхэму и Дуги Худу, когда они зашли в бар, чтобы отметелить меня и забрать деньги за наркоту. Биллины слова. О, да. Произнесённые ясно и уверенно: больше, чем угроза. Мои обидчики переглянулись и по-тихоньку слиняли из бара. Я захихикал. Картошка тоже. Мы были под кайфом, и нам было на всё насрать. Малыш Билли с ухмылкой сказал мне что-то типа: «Ёбаный говнюк» и вернулся к своим корешам, которых расстроило то, что Попс и Дуги съебали, лишив их повода для пизделки. Я продолжал хихикать. Спасибо, чуваки, это было

Малыш Билли сказал мне, что я перевожу свою жизнь на это говно. Он говорил мне это миллионы раз. Это было настоящее

Блядь. Блядь. Блядь. О чём это я. Ах, Билли. Ёбать-копать. Я не

Шерон была права. Людей трудно переделать.

Но каждой идее нужны свои мученики. И теперь я хочу, чтобы она поскорее съебалась, а я смог добраться до своей нычки, сварить себе дозняк и вмазаться во имя забвения.



Торчковая дилемма № 67

Лишения — вещь относительная. Каждую секунду дети мрут от голода, как мухи. И то обстоятельство, что это происходит где-то в другом месте, вовсе не опровергает эту фундаментальную истину. За то время, пока я измельчу колёса, сварю их и впрысну в себя, в других странах умрут тысячи детей (и может, ещё несколько в моей собственной). За то время, пока я это сделаю, тысячи богатых ублюдков станут богаче на тысячи фунтов стерлингов, по мере созревания их инвестиций.

Измельчать колёса — какой идиотизм! Нужно было перепоручить эту работу желудку. Мозги и вены — слишком деликатные органы, они не хавают эту фигню в сыром виде.

Как Деннис Росс.

Деннис поймал ураганный приход от виски, которое он впрыснул себе в вену. Потом у него глаза вылезли из орбит, носом пошла кровь, и Денни капец. Когда у тебя из носа таким напором хлещет кровянка… можно сушить сухари. Торчковый мачизм… не-а. Торчковая нужда.

Мне очень страшно, я наложил себе в штаны, но тот я, который наложил себе в штаны, отличается от того меня, который измельчает колёса. Тот я, который измельчает колёса, говорит, что смерть ничем не хуже, чем эта неспособность остановить последовательную деградацию. Этот я всегда побеждает в споре.

Не существует никаких торчковых дилемм. Они появляются, когда тебя отпускает.



На чужбине



Лондонские скитания

Попал. Куда они, на хер, делись? Сам виноват, козёл. Надо было позвонить и сказать, что приезжаю. Хотел сделать сюрприз. Самому себе. Ни одного мудака. У чёрной двери такой холодный, суровый и мертвенный вид, словно бы они уехали давным-давно и вернутся очень нескоро, если вообще когда-нибудь вернутся. Заглянул в щель почтового ящика, но не смог рассмотреть, есть ли на дне какие-нибудь письма.

От досады стукнул ногой в дверь. Соседка по площадке, помню эту брюзгливую стерву, открыла дверь и высунула голову. Смотрит на меня вопросительно. Я не обращаю внимания.

— Их нет дома. Не было пару дней, — говорит она, с подозрением рассматривая мою спортивную сумку, как будто там спрятана взрывчатка.

— Замечательно, — угрюмо бормочу я, в раздражении запрокидывая голову к потолку и надеясь, что это показное отчаяние вынудит её сказать что-нибудь типа: «А я вас знаю. Вы здесь останавливались. Наверное, измучились в дороге, ехали, поди, из самой Шотландии. Заходите, выпьете крепкого чайку и подождёте своих друзей».

Но она говорит только:

— Не-ет… их не было видно дня два, а то и больше.

Сука. Блядство. Ублюдок. Дерьмо.

Они могут быть где угодно. Их вообще может нигде не быть. Они могут вернуться с минуты на минуту. Они могут не вернуться никогда.

Я иду по Хаммерсмит-Бродвей. Несмотря на моё всего лишь трёхмесячное отсутствие, Лондон кажется таким же чужим и незнакомым, какими становятся даже знакомые места, когда из них надолго уезжаешь. Всё кажется копией того, что ты знавал раньше, очень похожей, но в то же время лишённой своих привычных свойств, почти как во сне. Говорят, для того чтобы узнать город, нужно в нём пожить, но чтобы его по-настоящему увидеть, нужно приехать в него впервые. Помню, как мы с Картошкой брели по Принсис-стрит; мы оба терпеть не можем этой гнусной улицы, умерщвляемой туристами и покупателями — двумя бичами современного капитализма. Я смотрел на замок и думал, что для нас это всего-навсего здание в ряду прочих. Он засел у нас в головах точно так же, как «Бритиш Хоум Сторз» или «Вёрджин Рекордс». Мы захаживаем в эти места, когда выставляем магазины. Но когда возвращаешься на вокзал Уэйверли после небольшой отлучки, то всегда думаешь: «Ух, ты, классно!»

Сегодня вся улица кажется немного не в фокусе. Наверно, из-за недосыпания или недотарчивания.

Вывеска у кабака новая, но смысл её старый. Британия. Правь, Британия. Я никогда не чувствовал себя британцем, потому что я им не являюсь. Это уродливая, искусственная нация. Но при этом я никогда по-настоящему не чувствовал себя шотландцем. Храбрая Шотландия, жопа моя, Шотландия-засранка. Мы готовы перегрызть друг дружке горло, только бы завладеть деньжатами какого-нибудь английского аристократа. Я никогда не испытывал никаких ёбаных чувств к другим странам, кроме полного отвращения. Большинство из них нужно упразднить. Замочить всех ебучих паразитов-политиков, которые взбираются на трибуну и торжественно лгут или изрекают фашистские пошлости в костюме и с вкрадчивой улыбочкой.

В афише сказано, что сегодня в закрытом баре состоится вечерина голубых скинхедов. В таком городе, как этот, различные культы и субкультуры дробятся и взаимно оплодотворяются. Здесь свободнее дышится, но не потому, что это Лондон, а потому, что это не Лейт. В отпуске все мы становимся кобелями и шлюхами.

В кабаке я начинаю высматривать хоть одно знакомое лицо. Интерьер и оформление этого места полностью изменились, причём к худшему. Классная паршивая забегаловка, где раньше можно было окатить пивом своих корешков и получить отсос хоть в женском, хоть в мужском туалете, теперь превратилась в пугающую, ассенизированную дыру. Несколько завсегдатаев со строгими, озадаченными лицами и в дешёвой одежонке цепляются за угол стойки, как жертвы кораблекрушения — за плавучие обломки. Яппи оглушительно гогочут. Они чувствуют себя на работе, в офисе, только с бухлом вместе телефонов. Это место предназначалось теперь для сотрудников офисов, которые постепенно захватывали Саутуарк и могли здесь пожрать в любое время дня. Дэйво и Сьюзи никогда бы не стали отвисать в таком бездушном заведении.

Но одного из барменов я, кажется, узнал.

— Сюда заходит Пол Дэвис? — спрашиваю его.

— Ты имеиш в виду Джока, таво цвитнова шызика, што играит за «Арсинал»? — смеётся он.

— Нет, такой высокий ливерпулец. Тёмные вьющиеся волосы, нос как склон для слалома. Его нельзя не заметить.

— А… да, я знаю этва шызика. Дэйва. Хадил с той чувихой, малой такой, чёрныи кароткии волсы. Не, я их уже сто лет не видал. Даж ни знаю, живут ани тут или съехли.

Я выпил пинту пенистой мочи и побазлал с чуваком о его новых клиентах.

— Большая часть этих шызикаф — даж ни нстаящии яппи, — презрительно тычет он в группу костюмов в углу. — В аснавном ёбныи клерки с блистящми задницми или кмиссанеры, каторыи плучают горстку ебучих грашей в нидзелю. Эта фсё адна видимсть, бля. Эти сучата па самыи яйцы в далгах. Расхажывыют па горду, бляць, в драгих кастюмчикх, дзелая вит, што плучают пидзисят кускоф в гот. А у бльшынства из них нет даж пицизначнва жалвнья.

Чувак был, конечно, озлоблён, но кое в чём прав. Конечно, здесь тусовалось гораздо больше всяких мажоров, чем на улице, но эти чуваки втемяшили себе в головы, что нужно делать вид, будто у тебя всё классно, и тогда у тебя на самом деле всё будет классно. И сами себя наебали. В Эдинбурге я знал сидевших на системе торчков, у которых дебет с кредитом сходился гораздо лучше, чем у некоторых здешних супружеских пар, получающих по два жалованья и перезакладывающих своё имущество. Когда-нибудь они допрыгаются. На почте скапливаются целые груды ордеров на изъятие вещей за неплатёж.

Я вернулся на флэт. Никаких следов.

Снова вышла тётка из квартиры напротив:

— Вы их не дождётесь, — голос самодовольный и здорадный. Эта старая манда — сучара самого высшего разряда. Чёрная кошка выскакивает у неё из-под ног на площадку.

— Чота, Чота! Иди сюда, маленькая негодница… — Она хватает кошку и прижимает её к груди, как ребёнка, злобно пялясь на меня, словно я могу причинить какой-либо вред этому мешочку с говном.

Терпеть не могу котов, почти так же, как собак. Я требую запретить заведение домашних животных и истребить всех собак, за исключением нескольких штук, которые можно будет выставлять в зоопарке. Это один из немногих вопросов, в котором мы с Дохлым всегда сходимся.

Суки. Где же они есть, бля?

Я спускаюсь в бар и выпиваю ещё пару кружек. Что эти ублюдки сделали с нашим заведением! Прямо душа кровью обливается. Сколько вечеров мы здесь провели. Мне кажется, вместе со старой мебелью отсюда вынесли наше прошлое.

Я рассеянно выхожу из бара и возвращаюсь обратно — на Вокзал королевы Виктории. Останавливаюсь у таксофона, вынимаю какую-то мелочь и потрёпанный лингушник. Придётся искать другую вписку. Это не так-то просто. Со Стиви и Стеллой я посрался, так что вряд ли они будут рады меня видеть. Андреас вернулся в Грецию, Кэролайн в отпуске в Испании, Тони, этот ебанутый дебил Тони стусовался с Дохлым, который вернулся из Франции в ёбаный Эдинбург. Я забыл взять у него ключи, а этот ублюдок забыл мне о них напомнить.

Чарлин Хилл. Брикстон. Высший класс. Можно будет даже потрахаться, если пойду с нужной карты. Главное — попасть в масть, вмастить… в этом вся загвоздка…

— Алло? — незнакомый женский голос.

— Привет. Могу я поговорить с Чарлин?

— Чарлин… она здесь больше не живёт. Не знаю, где она сейчас, думаю, в Стокуэлле… у меня нет адреса… постойте… МИК! МИК! У ТЕБЯ ЕСТЬ АДРЕС ЧАРЛИН?… ЧАРЛИИИН… Нет. Извините, нету.

Не мой день, блядь. Остаётся Никси.

— Нета. Нета. Брайан Никсон нета. Уехать. Уехать, — азиатский голос.

— А адресок для друга не оставил?

— Нета. Уехать. Уехать. Брайан Никсон нета.

— А где он типа вписывается?

— Шьто? Шьто? Не понимай…

— Где-о-ста-но-вил-ся-мой-друг-Брай-ан-Ник-сон?

— Брайан Никсон нета. Наркотики нета. Уходить. Уходить, — мудила швырнул в меня телефонной трубкой.

Вечереет, а этот город всё не принимает меня. Какой-то алкаш с глазгоским акцентом стреляет у меня двадцать пенсов.

— Ты классный пацан, я те говорю… — вздыхает он.

— Ты тож млаток, Джок, — говорю я ему на чистейшем кокни. Остальные шотландцы в Лондоне — сущий геморрой. Особенно, «уиджи», которые всё время достают тебя своей нахальной болтовнёй, которую они выдают за дружеское отношение. Я бы меньше всего хотел, чтобы ко мне на хвост сел сейчас какой-нибудь ёбаный мыловар.

Я подумываю о том, не сесть ли на 38-й или 55-й до Хэкни и не позвонить ли Мелу в Дэлстон. Если Мела там нет или он не захочет подходить к телефону, то мне можно с чистой совестью сушить лапти.

Вместо этого я покупаю билет в ночную киношку на Вокзале Виктории. Там всю ночь, до пяти утра, крутят порнуху. Это временная вписка для самых последних отщепенцев. По ночам сюда сползаются всякие «синяки», торчки, извращенцы, шизоиды. Я поклялся себе, что больше никогда не буду здесь найтовать. Это был последний раз.

Несколько лет назад, когда мы ночевали здесь с Никси, пырнули ножом какого-то пацана. Приехала полиция и начала вязать всех подряд, нас в том числе. У нас был при себе корабль травы, и нам пришлось почти весь его схавать. Когда нас вызвали на допрос, мы уже лыка не вязали. Они продержали нас в обезьяннике всю ночь. На следующий день нас всех повезли в полицейский суд на Бау-стрит, как раз рядом с мусарней, и всех, кто был не в состоянии давать показания, оштрафовали за нарушение общественного порядка. Никси и меня штрафанули на тридцать фунтов каждого; если только это были тридцать фунтов.

И вот я опять здесь. Со времени моего последнего визита это заведение слегка захирело. Все фильмы были порнографическими, за исключением одной мучительно жестокой документалки, где разные животные раздирали друг друга на части в экзотической обстановке. По красочности это кино в миллионы раз превосходило работы Дэвида Аттенборо.

— Ах вы, сволочи черномазые! Ёбаные ниггеры! — заревел шотландский голос, когда несколько туземцев засадили копья в бок какой-то бизоноподобной твари.

Шотландский расист и любитель животных. Даю сто пудов, что он «гунн».

— Грязныи ебучии абизяны, — добавил подхалимский кокнийский голосок.

Что за блядское местечко. Я попытался погрузиться в фильмы, чтобы отвлечься от окружавших меня воплей и тяжёлого дыхания.

Самым лучшим был немецкий фильмец с переводом на американский английский. Сюжет был самый заурядный. Молодую девицу в баварском костюме ебали разными способами и в разных местах почти все мужики и несколько баб, живших на ферме. Но съёмки были довольно живописными, и я увлёкся картиной. Для большинства посетителей этого притона эти экранные образы были единственным, что они знали о сексе, но, судя по доносившимся до меня звукам, некоторые мужики ебались с бабами или с мужиками. Я заметил, что у меня встал, и мне даже захотелось подрочить, но следующий фильм охладил мой пыл.

Он был, конечно же, британским. Действие происходило в лондонском офисе в разгар вечеринок, и фильм носил образное название «Вечеринка в офисе». В нём снимался Майк Болдуин, или актёр Джонни Бриггс, который играл того чувака в «Улице коронации». Это был дурацкий фильм из разряда «давай-давай»: мало юмора и много секса. Майка, в конце концов, выебали, хотя он этого и не заслужил — почти весь фильм играл противного слизняка.

Я погрузился в полубредовый сон и внезапно проснулся, резко откинув голову назад, словно пытаясь сбросить её с плеч.

Краем глаза я заметил чувака, который придвинул стул, чтобы сесть рядом со мной. Она положил руку мне на ляжку. Я сбросил её.

— Пошёл на хуй! Тебе чё, не хуй делать, блядь?

— Извините, извините, — сказал он с европейским акцентом. Пожилой чувак. Голос такой жалобный, а лицо маленькое и сморщенное. Мне стало его жалко.

— Я не педик, приятель, — сказал я ему. Он смутился. — Не гомосексуалист, — я показал на себя, и мне стало смешно. Какую чушь я горожу.

— Извините, извините.

Это заставило меня типа как задуматься. Откуда я знаю, что я не гомосексуалист, если я никогда не был с другим чуваком? В смысле, как я могу быть уверенным? Мне всегда хотелось попробовать с другим чуваком, чтобы понять, что это такое. В смысле, надо перепробовать всё, хотя бы раз. Но я вижу себя только в активной роли. Я не могу представить себе, что какой-то мудак засунет свой елдак мне в жопу. Однажды я снял того роскошного молодого педрилу в Лондонском ремесленном. Я повёл его на старую квартиру в Поплэре. Тут вернулись Тони с Кэролайн и застали меня за тем, как я делал пацану минет. Это повергло их в шок. Отсасывать у чувака через гондон. Это было всё равно, что сосать искусственный член. Я устал до смерти, но парень отсосал у меня первым, и я должен был его отблагодарить. Он сделал мне классный, мастерский минет. Но стоило мне скосить взгляд на его лицо, и у меня сразу же обмякал, и я начинал хохотать. Он был немного похож на ту девицу, которая мне нравилась много лет назад, и с помощью воображения и концентрации мне удалось, к своему же удивлению, разгрузиться в резинку.

Тони вставил мне хороших тырлей, но Кэролайн сказала, что это было круто, и призналась, что приревновала меня к этому парню. Он был таким милашкой.

Короче говоря, я ничего не имею против того, чтобы тусоваться с парнями. В качестве эксперимента. Но беда в том, что по-настоящему мне нравятся только девицы. Чуваки меня не возбуждают. Тут дело не в морали, а в эстетике.

Этот старикан, конечно, не похож на человека, занимающего верхние места в списке кандидатов, которым можно отдать свою гомосексуальную невинность. Но он сказал мне, что у него есть хата в Стоук-Ньюингтоне, и спросил, не желаю ли я у него перенайтовать. Так-с, Стоуки — это недалеко от кабачка Мела в Дэлстоне, и я подумал: «Хуй с ним».

Старикан был итальянцем, и звали его Джи. Сокращённо от Джованни, решил я. Он рассказал мне, что работает в ресторане, и что дома в Италии у него остались жена и дети. Эта показалось мне не совсем правдоподобным. Одним из огромных преимуществ торчка является то, что ему приходится сталкиваться со множеством лжецов. Ты становишься настоящим экспертом с этой области, и у тебя развивается нюх на пиздёж.

Мы сели в ночной автобус, направлявшийся в Стоуки. В автобусе была целая куча молодых пацанов: обкуренных, бухих, ехавших на вечерины или уже возвращавшихся оттуда. Мне охуенно хотелось быть среди них, а не с этим стариканом. Как ни крути.

Джи обитал в полуподвале где-то в стороне от Чёрч-стрит. Начиная с этой улицы, я перестал ориентироваться, но знал, что мы находимся не дальше Ньюингтон-грин. Флэт был невероятно загажен. Старый буфет, комод и большая медная кровать, стоявшая в центре этой затхлой комнаты с кухней и туалетом.

Несмотря на моё первое нелестное впечатление от этого чувака, я с удивлением обнаружил повсюду фотографии какой-то женщины и детей.

— Твоя семья?

— Да, это моя семья. Скоро они приедут ко мне.

Это тоже звучало неубедительно. Наверно, я настолько привык ко лжи, что правда кажется мне до неприличия фальшивой. Но тем не менее.

— Скучаешь по ним?

— Да. О, да, — отвечает он, а потом говорит: — Ложись на эту кровать, мой друг. Можешь спать. Ты мне нравишься. Можешь остаться на время.

Я сурово посмотрел на чувачка. Он не представлял физической угрозы, и я подумал: «Хуй с ним, я до смерти устал», и залез в кровать. У меня промелькнуло сомнение, когда я вспомнил Денниса Нильсена. Я ручаюсь, что некоторые чуваки тоже считали, будто он не представляет физической угрозы; а потом он душил их, отрубал им головы и варил их в огромной кастрюле. Нильсен работал в том же Центре занятости в Криклвуде, что и парень из Гринока, с которым я когда-то познакомился. Гринокский чувак рассказал мне, как однажды на рождество Нильсен угостил сотрудников Центра тушёным мясом с карри, которое сам приготовил. Может, он и спиздел, но кто его знает. Так или иначе, я был настолько задрочен, что сразу же закрыл глаза, поддавшись своей усталости. Я слегка напрягся, когда почувствовал, что он лёг на кровать рядом со мной, но вскоре расслабился, потому что он даже не пытался прикоснуться ко мне и мы оба были полностью одеты. Я ощутил, как проваливаюсь в болезненный, беспамятный сон.

Я проснулся, не в силах сообразить, сколько времени я проспал; во рту пересохло, а на лице было странное ощущение влаги. Я дотронулся до щеки. На руке остались белёсые сгустки плотного, липкого вещества. Я повернулся и увидел рядом с собой старика: он был голый, и с его маленького толстого члена стекала сперма.

— Ах, ты старый извращенец!… обкончал меня, пока я спал, сука… ах, ты ёбаный старый похотливый ублюдок! — я чувствовал себя грязным носовым платком, которым попользовались и выбросили. Меня охватила ярость, и я шлёпнул его по морде и столкнул с кровати. Он был похож на отвратного жирного гномика с толстым животом и круглой головой. Он съёжился на полу, а я несколько минут гасил его ногами, пока не понял, что он плачет.

— Ёб твою мать. Чёртов извращенец. Сука… — я шагал взад и вперёд по комнате. Его рыдания действовали мне на нервы. Я стянул халат с медного крючка на краю кровати и прикрыл его уродливую наготу.

— Мария. Антонио, — всхлипывал он. Я поймал себя на том, что обнимаю этого ублюдка и успокаиваю его.

— Всё нормально, чувак. Всё нормально. Извини. Я не хотел сделать тебе больно, просто, это самое, на меня ещё никогда никто не дрочил.

И это была сущая правда.

— Ты добрый… что мне делать? Мария. Моя Мария… — вопил он. Его рот закрывал почти всё его лицо — огромная чёрная дыра в сумерках. От него воняло перегаром, потом и спермой.

— Слы, пошли спустимся в кафе. Поболтаем. Я возьму тебе чё-нибудь пожрать. За мой счёт. На Ридли-роуд есть неплохое местечко, возле рынка, знаешь? Его скоро откроют.

Моё предложение было продиктовано не столько альтруизмом, сколько эгоизмом. Оттуда было ближе до Дэлстона и Мела, а ещё мне хотелось поскорее выбраться из этого депрессивного полуподвала.

Он оделся, и мы вышли. По Стоуки-Хай-стрит и Кингсленд-роуд мы дошли пешкодралом до рынка. В кафе было на удивление людно, но мы нашли себе столик. Я взял себе сыра и помидор в тесте, а старик — это ужасное варёное чёрное мясо, которое, по-моему, обожают стэмфорд-хиллские евреи.

Чувак начал грузить за Италию. Он женился на этой своей Марии много лет назад. Но в семье прознали, что они ебутся с Антонио, младшим братом Марии. Точнее, я не так сказал, они были любовниками. Я думаю, он любил этого парня, но он также любил Марию, и всё такое. Я признаю, что наркотики — это нехорошо, но кошмар, в который превращает жизнь любовь… О нём даже подумать страшно.

Короче, у неё было ещё два брата — мачо и католики, связанные, если верить Джи, с неаполитанской каморрой. Мудаки не могли этого стерпеть. Они схватили Джи возле семейного ресторанчика. И выбили из бедняги десять видов говна. С Антонио они обошлись точно так же.

После этого Антонио покончил с собой. «В нашей стране это считается большим позором», — сказал мне Джи. Я думаю, это считается позором в любой ёбаной стране. Джи рассказал мне, что Антонио бросился под поезд. Я решил, что в ихней стране это считается всё-таки бульшим позором. Джи убежал в Англию, где работал в разных итальянских ресторанах, жил на дрянных флэтах, много пил и снимал молодых парней и старых тёток. Такое вот убогое житьё-бытьё.

У меня поднялось настроение, когда мы добрались до заведения Мела и я услышал звуки рэггей, вырывавшиеся на улицу, и увидел зажжённые огни. Мы пришли под самый конец большой вечерины.

Приятно было видеть знакомые лица. Здесь были все, вся толпа: Дэйво, Сьюзи, Никси (удолбанный на всю голову) и Чарлин. Помещение ломилось от тел. Две девицы танцевали вдвоём, а Чар — с каким-то чуваком. Пол и Никси курили: только не гаш, а опиум. Большинство английских торчков не колят, а курят «чёрный». Иглы — это чисто шотландская, точнее, эдинбургская заморочка. Тем не менее я с ними пыхнул.

— Ахуенна рат опяць цибя видзиць, стырина! — Никси похлопал меня по спине. Заметив Джи, он прошептал: — Пиришол на стыричкоф, да? — Я вывел малого ублюдка вперёд. У меня не хватало смелости бросить этого чувака после всего, что я от него услышал.

— Здоруво, брат. Рад тебя видеть. Это Джи. Мой хороший друг. Живёт в Стоуки, — я похлопал Джи по спине. У бедного мудачка было такое же выражение лица, как у кролика в клетке, который просит листочек салата.

Я пошёл прошвырнуться, оставив Джи с Полом и Никси разговаривать о «Наполи», «Ливерпуле» и прочей фигне — на международном мужском языке футбола. Иногда меня прикалывают эти разговоры, но бывает, их бессмысленная нудотность меня заёбывает.

На кухне два чувака спорят о подушном налоге. Один парень просто прикалывается, а второй — ебучий бесхребетный дебильный тори-лейбористский холоп.

— Ты двойной ёбаный мудак. Во-первых, потому что ты думаешь, будто у лейбористов есть хоть какие-то шансы снова придти к власти в этом столетии, и во-вторых, потому что ты думаешь, что если они даже придут к власти, то от этого хоть что-нибудь, на хуй, изменится, — я бесцеременно вмешиваюсь в их разговор и осаживаю чувака. Он стоит с отвисшей челюстью, а второй парень смеётся.

— Иминна эта я и хацел рсталкаваць этаму ублютку, — говорит он с бирмингемским акцентом.

Я откалываюсь от них, оставляя холопа в недоумении. Захожу в спальню, где какой-то чувак лижет какую-то девицу, а в трёх футах от них ширяются какие-то «чернушники». Я смотрю на торчков. Ёбаный в рот, они ширяются баянами, и всё такое. А я тут теории строю.

— Хочешь заснять, чувак? — спрашивает меня тощий «гот», который варит дрянь.

— Хочешь получить по ебалу, сука? — отвечаю я вопросом на вопрос. Он отворачивается и продолжает варить. Какое-то время я смотрю на его макушку. Видя, что он пересрал, я попускаюсь. Стоит мне приехать на юг, и у меня всегда появляется эта заморочка. Через пару дней она проходит. Мне кажется, я знаю, откуда она берётся, но это слишком долго объяснять и слишком жалко звучит. Выходя из комнаты, я слышу, как девица стонет на кровати, а чувак говорит ей:

— Какая у цибя сладзинькая пиздзёнка…

Шатаясь, выхожу в дверь; в ушах снова звучит этот нежный, медленный голос: «Какая у цибя сладзинькая пиздзёнка…» и мне сразу становится ясно, что мне нужно.

Выбор у меня невелик. Что касается потрахаться, здесь особо не разгуляешься. В этот утренний час самые лакомые тёлки либо уже выебаны, либо уже съебались. Чарлин сняли, та тётка, которую Дохлый трахнул на её 21-й день рождения, тоже. Забита даже девица с глазами, как у Марти Фельдман, и волосами, как на лобке.

И так всю жизнь, бля. Приходишь раньше всех, ужираешься или удалбливаешься со скуки и забиваешь на всё или являешься к шапочному разбору.

Малыш Джи стоит у камина и потягивает из банки «лагер». Он кажется испуганным и захмелевшим. Я говорю себе, что всё это может закончиться тем, что я отдрючу этого чувачка в его толстый пердильник.

От этой мысли мне становится хуёво. Впрочем, в отпуске все мы кобеля и шлюхи.



Дурная кровь

Я познакомился с Аланом Вентерсом в группе самопомощи «ВИЧ — положительно», хотя он недолго был членом этой группы. Вентерс никогда не заботился о своём здоровье и вскоре заразился одной из многих оппортунистических инфекций, которым мы подвержены. Меня всегда забавлял этот термин — «оппортунистическая инфекция». Он вызывает у меня самые приятные ассоциации. Я тут же вспоминаю об «оппортунизме» предпринимателя, который нарушает рыночный баланс, или «оппортунизме» нападающего на скамье штрафников. Ох, и хитрые сучата, эти оппортунистические инфекции.

Члены группы находились примерно в одинаковом состоянии здоровья. Мы все были ВИЧ-инфицированные, но в основном асимптоматические. На наших собраниях витал дух паранойи: каждый пытался украдкой проверить, не распухли ли у другого лимфатические узлы. Знаете, как неприятно, когда во время разговора собеседник скользит взглядом по твоей шее?

Такой тип поведения только усиливал ощущение нереальности, которое не покидало меня в то время. Я не мог понять, что со мной произошло. Результаты анализов казались поначалу невероятными и совершенно не соответствовали моему самочувствию и здоровому виду. Несмотря на два повторных анализа, в глубине души я был уверен, что произошла какая-то ошибка. Моё самообольщение было поколеблено, когда Донна перестала со мной встречаться, но оно всегда оставалось где-то под спудом вместе с непреклонной решимостью. Мы всегда верим только тому, чему хотим верить.

Я перестал ходить на заседания группы, после того как Алана Вентерса положили в приют. Это меня расстроило, и вообще, мне хотелось его проведать. Том, мой шеф и один из консультантов группы, не одобрил моего решения.

— Послушай, Дэви, я понимаю, что было бы очень хорошо навестить Алана в приюте, хорошо для него. Но в данный момент меня больше беспокоишь ты. У тебя прекрасное самочувствие, и цель группы — заставить нас жить полноценной жизнью. Мы не должны отказываться от радостей жизни только потому, что мы ВИЧ-инфицированные…

Бедняга Том. Этот был его первый ляпсус.

— Что значит «мы», Том? Ты что, член королевской семьи? А если ты ВИЧ-инфицированный, то нельзя ли поподробнее?

Здоровые розовые щёки Тома покраснели. Здесь он был бессилен. За многие годы интенсивного межличностного общения он научился сдерживать себя на визуальном и вербальном уровнях. Его смущение не выдавали ни бегающий взгляд, ни дрогнувший голос. Но, к сожалению, старина Том ничего не мог поделать с пылающими красными пятнами, которые выступали у него на щеках в таких случаях.

— Прости меня, — самоуверенно извинился Том. Он имел право на ошибку. Он всегда говорил, что у людей есть это право. Попробуй рассказать об этом моей нарушенной иммунной системе.

— Просто меня беспокоит то, что ты решил проводить время с Аланом. Наблюдение за тем, как он угасает, не принесёт тебе пользы, и кроме того, Алан был не самым положительным членом группы.

— Зато он был самым ВИЧ-положительным.

Том решил не обращать внимания на мою остроту. Он имел право не реагировать на негативное поведение окружающих. «У всех нас есть такое право», — говорил он нам. Мне нравился Том: он одиноко взрыхлял свою борозду, всегда стараясь быть положительным. Я подумал о том, что моя работа, состоявшая в наблюдении за тем, как жестокий скальпель Хауисона вскрывал дремлющие тела, была гнетущей и отчуждающей. Но это было сплошное удовольствие по сравнению с наблюдением за тем, как души расстаются с телом. Как раз этим-то и занимался Том на заседаниях группы.

Большинство членов группы «ВИЧ — положительно» были внутривенными наркоманами. Они подхватили ВИЧ в наркоманских притонах, которые расплодились у нас в городе в середине восьмидесятых, после того как закрыли магазин хирургических принадлежностей на Бред-стрит. Это остановило приток новых игл и шприцев. С тех пор наркоманы стали пользоваться большими общими шприцами, и с этого всё началось. У меня есть друг по имени Томми, которого присадили на иглу эти парни из Лейта. Одного из них я знаю, его зовут Марк Рентон, я работал вместе с ним, когда ещё был пацаном. По иронии судьбы, Марк колется уже много лет, но, насколько мне известно, он до сих пор не ВИЧ-инфицированный, а я никогда в жизни не притрагивался к этой штуке. Впрочем, в нашей группе довольно много героинистов, и наверное, он скорее исключение, чем правило.

На заседаниях группы обычно царила напряжённая атмосфера. Наркоманы ненавидели двух гомосексуалистов. Они считали, что ВИЧ изначально попал в городскую наркоманскую среду через одного педика-домовладельца, который трахал своих постояльцев-торчков в счёт квартплаты. Я и две женщины, одна из которых не кололась, хотя её сексуальный партнёр был героинистом, ненавидели всех, потому что мы не были ни гомосексуалистами, ни наркоманами. Вначале я, как и все остальные, считал себя «безвинно» заражённым. В те времена ещё можно было винить во всём «чернушников» и голубых. Однако я видел плакаты и читал брошюры. Помню, как в эпоху панка «Секс Пистолз» пели о том, что «невиноватых нет». Это сущая правда. Нужно только прибавить к этому, что некоторые виноваты больше других. Это снова напомнило мне о Вентерсе.

Я давал ему шанс — шанс раскаяться. Хотя этот ублюдок его и не заслужил. На заседании группы я сказал первую ложь, первую в цепи других, с помощью которых я собирался завладеть душой Алана Вентерса.

Я сказал группе, что занимался открытым небезопасным сексом со здоровыми людьми, прекрасно зная о том, что я ВИЧ-инфицированный, и что я в этом раскаиваюсь. В комнате повисла мёртвая тишина.

Присутствующие нервно заёрзали на стульях. Потом женщина по имени Линда расплакалась, качая головой. Том спросил у неё, не желает ли она покинуть заседание. Она отказалась, ей хотелось подождать и услышать, что скажут другие, и она злобно глянула в мою сторону. Но я практически не обращал на неё внимания и не сводил глаз с Вентерса. У него было характерное, вечно скучающее выражение лица. Я мог бы поклясться, что по его губам пробежала неуловимая усмешка.

— Нужно набраться смелости, чтобы сказать такое, Дэви. Я уверен, что это стоило тебе большого мужества, — торжественно произнёс Том.

Ничегошеньки не стоило, хрен ты тупой, я соврал. Я пожал плечами.

— Я уверен, что с твоих плеч упал колоссальный груз вины, — продолжал Том, подняв брови и приглашая меня к разговору. На сей раз я воспользовался этой возможностью.

— Да, Том. Если б я только мог разделить свои чувства со всеми вами. Это ужасно… Я не думаю, что люди простят…

Другая женщина в группе, Марджори, отпустила какое-то оскорбительное замечание в мой адрес, но я этого даже не заметил, а Линда продолжала рыдать. От говнюка же, сидевшего напротив меня, не последовало никакой реакции. Меня раздражали его эгоизм и аморальность. Мне хотелось разорвать его голыми руками, прямо здесь и сейчас. Но я старался управлять своими эмоциями, упиваясь роскошным планом его уничтожения. Болезнь может завладеть его телом: это была её победа, какой бы злобной силой она ни была. Моя победа будет более глобальной, более сокрушительной. Я хотел сломить его дух. Я собирался нанести смертельные раны его якобы бессмертной душе. Аминь.

Том окинул взглядом всю группу:

— Кто-нибудь сопереживает Дэви? Как вы относитесь к этому?

После паузы, во время которой я пожирал глазами бесстрастное лицо Вентерса, малой Гогси, наркоман из нашей группы, истерически загоготал. Потом он разразился кошмарной речью, которую я ждал услышать от Вентерса.

— Хорошо, что Дэви это сказал… я сделал то же самое… я сделал, блядь, то же самое… ни в чём не повинная девица, которая ни хера никому не сделала… я возненавидел весь мир… в смысле… просто я подумал, почему это должно меня ебать? Что у меня есть в жизни… мне двадцать три года, а у меня ничего нет, даже ёбаной работы… почему это должно меня волновать… когда я сказал девице, она страшно расстроилась… разревелась, как малое дитя, — после этого он посмотрел на меня и улыбнулся сквозь слёзы самой прекрасной улыбкой, которую я видел в своей жизни. -…но всё было в порядке. Она сдала анализы. Три раза в течение шести месяцев. И ничего. Она не заразилась…

Марджори, которая заразилась в аналогичных обстоятельствах, зашипела на нас. И тогда это произошло. Сука Вентерс завращал глазами и улыбнулся мне. Сработало. Наступил решающий момент. Злость ещё не прошла, но она смешалась с огромным спокойствием, могучей ясностью. Я улыбнулся ему в ответ, ощущая себя спрятавшимся в воде крокодилом, который выследил нежного пушистого зверька, пришедшего к реке на водопой.

— Не… — жалобно проскулил Гогси в сторону Марджори, — всё было не так… ждать её результаты анализов было ещё хуже, чем ждать свои… вы не понимаете… и я не понимаю… вернее, не понимал… всё не так…

Том пришёл на помощь дрожащей, косноязычной массе, в которую он превратился.

— Не будем забывать об ужасной злости, обиде и горечи, которую все вы испытали, узнав о том, что вы заразились ВИЧем.

Это было приглашение к очередной из наших привычных, нескончаемых дискуссий. Том называл это «преодолением нашего гнева» посредством «примирения с реальностью». Эта процедура преследовала терапевтическую цель, и именно такой она представлялась многим участникам группы, но я находил её утомительной и тоскливой. Возможно, потому, что у меня самого была другая повестка дня.

В эту полемику о личной ответственности Вентерс вносил, как обычно, свою полезную и содержательную лепту:

— Чушь, — восклицал он, когда кто-нибудь страстно доказывал свою точку зрения. Том, как всегда, спрашивал его, почему он так считает.

— Просто так, — отвечал Вентерс, пожимая плечами. Том просил его объяснить.

— Просто один человек думает так, а другой — иначе.

В ответ на это Том спрашивал Алана, какова его точка зрения. Алан говорил: «Мне по барабану» или «Мне насрать». Точно не припомню.

Тогда Том спрашивал его, зачем он сюда пришёл. Вентерс говорил:

— Я могу уйти.

Он уходил, и обстановка мгновенно разряжалась. Было такое ощущение, будто кто-то испустил зловоннейший бздёх, а потом каким-то невероятным образом всосал его обратно в задницу.

Впрочем, он всегда возвращался обратно, с насмешливым, злорадным выражением лица. Казалось, Вентерс был единственным из нас, который считал себя бессмертным. Он с наслаждением наблюдал за тем, как другие старались быть положительными, а потом унижал их. Он никогда не наглел настолько, чтобы его выгнали из группы, но значительно снижал её моральный дух. Болезнь, терзавшая его тело, была цветочками по сравнению с гораздо более мрачным недугом, которым был поражён его больной разум.

Как это ни странно, Вентерс считал меня родственной душой и даже не подозревал о том, что я посещаю эти заседания лишь затем, чтобы как можно лучше его изучить. Я никогда не выступал в группе и напускал на себя циничный вид всякий раз, когда выступал кто-нибудь другой. Такое поведение позволило мне сблизиться с Аланом Вентерсом.

Подружиться с этим парнем было несложно. Больше никто не хотел с ним общаться: я стал его другом просто за неимением лучшего. Мы начали вместе пить: он — безрассудно, я -осторожно. Я принялся знакомиться с его жизнью, упорно, тщательно и методично накапливая сведения. Я закончил химический факультет Стратклайдского университета, но никогда не подходил к изучению научных дисциплин с такой скрупулёзностью и таким воодушевлением, с какими я подошёл к изучению Вентерса.

Как большинство ВИЧ-инфицированных в Эдинбурге, Вентерс заразился через чужую иглу, принимая героин. По нелепой случайности, ему поставили положительный диагноз на ВИЧ уже после того, как он спрыгнул с иглы, но теперь он стал горьким пьяницей. Судя по тому, что он пил всё без разбора, нередко во время затяжного запоя набивая себе желудок несвежими булочками и тостами, его ослабленный организм мог стать лёгкой добычей для всевозможных инфекций-убийц. В период общения с ним я уверенно предрекал, что его дни сочтены.

Так оно и вышло: вскоре в его крови гуляли сотни вирусов. Но ему было всё равно. Вентерс вёл прежнюю жизнь. Он начал посещать приют, или «отделение», как они его называют: вначале, как амбулаторный больной, а потом ему выделили личную койку.

Когда я ездил к нему в приют, почему-то всегда шёл дождь: мокрый, ледяной, обложной дождь с ветром, пронизывающим все твои одёжки, как рентгеновский луч. Простыть значило заболеть, а заболеть значило умереть, но в то время это не имело для меня значения. Теперь я, конечно, забочусь о своём здоровье, но тогда я был полностью поглощён одной задачей: её нужно было выполнить во что бы то ни стало.

Здание приюта нельзя было назвать мрачным. Серые блоки облицевали приятной жёлтой кирпичной кладкой. Но подъездной дороги, вымощенной жёлтым кирпичом, всё же не предвиделось.

С каждым посещением Алана Вентерса приближался час моей последней, окончательной мести. Вскоре наступил момент, когда уже не приходилось рассчитывать на искренние извинения с его стороны. Одно время мне даже казалось, что я хочу не столько отомстить за себя, сколько услышать от Вентерса слова раскаяния. Если бы я их добился, то умер бы с верой в исконную доброту человеческой души.

Бренный сосуд из кожи и костей, вмещавший в себе жизненные силы Вентерса, не мог служить жилищем ни для какой души и менее всего для той, на которую можно было бы возложить надежды человечества. Но в ослабленном, увядающем теле душа подбирается ближе к поверхности и становится более различимой для нас, смертных. Об этом рассказывала мне Джиллиан из больницы, где я работал. Джиллиан была очень религиозна, и ей было удобно в это верить. Мы всегда видим только то, что хотим видеть.

Чего же я в действительности хотел? Наверное, всё-таки мести, а не раскаяния. Вентерс мог бы молить меня о прощении, как заплаканное дитя. Но его слёзы не способны были удержать меня от того, что я наметил сделать.

Эти внутренние монологи — побочный продукт всех тех консультаций, которые я получил у Тома. Он подчёркивал главную истину: вы ещё не умираете, вы должны жить до тех пор, пока вы живы. В её основе лежала вера в то, что о жестокой реальности неминуемой смерти можно забыть, если говорить о непосредственной реальности жизни. Тогда я не верил в это, а сейчас верю. Это так просто: нужно жить до тех пор, пока не умрёшь. В случае, если смерти нет (о чём я очень сильно подозреваю), то необходимо сделать свою жизнь как можно более полным и приятным переживанием.

Больничная медсестра была немного похожа на Гэйл -женщину, с которой я когда-то встречался. На свою же беду, как теперь выяснилось. У неё было такое же холодное выражение лица. Для медсестры оно было вполне объяснимым, и я принимал его за выражение профессиональной заботы. Но в случае с Гэйл такая отрешённость, на мой взгляд, была неуместной. Медсестра посмотрела на меня напряжённым, серьёзным и покровительственным взглядом:

— Алан очень слаб. Пожалуйста, недолго.

— Я понимаю, — улыбнулся я кротко и мрачно. Если она играет заботливого профессионала, что ж, тогда я буду играть обеспокоенного друга. По-моему, у меня это довольно хорошо получалось.

— Ему очень повезло с другом, — сказала она, очевидно, поражённая тем, что у такого ублюдочного создания вообще могут быть какие-то друзья. Я пробормотал что-то невразумительное и вошёл в маленькую палату. Алан выглядел ужасно. Я не на шутку разволновался: мне показалось, что он не дотянет до конца недели и избежит той страшной участи, которую я ему уготовил. Нужно было точно рассчитать время.

С самого начала мне было очень радостно видеть огромные физические страдания Вентерса. Когда я заболею, то ни в коем случае не позволю довести себя до такого состояния: ну его к такой-то матери! Я оставлю свою машину работать в запертом гараже. А у этого говнюка Вентерса даже не хватило мужества добровольно уйти из жизни. Он будет держаться до самого конца, только бы причинить окружащим максимум неудобств.

— Как дела, Ал? — спросил я. Какой дурацкий вопрос. Условности всегда навязывают нам свой идиотизм в самый неподходящий момент.

— Нормально… — прохрипел он.

Ты в этом уверен, Алан, дружище? Всё в порядке? Ты немного осунулся. Наверно, из-за того крохотного микроба, который гуляет у тебя в крови. Постельный режим плюс пара аспиринок, и завтра ты будешь, как огурчик.

— Болит? — спрашиваю с надеждой.

— Не-а… они меня колят… только вот дыхание… — Я беру его за руку и ощущаю прилив радости, когда его жалкие, костлявые пальцы крепко сжимают мою ладонь. Когда он закрыл усталые глаза, я чуть было не рассмеялся в его измождённое лицо.

Увы, бедняга Алан, знаю я этого Медбрата. Он дебил, сущее мучение. Я смотрю, подавляя ухмылку, как он хватает ртом воздух.

— Всё нормально, приятель. Я здесь, — говорю я.

— Ты хороший парень, Дэви… — лопочет он. -…жалко, что мы не знали друг друга раньше… — Он открывает глаза и снова их закрывает.

— Какая жалость, бля, дрянной ты мудачок… — шиплю я в его закрытые глаза.

— Что?… что это было… — он бредит от усталости и лекарств.

Ах, ты лежебока. Сколько можно валяться. Надо бы встать и немного размяться. Быстрая пробежка по парку. Пятьдесят отжиманий. Двадцать приседаний.

— Я сказал: «Жалко, что мы познакомились при таких обстоятельствах».

Он удовлетворённо вздохнул и уснул. Я вынул его костлявые пальцы из своей ладони.

Пусть тебе приснится кошмар, сука.

Вошла медсестра, чтобы посмотреть на моего чувачка.

— Какой невоспитанный! Разве так встречают гостей, — улыбаюсь я, глядя на дремлющий полутруп, который был когда-то Вентерсом. Она выдавливает нервную улыбку, видимо, решив, что это чёрный юмор гомосексуалиста, наркомана, гемофилика или кем там ещё она меня считает. Мне глубоко начхать на то, что она обо мне думает. Лично я считаю себя ангелом мести.

Убить этот мешок с дерьмом означало бы сделать ему громадное одолжение. В этом была проблема, но мне удалось её разрешить. Как причинить боль человеку, который скоро умрёт, знает об этом и которому на это наплевать? Беседуя с Вентерсом, точнее, слушая его, я нашёл способ, как это сделать. Умирающим можно причинить боль только с помощью живых, с помощью людей, которые им неравнодушны.

В известной песне поётся о том, что «каждый когда-то кого-то любил», но Вентерс, похоже, опровергал это общее правило. Люди совершенно не нравились этому человеку, и они воздавали ему сторицей. К окружающим он относился враждебно. О своих старых знакомых говорил с горечью: «обворованный коммерсант» или с издёвкой: «хренов размазня». Каждое конкретное определение выражало, кто и кем злоупотреблял, пользовался или манипулировал.

Женщины делились на две смутно очерченные категории. У одних была «манда, как тушёная рыба», у других — «как разорванный диван». Очевидно, Вентерс не видел в женщинах ничего, кроме «мохнатой дырки», как он её называл. Даже пренебрежительные замечания об их грудях и задницах представлялись значительным расширением его кругозора. Я пал духом. Как этот ублюдок мог когда-нибудь кого-нибудь полюбить? Но я решил подождать, и моё терпение было вознаграждено.

Этот жалкий засранец всё-таки любил одного человека. Я не мог не заметить, как менялся его тон, когда он произносил слово «малец». Я начал осторожно выуживать у него информацию о пятилетнем сынишке, которого родила от него та женщина из Уэстер-Хэйлз, «корова», не пускавшая его к ребёнку, которого звали Кэвин. Я заочно влюбился в эту женщину.

Ребёнок был слабым местом Вентерса. По контрасту с его обычной манерой, его речь становилась бессвязной от боли и избытка чувств, когда он говорил о том, что никогда не увидит своего сына взрослым, о том, как он любит «этого мальца». Вот почему Вентерс не боялся смерти. На самом деле, он верил в то, что его жизнь каким-то мистическим образом продлится в его сыне.

Мне было несложно втереться в доверие к Фрэнсис, бывшей подружке Вентерса. Она ненавидела Вентерса с такой силой, что сумела внушить мне любовь, хотя и не привлекала меня ни в каком другом отношении.

Выследив её, я как бы случайно встречался с ней на дрянных дискотеках, где играл роль очаровательного и предупредительного поклонника. И разумеется, сорил деньгами. Она быстро вошла во вкус: вероятно, она ещё не встречала ни одного порядочного мужчины и не была приучена к деньгам, живя подачками и в одиночку воспитывая ребёнка.

Самый трудный момент наступил, когда дело дошло до секса. Я, конечно, настаивал на том, чтобы надеть презерватив. Опередив меня, на рассказала мне о Вентерсе. Я благородно заявил, что полностью доверяю ей и готов заняться любовью без презерватива, но мне хотелось рассеять её сомнения, и я честно признался, что у меня были связи с несколькими людьми. Учитывая её опыт общения с Вентерсом, такие сомнения у неё обязательно были. Когда она расплакалась, я подумал, что всё испортил. Однако её слёзы были вызваны благодарностью.

— Ты действительно хороший человек, Дэви, ты знаешь об этом? — сказала она. Если б она только знала, что я собирался сделать, то не была бы столь высокого мнения обо мне. Мне стало муторно, но как только я вспомнил о Вентерсе, это тяжёлое чувство улетучилось. Я понял, что смогу с ним справиться.

Я рассчитал время так, чтобы мои ухаживания за Фрэнсис совпали с серьёзной болезнью Вентерса и его последующим пребыванием в приюте. Вентерса могла доконать любая из целого ряда болезней, но лидировала среди них пневмония. Вентерсу, подобно многим ВИЧ-инфицированным, прошедшим через героин, удалось избежать жутчайшего рака кожи, который более распространён среди голубых. Основным конкурентом его пневмонии был обширный стоматит, поразивший его горло и желудок. Сам по себе стоматит, возможно, и не задушил этого ублюдка до смерти, но вполне мог бы помочь додушить его, если бы я не поторопился. Его состояние стремительно ухудшалось, на мой взгляд, даже чересчур стремительно. Я побаивался, что этот мудак отбросит коньки, прежде чем я успею осуществить свой план.

Возможность предоставилась как раз вовремя: в конце концов, это был наполовину расчёт, а наполовину везение. Вентерс, эта сморщенная кучка из кожи и костей, продолжал бороться. Доктор сказал: «Теперь со дня на день».

Я предложил Фрэнсис посидеть с ребёнком. Я убедил её пойти погулять с подружками. Она планировала выбраться в гости в субботу вечером, а меня оставить дома вместе с сыном. Я не мог не воспользоваться такой прекрасной возможностью. В среду, накануне того знаменательного дня, я решил навестить своих родителей. Я собирался рассказать им о своём здоровье и знал, что это будет, вероятно, мой последний визит к ним.

У родителей была квартира в Оксгэнгсе. В детстве этот район казался мне таким современным. А теперь он стал странным, барачным пережитком прошедшей эпохи. Дверь открыла старушка. На секунду она замерла в нерешительности. Наконец, она поняла, что это я, а не мой младший брат, и поэтому её кубышке ничего не угрожает. Она радушно приняла меня, хотя её восторг был вызван всего лишь облегчением.

— Здра-авствуй, дружок, — пропела она, торопливо впуская меня.

Я понял причину спешки — показывали «Улицу коронации». Видимо, Майк Болдуин уже столкнулся со своей сожительницей и любовницей Элмой Сэджуик, и ему пришлось рассказать ей о том, что он без памяти влюбился в богатую вдову Джэкки Ингрэм. Майку больше ничего не оставалось. Он был пленником любви — внешней силы, которая заставляла его поступать так, а не иначе. Как сказал бы Том, я мог ему «сопереживать». Я был пленником ненависти — силы, которая была столь же требовательной начальницей. Я сел на кушетку.

— Здравствуй, дружок, — эхом повторил старик, закрывшись от меня номером «Ивнинг ньюс». — С чем явился? — спросил он устало.

— Да так.

Ничего особенного, папаша. Кстати, я не говорил тебе, что я ВИЧ-инфицированный? Видишь ли, это сейчас очень модно. В наше время иммунная система просто обязана быть нарушенной.

— Два миллиона китаёз. Два миллиона этих пидорасов. Вот, что мы получим, после того как Гонконг отойдёт к Китаю, — он сделал глубокий выдох. — Два миллиона узкоглазых китайчат, — сказал он задумчиво.

Я ничего не ответил, не желая попадаться на эту удочку. С тех пор, как я поступил в университет и забросил «доброе ремесло», как его по привычке называли мои родители, старик стал играть роль махрового реакционера, а я — революционного студента. Поначалу это было смешно, но с течением лет я вырос из своей роли, а он ещё теснее с ней сжился.

— Ты фашист. Всё это из-за неудовлетворительного размера пениса, — весело сказал я ему. «Улица коронации» внезапно ослабила тиски, в которых держала душу моей мамы, и она повернулась к нам с хитрой ухмылкой.

— Не городи чепухи. Уж я-то доказал свою мужскую силу, — воинственно возразил он, намекая на тот факт, что я умудрился дожить до двадцати пяти лет, не обзаведясь при этом ни женой, ни детьми. На какой-то миг мне даже показалось, что он сейчас вытащит свой член и наглядно докажет, что я не прав. Но он не придал значения моему замечанию и вернулся к своей излюбленной теме: — Как вам понравятся два миллиона чурок на вашей улице? — Я подумал о слове «чурка» и представил себе груду металлолома, лежащего на улице. Эту сцену я наблюдал каждое утро в воскресенье.

— Порой мне кажется, что я это уже где-то видел, — высказал я вслух свои мысли.

— Ну вот, — сказал он таким тоном, будто я принял его точку зрения. — А тут ещё два миллиона на подходе. Как тебе это понравится?

— Ну, так все два миллиона и свалят на Каледониан-плейс! В дэлрийском гетто и без того яблоку негде упасть.

— Смейся, смейся. А с работой что? Уже два миллиона безработных. А жильё? Все эти несчастные пидоры, что живут в картонном городке. — Господи, как он меня достал. Спасибо маме, могучей хранительнице ящика для мыла, за то, что вмешалась.

— Эй вы, замолчите! Я телевизор смотрю!

Извини, мамаша. Я знаю, что немножко эгоистично с моей стороны, со стороны твоего ВИЧ-инфицированного отпрыска, требовать у тебя внимания, когда Майк Болдуин делает важный выбор, который определит его будущую судьбу. Интересно, с каким бы старым, странноватым чувачком захотелось перепихнуться этой сморщенной постклимактерической шлюшке? Не переключай канала.

Я решил не говорить им о ВИЧе. Мои родители придерживаются не очень-то прогрессивных взглядов на эти вещи. А может, и не придерживаются. Кто их знает? Во всяком случае, я не чувствую себя готовым к этому. Том всегда призывал нас пребывать в гармонии со своими чувствами. А я чувствовал, что мои родители поженились в восемнадцать лет и произвели на свет четырёх орущих сосунков, когда были в моём возрасте. Они и так уже думают, что я «голубой». Упоминание о СПИДе только укрепит их подозрения.

Вместо этого я выпиваю банку «экспорта» и спокойно говорю со стариком о футболе. Он не ходил на стадион с 1970 года. Ноги ему заменил цветной телевизор. Двадцать лет спустя появилось спутниковое телевидение, которое окончательно расправилось с его ногами. Тем не менее он считал себя экспертом в этой области. Мнения других его не интересовали. Во всяком случае, попытка их высказать была пустой тратой времени. Здесь, как и в политике, он, в конце концов, приходил к точке зрения, прямо противоположной той, которую отстаивал вначале, и выражал её всё таким же скрипучим голосом. Нужно было всего-навсего не перечить ему, и тогда он постепенно договаривался до того, что высказывал ваши собственные мысли.

Я посидел немного, прилежно кивая. Затем воспользовался какой-то банальной отговоркой и ушёл.

Я вернулся домой и проверил свой ящик с инструментами. Набор различных острых орудий бывшего пэтэушника. В субботу я отнёс их на квартиру Фрэнсис в Уэстер-Хейлз. Я сказал ей, что мне нужно будет выполнить несколько «халтур». Об одной из них она даже не догадывалась.

Фрэн вся была в предвкушении ужина с подружками. Готовясь к нему, она болтала без умолку. Я пытался что-то отвечать ей, но получался только длинный ряд тихих вздохов, звучавших как «да» или «ага», поскольку я не мог думать ни о чём другом, кроме того, что мне предстояло сделать. Пока она «надевала лицо», я сидел на кровати, сгорбившись и напрягшись, и часто вскакивал, чтобы выглянуть в окно.

Спустя целую вечность я услышал звук мотора, огласивший пустынную, заброшенную стоянку. Я подбежал к окну и радостно объявил:

— Такси приехало!

Фрэнсис оставила на моё попечение своего спящего ребёнка.

Вся операция прошла довольно гладко. Потом меня стали мучить угрызения совести. Чем я был лучше Вентерса? Малыш Кэвин. У нас было много приятных минут. Я водил его на фестивальные спектакли, в Киркэлди на Кубок классов А и Б, в Музей детства. Это, конечно, не бог весть что, но старик не сделал даже этого для своего пацана. Фрэнсис сама говорила мне.

Однако эти угрызения были лишь прелюдией к тому ужасу, который охватил меня, когда я проявил снимки. Как только проступило изображение, я задрожал от страха и раскаяния. Я положил их на сушилку и сделал себе кофе, которым я обычно запивал две таблетки валиума. Потом взял отпечатки и поехал в приют к Вентерсу.

В физическом плане от него практически ничего не осталось. Опасаясь наихудшего, я заглянул в его остекленевшие глаза. У некоторых больных СПИДом развивается пресенильное слабоумие. Возможно, эта болезнь уже завладела его телом. Если она завладела также и его разумом, то я не смог бы ему отомстить.

К счастью, Вентерс вскоре заметил моё присутствие, а его первоначальная отрешённость, вероятно, была вызвана размышлениями, в которые он был погружён. Его взгляд сосредоточился на мне, приняв то подленькое, вороватое выражение, которое у меня с ним ассоциировалось. Я ощущал, как сквозь его болезненную улыбку сочилось презрение ко мне. Он думал, что нашёл дурачка, который будет развлекать его до самого конца. Я сидел, держа его за руку. Мне ужасно хотелось отломать его костлявые пальцы и засунуть их во все дыры его тела. Я считал его виноватым в том, что мне пришлось сделать с Кэвином, да и во всём остальном.

— Ты хороший парень, Дэви. Жаль, что мы познакомились в таких обстоятельствах, — прохрипел он, повторив ту избитую фразу, которой всегда встречал меня. Я с силой сжал его руку. Он посмотрел на меня непонимающим взглядом. Хорошо. Значит, этот ублюдок всё ещё чувствует физическую боль. Я не собирался причинять ему такого рода страдания, но они были приятным дополнением. Я говорил внятно, ровным тоном:

— Я сказал тебе, что заразился через шприц, Ал. Я соврал тебе. Я тебе много чего наврал.

— Ты это о чём, Дэви?

— Послушай, что я тебе расскажу, Ал. Я заразился от девушки, с которой встречался. Она не знала, что у неё ВИЧ. Она заразилась от одного говнюка, с которым познакомилась в баре. Она была немного пьяная и немного наивная, эта девчонка. Понимаешь? Этот козёл сказал ей, что у него дома осталось немного шмали. И она пошла с этим козлом. К нему домой. Ублюдок изнасиловал её. Ты не знаешь, что он с ней сделал, Ал?

— Дэви… что ты…

— Тогда я тебе расскажу, сука. Он пригрозил ей ножом. Связал её. Выебал её в пизду, выебал её в жопу и заставил её отсосать у себя. Девочка была запугана. Унижена. Ну что, припоминаешь, сука?

— Я не… я не знаю, о чём ты, Дэви…

— Не-на-до-ля-ля! Ты помнишь Донну. Помнишь «Южный бар».

— Я был бухой… — вспомни, что ты говорил…

— Я врал. Это была выдумка. У меня никогда бы не встал, если б я знал, что в моей сперме есть это дерьмо. Я бы не стал выставлять себя на помешище.

— А малой Гогси… помнишь?

— Заткни свой грязный рот. Малой Гогси просто воспользовался удобным предлогом. А ты сидел себе там, словно это было рождественское представление, — проскрипел я, видя, как капли моей слюны растворялись в тонком слое пота, покрывавшем его сморщенное лицо. Я взял себя в руки и продолжил:

— Для девицы настали тяжёлые времена. Но у неё была огромная сила воли. Другую бы женщину это сломило, но Донна постаралась обо всём забыть. Зачем портить себе жизнь из-за какого-то брызжущего спермой козла? Легче сказать, чем сделать, но она это сделала. Тогда она ещё не знала о том, что этот подонок был ВИЧ-инфицированным. Потом она познакомилась с другим парнем. Они переспали. Она ему нравилась, но он знал, что у неё проблемы с мужчинами и сексом. Оно и не мудрено, правда? — Мне хотелось задушить ту порочную силу, которая всю жизнь исходила из тела этой мрази. «Только не сейчас, — сказал я самому себе. — Только не сейчас, дурик». Я тяжело вздохнул и продолжил свой рассказ, заново переживая весь его ужас:

— Они с этим справились, эта девица и другой парень. Какое-то время всё у них было классно. Но потом она узнала, что тот блядский насильник был заражён ВИЧем. Потом она узнала, что она тоже заражена. Но подлинным ударом для этого человека — настоящего , высоконравственного человека, явилось то, что её новый парень тоже был заражён. И всё это из-за тебя , чёртов насильник. Этим новым парнем был я . Я . Круглый идиот, который сидит перед тобой, — я показал на себя.

— Дэви… извини, браток… — что я могу сказать? Ты был хорошим другом… это всё болезнь… страшная ёбаная болезнь, Дэви. Она губит безвинных, Дэви… губит безвинных.

— Ты опоздал. У тебя был шанс. Как у малого Гогси.

Он рассмеялся мне в лицо. Глухой, хриплый хохот.

— И что же ты… что же ты собираешься сделать?… Убить меня? Тогда вперёд… сделай мне одолжение… мне на это насрать, — Иссохшая смертельная маска словно бы оживилась, наполнившись непривычной, мерзкой энергией. Это был не человек. Очевидно, мне было удобнее так думать и легче было сделать то, что я должен был сделать, но даже теперь, при холодном свете дня, я всё равно в это верю. Пора было открыть карты. Я спокойно вытащил из бокового кармана фотографии.

— Не столько собираюсь, сколько уже сделал, — сказал я с улыбкой, упиваясь выражением смятения и страха, проступившим на его лице.

— Что это… что ты имеешь в виду? — Я ликовал. По его телу пробежала волна испуга, его череп затрясся, а разум охватили жесточайшие страхи. Он в ужасе смотрел на фотографии, не в силах разобрать, что на них изображено, и страстно желая узнать, какие жуткие тайны они в себе хранят.

— Представь себе самую худшую вещь, которую я мог бы сделать, для того чтобы тебя достать, Ал. Затем умножь её на тысячу… и всё равно это будет лишь жалким подобием, — я мрачно покачал головой.

Я показал ему фотографию, запечатлевшую меня и Фрэнсис. Мы уверенно позировали перед камерой, простодушно демонстрируя самонадеянность влюблённых, у которых всё только началось.

— Блядство, — пролопотал он, трогательно пытаясь поднять своё высохшее тело в кровати. Я толкнул его кулаком в грудь и без труда уложил обратно. Я совершил это бесподобное движение медленно, упиваясь своей силой и его беспомощностью.

— Расслабься, Ал. Успокойся ты. Попустись. Не волнуйся. Помни о том, что говорили врачи и медсёстры. Тебе нужно отдыхать, — я отшвырнул первый снимок и показал ему следующий. — Это Кэвин снимал. Недурно для маленького пацанёнка, правда? О вот и сам малец . — На следующей фотографии Кэвин, одетый в костюм шотландского футболиста, сидел у меня на плечах.

— Что ты сделал, сука… — Это был не голос, а какой-то шум. Казалось, будто он исходил не изо рта, а из какой-то неопределённой части его умирающего тела. Меня потрясла его замогильность, но я старался говорить беззаботным тоном:

— Собственно, вот что, — я вытащил третье фото. На нём Кэвин был привязан к кухонному стулу. Его голова тяжело свесилась набок, а глаза были закрыты. Если бы Вентерс присмотрелся повнимательнее, то заметил бы, что веки и губы его сына были синюшного оттенка, а лицо — почти такой же белизны, как у клоуна. Но я убеждён, что Вентерс заметил только тёмные пятна на его голове, груди и коленях и кровь, сочившуюся из них и покрывавшую всё его тело, так что поначалу даже трудно было понять, что мальчик голый.

Кровь была повсюду. На линолеуме под стулом Кэвина виднелась тёмная лужа. Тонкие струйки забрызгали кухонный пол. Набор рабочих инструментов, включая электродрель «Бош» и шлифовальный станок «Блэк-энд-Деккер», вдобавок к различным заострённым ножам и отвёрткам, был разложен у ног выпрямленного тела.

— Нет… нет… Кэвин… ради бога, нет… он ничего не сделал… никакого вреда… нет… — стонал он. Отвратительный, ноющий звук, безнадёжный и нечеловеческий. Я грубо схватил его за тонкие волосы и оторвал его голову от подушки. С извращённым наслаждением я заметил, что его костлявый череп как бы опустился на дно его обвисшей кожи. Я ткнул снимок ему в лицо:

— Я подумал, что юный Кэв должен стать таким же, как папа. Поэтому, когда мне надоело трахать твою бывшую подружку, я решил кинуть малышу Кэву одну палочку через его… э… «чёрный» ход. Я подумал, если у папули ВИЧ, то у его отродья он тоже должен быть.

— Кэвин… Кэвин… — простонал он.

— К сожалению, его жопка оказалась слишком узкой для меня, и мне пришлось слегка её расширить с помощью строительной дрели. Увы, я немного увлёкся и начал сверлить дырки по всему телу. Это сразу напомнило мне тебя, Ал. Мне бы очень хотелось сказать, что всё прошло безболезненно, но я не стану лгать. По крайней мере, всё относительно быстро закончилось. Во всяком случае, быстрее, чем подыхать в кровати. Он умер через двадцать минут. Двадцать вопящих, жалобных минут. Бедняжка Кэв. Как ты сказал, Ал, эта болезнь губит безвинных.

По его щекам катились слёзы. Он без конца твердил «нет» сквозь глухие, сдавленные рыдания. Его голова дёргалась у меня в руках. Опасаясь, как бы в палату не вошла сестра, я вынул из-под него одну из подушек.

— Последнее слово малыша Кэвина было: «папа». Это было последнее слово твоего ребёнка, Ал. «Извини, приятель. Папа далеко», — вот, что я ему ответил. «Папа далеко», — я посмотрел ему прямо в глаза — сплошные зрачки, чёрная пустота страха и полного поражения.

Я опустил его голову вниз и накрыл её сверху подушкой, чтобы заглушить мерзкие стоны. Я крепко надавил на неё и прижал к ней голову: тяжело дыша, я напевал старенькую песенку «Бони Эм», переиначивая слова: «Папа, папа Класс, папа, папа Класс… какой ты пидорас, пока, папа Класс…»

Я весело пел, пока ослабевший Вентерс не перестал сопротивляться.

Прижимая подушку к его лицу, я вытащил из его шкафчика номер «Пентхауса». Ублюдок был настолько слаб, что не мог бы даже перевернуть страницу, не то что подрочить. Но его гомофобия была настолько сильна, что он, вероятно, держал этот журнал на видном месте, для того чтобы внушить окружающим нелепое представление о своей сексуальности. Даже сгнивая заживо, он прежде всего заботился о том, чтобы никто не подумал, будто он «голубой». Я положил журнал на подушку и неторопливо пролистал его, а потом потрогал пульс Вентерса. Глухо. Чувак отбросил копыта. Но что гораздо важнее — он умер в ужасных душевных муках.

Убрав подушку с трупа, я приподнял его мерзкую хлипкую голову, а потом выпустил её из рук. Я рассматривал её несколько минут. Глаза были открыты, рот тоже. Вид дурацкий — мрачная карикатура на человека. Наверно, все трупы такие. Но заметьте, Вентерс был таким всегда.

Моё жгучее презрение вскоре сменилось приступом тоски. Я не мог понять, откуда она взялась. Я отвернулся от тела. Посидев ещё пару минут, я вышел сказать сестре, что Вентерс сыграл в ящик.

На похороны Вентерса в сифилдском крематории я пришёл вместе с Фрэнсис. Она была очень взволнована, и я чувствовал себя обязанным поддержать её. Это событие могло бы побить рекорд по малочисленности присутствующих. Пришли только его мать да сестра, а также Том и несколько человек из «ВИЧ — положительно».

Священник не сумел сказать о Вентерсе ничего хорошего и, надо отдать ему должное, не стал лгать. Это было очень короткое и прелестное представление. «Алан совершил много ошибок в своей жизни», — сказал он. Никто ему не возражал. «Алан будет, как и все мы, судим Господом, который дарует ему спасение». Интересное мнение, но мне почему-то кажется, что если этот ублюдок пропишется в раю, то небесному дедуле будет с ним слишком много мороки. Если же его всё-таки туда пустят, что ж, я попытаю счастья и на том свете, премного благодарен.

На улице я остановился посмотреть на венки. У Вентерса был только один: «Алану — мама и Сильвия, с любовью». Насколько мне известно, они ни разу не проведали его в приюте. Очень мудро с их стороны. Некоторых людей легче любить, когда их нет с вами рядом. Я потряс руки Тому и остальным, а потом повёл Фрэн и Кэва есть дорогое мороженое в «Лукасе» в Масселбурге.

Разумеется, я обманул Вентерса насчёт того, что я сделал с Кэвином. В отличие от него, я не зверь. Но я вовсе не горжусь тем, что я действительно сделал. Я подвергал большому риску здоровье ребёнка. Я работал в операционной и знаю по опыту, какую важную роль играет анестезиолог. Я имею в виду парней, которые поддерживают в вас жизнь, а не садюг типа Хауисона. После того, как вам уколят обезболивающее и вы теряете сознание, вас подключают к системе жизнеобеспечения. Все показатели жизнедеятельности вашего организма тщательно контролируются. Они о вас заботятся.

Хлороформ — гораздо более грубое средство, к тому же весьма опасное. Я до сих пор содрогаюсь при одной мысли о том, какой опасности я подвергал малыша. К счастью, Кэвин проснулся. Правда, с головной болью и кошмарными воспоминаниями, оставшимися после «путешествия» на кухню.

Муляжи ран я приобрёл в магазине розыгрышей и подмалевал их гамброльскими эмалевыми красками. С помощью косметики Фрэн и талька я создал чудесную посмертную маску Кэва. Но моей самой большой удачей были три пластиковых пинтовых мешочка с кровью, которые я взял из холодильника в больничной лаборатории. Меня охватила паранойя, когда в коридоре я поравнялся с этим мудаком Хауисоном, и он злобно посмотрел на меня. Впрочем, он всегда на меня так смотрел. Наверное, потому, что я однажды назвал его «доктором», а не «мистером». Он забавный чудак. Как и большинство хирургов. Поневоле станешь таким на этой работе. Как и на работе Тома.

Отключить Кэвина оказалось довольно просто. Труднее всего было смонтировать всю мизансцену, а потом разобрать её в течение получаса. Скольких трудов мне стоило отмыть его, прежде чем уложить обратно в постель! Я обливал его водой и натирал скипидаром. Остаток ночи ушёл на уборку кухни перед приходом Фрэнсис. Но мои усилия были оправданы. Снимки получились правдоподобными. Достаточно правдоподобными, чтобы обдурить Вентерса.

После того, как я помог Алу отправиться на великий сейшн на небесах, моя жизнь стала просто замечательной. Наши с Фрэнсис дорожки разошлись. Мы никогда не подходили друг другу. Для неё я был просто нянькой и денежным мешком. Для меня же, после смерти Вентерса, эти отношения стали явно излишними. Я больше скучал по Кэву. Мне даже захотелось завести ребёнка. Теперь, когда это было невозможно. Однажды Фрэнсис сказала мне, что я возродил её веру в мужчин, разрушенную Вентерсом. Как это ни странно, я, по-моему, нашёл своё место в жизни — расчищать эмоциальный мусор, оставленный этим хреном.

Самочувствие у меня (постучать по дереву) хорошее. Я до сих пор асимптоматический больной. Боюсь простудиться и порой страдаю навязчивыми страхами, но продолжаю заботиться о своём здоровье. Я не пью, максимум — пропущу баночку пива. Не ем всё без разбора и ежедневно делаю лёгкую зарядку. Я регулярно сдаю кровь на анализы и слежу за количеством Т4. До роковой отметки 800 пока ещё очень далеко; на самом деле, оно вообще не снижается.

Теперь я снова с Донной, которая стала невольным проводником ВИЧа между мной и Вентерсом. Мы обрели нечто такое, чего бы, вероятно, никогда не получили друг от друга в иных обстоятельствах. А может, и получили бы. Во всяком случае, мы не думаем об этом: на это у нас нет времени. Однако я обязан отдать должное Тому из нашей группы. Он говорил, что мне нужно преодолеть свой гнев, и был прав. Всё же я выбрал самый короткий путь предания Вентерса забвению. У меня осталось лишь небольшое чувство вины, но я с ним справлюсь.

В конце концов, я рассказал родителям о том, что я ВИЧ-инфицированный. Мама расплакалась и вцепилась мне в грудь. Старик не сказал ничего. Краска сошла у него с лица, пока он сидел и молча смотрел «Новости спорта». Когда плачущая жена стала умолять его сказать хоть что-нибудь, он произнёс только:

— Тут нечего сказать.

И всё твердил эту фразу. Даже не посмотрел мне в глаза.

Вечером того же дня, когда я вернулся домой, раздался звонок в дверь. Решив, что это Донна, я открыл двери на лестницу и на улицу. На пороге стоял мой старик со слезами на глазах. Он впервые был у меня дома. Он подошёл ко мне и сжал меня в крепких объятиях, рыдая и повторяя:

— Сыночек.

Это было в сотни раз лучше, чем «тут нечего сказать».

Я плакал громко и без стеснения. С родителями получилось так же, как с Донной. Мы обрели душевную близость, которой в противном случае могли бы не обрести. Жаль, что пришлось так долго ждать, чтобы стать человеком. Но лучше поздно, чем никогда, могу вас заверить.

За спиной играют какие-то ребятишки, полоска травы отсвечивает электрической зеленью в сверкающих солнечных лучах. Небо удивительно ясное и голубое. Жизнь прекрасна. Я буду наслаждаться ею и проживу долго. Медики называют это длительной выживаемостью. Просто я знаю , что так будет.



Есть свет, что никогда не гаснет

Они выходят из парадной двери в темноту пустынной улицы. Одни из них двигаются рывками, как маньяки: они возбуждены и шумливы. Другие бредут молча, как привидения, чувствуя боль внутри и боясь предстоящих им ещё большей боли и неприятностей.

Они держат путь в пивную, которая как бы подпирает осыпающийся жилой дом на боковой улочке между Истер-роуд и Лейт-уок. В отличие от своих соседок, эта улочка не удостоилась чистки фасадов, и здание такое же закопчённое, как лёгкие человека, выкуривающего две пачки в день. В кромешной тьме трудно различить даже контуры дома, проступающие на фоне неба. Их подчёркивают только одинокий огонёк, горящий в окне верхнего этажа, да яркий уличный фонарь, выглядывающий сбоку.

Фасад бара выкрашен густой, блестящей синей краской, а его вывеска с рядом пивных кружек выполнена в духе начала 70-х, когда считалось, что все бары должны иметь стандартный вид, а индивидуальные различия недооценивались. Подобно окружающим домам, этот бар уже на протяжении двадцати лет довольствовался только самым поверхностным ремонтом.

Сейчас 5.06 утра, и жёлтые огни трактира уже зажглись — тихая гавань среди тёмных, мокрых, безжизненных улиц. Картошка подумал о том, что он уже несколько дней не видел дневного света. Они, как вампиры, вели преимущественно ночной образ жизни, в полную противоположность большинству обитателей близлежащих домов, существование которых делилось на работу и сон. Хорошо было отличаться от других.

Несмотря на то, что бар открылся всего несколько минут назад, в нём было многолюдно. Внутри располагалась длинная стойка с пластмассовым верхом и несколькими насосами и кранами. На грязном линолеуме стояли шаткие, раздолбанные столы в том же пластмассовом стиле. За стойкой высился деревянный резной буфет, до нелепого помпезный. Тусклый жёлтый свет открытых лампочек резко преломляли стены, потемневшие от никотина.

В баре сидели настоящие сменные рабочие пивоваренного завода и служащие больницы, которым по праву разрешалось выпивать здесь в столь ранний час. Но была здесь и небольшая группка отчаянных посетителей, которых приведа сюда нужда.

Компанию, вошедшую в бар, тоже гнала нужда. Нужда в алкоголе, который мог продлить их опьянение или снова принести его и оттянуть наступление мрачного, депрессивного похмелья. Ими руководила также другая, более настоятельная потребность — потребность друг в друге и в той силе, которая связывала их в течение последних нескольких дней кутежа.

Их появление привлекло внимание пожилого пьяницы неопределённого возраста, прислонившегося к стойке. Лицо этого человека было изуродовано употреблением дешёвых спиртных напитков и ледяным ветром, безжалостно дующим с Северного моря. Казалось, у него на лице лопнул каждый подкожный кровеносный сосудик, сделав его похожим на недоваренную угловатую сосиску, какие подают в местных забегаловках. Его глаза были контрастного холодно-голубого оттенка, хотя их белки были примерно такого же цвета, как стены пивной. Когда шумная компания подошла к стойке, он растянулся в улыбке, видимо, кого-то узнав. Один из этих молодых людей («А может, и не один», — язвительно подумал он) был его сыном. В своё время, когда женщины определённого типа находили его привлекательным, он довольно много произвёл их на свет. Это было ещё до того, как алкоголь изуродовал его внешность и превратил его жестокую, колкую речь в неразборчивое ворчание. Он вопросительно посмотрел на молодого человека и собрался было что-то сказать, но потом понял, что сказать ему нечего. Ему всегда нечего было сказать ему. Молодой человек даже не заметил его, сосредоточив всё своё внимание на выпивке. Старый пьяница видел, что молодой человек доволен своей компанией и выпивкой. Он вспомнил то время, когда сам находился в таком же положении. Удовольствие и компания исчезли, а выпивка осталась. На самом деле, она целиком заполнила собой брешь, образовавшуюся после исчезновения двух первых.

Картошке абсолютно не хотелось пить пиво. Перед тем как выйти из квартиры Доузи, он внимательно рассмотрел своё лицо в зеркале ванной. Оно было бледным, усыпанным угрями, с тяжёлыми, нависающими веками, которые словно пытались оградить его от реальности. Лицо увенчивали стоящие торчком пучки рыжеватых волос. Он подумал о том, что неплохо было бы выпить сначала томатного сока, чтобы перестал болеть живот, или свежего оранжада или лимонада, которого требовал его обезвоженный организм, а уж потом снова приняться за алкоголь.

Он убедился в том, что ситуация безвыходна, когда кротко взял кружку «лагера», протянутую ему Фрэнком Бегби, который стоял ближе всех к стойке.

— Твоё здоровье, Франко.

— Мне «гиннесс», Франко, — попросил Рентон. Он только что вернулся из Лондона. Он так же радуется тому, что вернулся, как радовался тому, что уезжал.

— «Гиннесс» тут дерьмовый, — говорит ему Гев Темперли.

— Всё равно.

Доузи поднимает брови и поёт барменше:

— Да, да, да, ты прекрасна, любовь моя.

Они провели конкурс на самую дурацкую песенку, и теперь Доузи без умолку поёт свой хит, ставший победителем.

— Заткнись, Доузи, — Элисон подталкивает его локтем в рёбра. — Хочешь, чтобы нас отсюда вышвырнули?

Впрочем, барменша на обращает на него внимания. Тогда он разворачивается и поёт Рентону. Рентон только устало улыбается. По его мнению, беда Доузи в том, что если ему потакать, то он готов себе жопу надорвать. Это было относительно забавно пару дней назад, но, во всяком случае, не так смешно, как его собственная версия «Бегства» («Пина Колада») Руперта Холмса.

— Я помню вечер нашей встречи в Рио… это «гиннесс» такой говённый. Дурак, что взял его, Марк.

— Я уже говорил ему, — торжествующе говорит Гев.

— Какая разница, — отвечает Рентон, ленивая ухмылка не сходит у него с лица. Он чувствует, что напился. Он чувствует, как рука Келли залезла к нему под рубашку и щипает его за сосок. Она делала это всю ночь и говорила, что ей ужасно нравится плоская, безволосая грудь. Как приятно, когда тебя щипают за соски. У Келли это здорово получается.

— Водку с тоником, — говорит она Бегби, который машет ей у стойки. — И джин с лимонадом для Эли. Он пошла в туалет.

Картошка с Гевом продолжают разговаривать у стойки, а остальные занимают места в углу.

— Как Джун? — спрашивает Келли у Франко Бегби, имея в виду его подружку, которая, по слухам, недавно родила и опять залетела.

— Кто? — Франко агрессивно поднимает плечи. Разговор окончен.

Рентон смотрит утреннюю программу по телевизору.

— Энн Даймонд.

— Чё? — Келли смотрит на него.

— Я б её, на хуй, трахнул, — говорит Бегби.

Элисон и Келли поднимают брови и пялятся на потолок.

— Не, но, её ж бэбик задохнулся в кроватке. Так же, как Леслин. Малютка Доун.

— Какой ужас, — говорит Келли.

— А на самом деле, класс. Если б девка не задохнулась в кроватке, то подохла бы от ёбаного СПИДа. Ей же самой лучше, блядь, — заявил Бегби.

— У Лесли не было ВИЧа! Доун была совершенно здоровым ребёнком! — шипит на него Элисон, вне себя от злости. Хотя Рентон и сам расстроен, он всё же не может не отметить, что, когда Элисон сердится, она всегда начинает говорить на изысканном английском. Он испытывает смутное чувство вины за свою пошлость. Бегби ухмыляется.

— А кто его знает, — клевещет Доузи. Рентон бросает на него суровый, вызывающий взгляд, которым он никогда бы не рискнул посмотреть на Бегби. Агрессия, направленная туда, где на неё не ответят взаимностью.

— Просто я говорю, что никто, на самом деле, не знает, — Доузи робко пожимает плечами.

У стойки Картошка и Гев праздно беседуют.

— Думаешь, Рентс трахнет Келли? — спрашивает Гев.

— Не знаю. Она разошлась с этим Десом, это самое, а Рентс больше не встречается с Хэйзел. Вольные птахи, и всё такое, да.

— Эта сука Дес. Ненавижу этого дебила.

— …не знаю этого кошака, это самое… да.

— Всё ты знаешь, сука! Он твой ёбаный двоюродный брат, Картоха. Дес! Дес Фини!

— …а-а… тот Дес. Всё равно я его почти не знаю. Просто, это самое, сталкивался пару раз с этим чувачком, когда мы ещё были пацанами, врубаешься? Тяжко, Хэйзел на вечерине с другим парнем, это самое, а Рентс — с Келли, да… тяжко.

— Всё равно эта Хэйзел — надутая корова. Я ещё ни разу не видел, чтоб она улыбалась. Не удивительно, что она сошлась с Рентсом. Какой кайф лазить с чуваком, который постоянно ходит уторчанный?

— Ага, это самое… тяжко… — Картошка на мгновение задумывается над тем, не намекает ли Гев на него самого, говоря о людях, которые постоянно ходят уторчанные, но потом приходит к выводу, что это было безобидное замечание. Гев был совершенно прав.

Помрачённый рассудок Картошки обращается к теме секса. Все уже, похоже, успели перетрахаться, все, за исключением его. А он очень любит тутуриться. Но его проблема в том, что трезвый он очень робеет, а пьяный или вмазанный не может связать двух слов, чтобы произвести впечатление на женщину. В данный момент ему нравится Никола Хэнлон, которая, по его словам, чем-то похожа на Кайли Миноуг.

Несколько месяцев назад Никола заговорила с ним, когда они шли с вечеринки в Сайтхилле на вечеринку в Уэстер-Хейлз. Отделившись от остальных, они наболтались вдоволь. Никола оказалась очень общительной, а Картошка, закинутый «спидом», трещал без остановки. Ему казалось, что она ловит каждое его слово. Картошке хотелось идти и идти бесконечно, идти и разговаривать. Когда они спустились в подземный переход, он решил попробовать обнять Николу. И тогда у него в голове всплыли слова песни «Смитс», которую он всегда любил, под названием «Есть свет, что никогда не гаснет»:

и в тёмном переходе я подумал
о боже, наконец пришёл мой шанс
но вдруг меня сковал нелепый страх
слова застыли на губах

Морриссэй своим печальным голосом выразил его собственные чувства. Он не обнял Николу и поставил крест на всех своих попытках замолодить её. Вместо этого он заперся с Рентсом и Метти в спальне, наслаждаясь блаженной свободой от необходимости думать, снимет он её или нет.

Картошка добивался секса, обычно, только тогда, когда становился намного напористее. Но даже в этих редких случаях его повсюду подстерегала беда. Однажды вечером Лора Макэван, девица с кошмарной сексуальной репутацией, заграбастала его в баре «Грассмаркет» и потащила к себе домой.

— Я хочу, чтоб ты лишил девственности мою задницу, — сказала она ему.

— Э? — Картошка не верил своим ушам.

— Выеби меня в жопу. Я ещё никогда этого не делала.

— Э, ага, это было бы… классно, э, это самое, э, хорошо…

Картошка ощутил себя избранным. Он знал, что Дохлый, Рентон и Метти были с Лорой, которая прифакивалась к каждому парню из их компании, а затем переходила к следующему. Вся суть была в том, что они никогда не делали с ней того, что должен был сделать он.

Однако для начала Лора проделала над Картошкой некоторые манипуляции. Она связала изолентой его кисти и лодыжки.

— Просто я не хочу, чтобы ты сделал мне больно. Понимаешь? Мы будем делать это боком. Как только мне станет больно, всё, пиздец. Согласен? Потому что никто не может сделать мне больно. Ни один пидор не может сделать мне больно. Ты меня понял? — сказала она с горечью в голосе.

— Ага… понял, это самое, понял… — сказал Картошка. Он не хотел никому причинять боль и был шокирован этим наездом.

Лора отступила назад и полюбовалась своей работой.

— Выеби меня, это так классно, — сказала она, поглаживая промежность. Голый Картошка лежал на кровати, связанный по рукам и ногам. Он чувствовал себя беззащитным и почему-то стеснялся. Его ещё никогда не связывали, и ему никогда не говорили, что он классный. Тем временем Лора взяла в рот его длинный и тонкий член и начала его сосать.

Она чувствовала интуитивно и знала по опыту, когда нужно остановиться. До предела возбуждённый Картошка вот-вот должен был кончить. В этот момент она встала и вышла из комнаты. Связанного Картошку охватила паранойя. Все говорили, что Лора чокнутая. Она трахала всех и каждого, с тех пор как упекла своего постоянного партнёра, парня по имени Рой, в психушку, сытая по горло его импотенцией, запоями и депрессией. Но, в первую очередь, конечно, импотенцией.

— Он уже сто лет не ебал меня как следует, — говорила Лора Картошке, словно оправдываясь за то, что сдала его в дурдом. Впрочем, рассуждал Картошка, её жестокость и безжалостность были частью её привлекательности. Например, Дохлый называл её «богиней секса».

Она вернулась в спальню и посмотрела на него, связанного и находящегося в полной её власти.

— Теперь я хочу, чтоб ты отдрючил меня в жопу. Но сначала я хорошенько намажу твой хуй вазелином, чтоб он не сделал мне больно, когда ты будешь его вставлять. Мои мышцы сожмутся, потому что это для меня впервые, но я попытаюсь расслабиться, — она взяла косяк и сделала глубокую затяжку.

Лора была не очень-то аккуратной девушкой. Вазелина в ванной не оказалось. Но она отыскала какое-то другое вещество, которое можно было использовать вместо смазки. Оно было липким и клейким. Лора обильно намазала им Картошкин член. Это был резиновый клей.

Он въелся ему в кожу, и Картошка заорал благим матом от нестерпимой боли. Он судорожно извивался на кровати, ощущая, как отваливается головка его пениса.

— Блядство. Извини, Картошка, — сказала Лора, разинув рот от неожиданности.

Она помогла ему встать с постели и добраться до туалета. Он поскакал к умывальнику; слёзы боли застилали ему глаза. Лора набрала в раковину воды и ушла искать нож, чтобы разрезать изоленту на его кистях и лодыжках.

С трудом удерживая равновесие, Картошка окунул свой член в воду. Жжение внезапно усилилось, и он отскочил в шоке назад. Падая на спину, он задел головой унитаз и разбил себе бровь. Когда вернулась Лора, Картошка лежал без сознания, а густая, тёмная кровь стекала на линолеум.

Лора вызвала «скорую». Картошка очнулся в больнице с шестью швами на брови и тяжёлым сотрясением мозга.

Он так и не трахнул её в задницу. По слухам, расстроенная Лора сразу же позвонила Дохлому, который приехал и заменил своего друга.

Вскоре после этого случая Картошка увлёкся Николой Хэнлон.

— Э, странно, что малютка Никки не пришла на вечерину, это самое… знаешь малютку Никки, это самое? — спросил он Гева.

— Угу. Грязная шлюшка. Ебётся во все дыры, — как бы невзначай обронил Гев.

— Правда?

Заметив с трудом скрываемые тревогу и беспокойство на лице Картошки и упиваясь ими, Гев продолжил холодным, отрывистым, деловым тоном, внутренне ликуя:

— Угу. Я оттопырил её пару раз. Кстати, она неплохо ебётся. Дохлый с ней был. Рентс, и всё такое. Томми, наверно, тоже. Одно время он за ней увивался…

— Да?… э, ясно… — Картошка поник и в то же время обрадовался. Он решил впредь реже ширяться, чтобы не пропускать того, что творится у него под носом.

За столиком Бегби объявляет о том, что ему нужно основательно подкрепиться:

— Ёбаный я Ли Марвин! Давайте захаваем по бутерброду и забуримся в какой-нибудь пиздатый кабак. — Подобно заносчивому аристократу, попавшему в стеснённые обстоятельства, он окидывает злобным взглядом этот похожий на пещеру, почерневший от никотина бар. Он только сейчас заметил старого пьяницу у стойки.

Было ещё темно, когда они вышли из пивной и отправились в кафе на Портленд-стрит.

— Всем по полному завтраку, — Бегби с восторгом смотрит на остальных.

Все одобрительно кивают, за исключением Рентона.

— Не-а, я мяса не хочу, — говорит он.

— Тогда я заточу твой ёбаный бекон, сосиску и ёбаную кровянку впридачу, — предложил Бегби.

— Ради бога, — саркастично замечает Рентон.

— Тогда махнёмся, на хуй, на мою ёбаную яичницу с бобами и томатом!

— Ладно, — начинает Рентон, а потом поворачивается к официантке: — Вы жарите на растительном или на животном жире?

— На животном, — отвечает официантка, глядя на него, как на дебила.

— Не заёбывай, Рентс. Какая тебе разница, — встревает Гев.

— Марк сам вправе решать, что ему есть, — поддерживает его Келли. Элисон тоже кивает. Рентон чувствует себя крутым сутенёром.

— Ты хочешь всё пересрать, Рентс? — рычит Бегби.

— Что значит пересрать? Булочку с сыром, — заказывает он, повернувшись к официантке.

— Все согласны, блядь. Всем по полному ебучему завтраку, — подводит итог Бегби.

Рентон не верит своим ушам. Ему хочется послать Бегби на хуй. Но он перебарывает этот порыв и только медленно качает головой:

— Я не ем мяса, Франко.

— Ёбаное вегетарианство. Ёбаный пиздёж. Ты должен есть мясо. Ёбаный торчок заботится, на хуй, о том, что он вводит в свой в организм! Я угораю, бля!

— Просто я не люблю мяса, — отвечает Рентон, чувствуя себя полным дураком, и все начинают хихикать.

— Только не пизди мне о том, что тебе жалко ёбаных животных. Вспомни тех ёбаных собак и кошек, в которых мы с тобой, на хуй, стреляли из духовых ружбаек! А ещё ёбаных голубей, которых мы жгли живьём. Этот чувак делал ебучие шутихи — типа как фейерверки — из белых мышей.

— Мне не жалко животных. Просто я не могу их есть, — Рентон пожимает плечами, смущённый тем, что Келли узнала о его подростковых зверствах.

— Бессердечные ублюдки. Не представляю, как можно выстрелить в собаку, — ехидничает Элисон, качая головой.

— А я не представляю себе, как можно убить и съесть свинью, — Рентон показывает на бекон и сосиску у неё на тарелке.

— Это разные вещи.

Картошка озирается вокруг:

— Это, э, это самое… Рентс поступает правильно, но только типа как неправильно объясняет. Мы никогда, это самое, не научимся любить друг друга, если не будем заботиться о тех, кто слабее нас, это самое, животных там, и всё такое… но хорошо, что Рентс — вегетарианец… это самое, если ты можешь воздерживаться… это самое…

Бегби неуклюже трясётся всем телом и жестом заставляет Картошку замолчать. Остальные смеются. Рентон, благодарный Картошке за попытку поддержать его, вмешивается, чтобы перевести огонь на себя.

— Дело не в воздержании. Просто я терпеть не могу мяса. Меня от него тошнит. Вот и всё.

— И всё равно я говорю, блядь, что ты хочешь всё, на хуй, пересрать.

— Почему?

— Потому что я так сказал, блядь, вот почему, на хуй! — шипит Бегби, показывая на себя.

Рентон опять пожимает плечами. Спорить дальше нет смысла.

Они уписывают за обе щеки, все, за исключением Келли, которая балуется своей едой, не обращая внимания на хищные взгляды окружающих. В конце концов, она швыряет несколько кусочков на пустые тарелки Франко и Гева.

Когда в ресторан заходит нервный и стеснительный парень в футболке с надписью «Сердца», чтобы купить чего-то на вынос, они начинают скандировать: «Хибсам позор, позор, позор!» После этого их просят уйти. Тогда они разражаются попурри из футбольных и попсовых песенок. Женщина за прилавком грозится позвонить в полицию, и они любезно освобождают помещение.

Они заходят в другой бар. Рентон и Келли выпивают по одной, а потом вместе линяют. Гев, Доузи, Бегби, Картошка и Элисон продолжают бухать. Доузи, который уже давно шатался, теперь в полном отрубе. Бегби сажает к себе на хвост парочку знакомых психов, которых встречает у стойки. Гев обнимает Элисон жестом собственника.

Картошка слышит первые аккорды «Фарфора в твоей руке» и сразу же догадывается, что Бегби добрался до музыкального автомата. Он всегда ставит эту песню, или «Удиви меня» группы «Берлин», или «Разве ты не хочешь меня» группы «Хьюмен Лиг» или какую-нибудь песню Рода Стюарта.

Когда Гев, шатаясь, уходит в туалет, Элисон поворачивается к Картошке:

— Кар… Денни. Пошли отсюда. Я хочу домой.

— Э… ага… это самое.

— Но я не хочу идти домой одна, Денни. Пошли со мной.

— Э, да… домой, хорошо… э… ладно.

Они выползают из задымлённого бара настолько незаметно, насколько позволяют их убитые тела.

— Пошли ко мне, и побудь со мной немного, Денни. Только никакой наркоты. Просто мне сейчас не хочется оставаться одной, Денни. Понимаешь, о чём я? — Элисон смотрит на него напряжённым, полным слёз взглядом, пока они плетутся по улице.

Картошка кивает. Ему кажется, что он понимает, о чём она говорит, потому что ему тоже не хочется оставаться одному. Хотя никогда нельзя быть уверенным, никогда в жизни нельзя ни в чём быть уверенным.



Ощущение свободы

Элисон становится прямо-таки несносной. Я сижу с ней в этой кафешке, пытаясь разобраться в той пурге, которую она несёт. Она гонит на Марка, что, в принципе, справедливо, но это начинает действовать мне на нервы. Я знаю, что она желает мне добра, но как насчёт Саймона, который приходит и использует её, когда ему больше некого трахнуть? На её месте я бы помалкивала.

— Пойми меня правильно, Келли. Мне нравится Марк. Но у него масса проблем. Он не тот человек, которой тебе сейчас нужен.

Эли считает себя вправе поучать меня, потому что я залетела от Деса и мне пришлось сделать аборт, и всё такое. Но какая же она доставучая. Послушала бы себя со стороны. Сама никак не спрыгнет с героина, а лезет поучать других.

— Хорошо, значит, Саймон — это тот, кто тебе нужен?

— Я этого не говорила, Келли. Это к делу не относится. По крайней мере, Саймон пытается слезть с «чёрного», а Марку всё по барабану.

— Марк не торчок, он просто иногда колется.

— Ну, конечно. Ты чё, Келли, с луны свалилась? Его даже Хэйзел из-за этого бросила. Он сам никогда не спрыгнет. Ты уже говоришь, как наркоманка. Продолжай в том же духе, и скоро ты тоже начнёшь торчать.

Я не собиралась с ней спорить. К тому же, ей пора было на встречу в жилищный комитет.

Её вызывали туда в связи с задолженностью по квартплате. Она была не в себе и крайне напряжена, но парень за столом попался нормальный. Эли объяснила, что она слезла с иглы и прошла несколько собеседований по трудоустройству. Всё прошло отлично. Ей выделили определённую сумму для еженедельной выплаты.

Я поняла, что Эли до сих пор нервничает, увидев её реакцию на тех парней-работяг, которые свистнули нам возле почтамта.

— Привет, цыпка! — крикнул один из них.

Эта сумасшедшая корова повернулась к нему и сказала:

— У тебя есть девушка? Сомневаюсь, потому что ты — жирный, уродливый козёл. Так что лучше возьми порнуху, закройся в туалете и займись сексом с единственным человеком, у которого хватит шизы, чтобы до тебя дотронуться — с самим собой!

Парень посмотрел на неё с настоящей ненавистью, впрочем, он смотрел так на всех женщин. Но теперь у него появилась конкретная причина её ненавидеть.

Друзья этого парня закричали: «Тпру-у-у! Тпру-у-у!», подзуживая его, а он застыл на месте, трясясь от злости. Один из этих работяг кривлялся, как мартышка. Вот на кого они похожи — на низших приматов. Какие придурки!

— Вали на хуй, жаба! — огрызнулся он.

Но Эли не собиралась уступать. Было неловко и типа как смешно — несколько человек остановились посмотреть на разборку. Ещё две женщины с рюкзачками, похожие на студенток, стали рядом с нами. Мне было так классно. Шизня!

Эли (господи, она сумасшедшая) говорит:

— Минуту назад, когда вы к нам пристали, я была цыпкой. А теперь, когда я послала тебя на хуй, я стала жабой. Но ты-то так и остался жирным, уродливым козлом, сынок, и останешься им навсегда.

— Мы тоже так считаем, — сказала с австралийским акцентом одна из женщин с рюкзаком.

— Ёбаные лесбиянки! — крикнул второй парень. Наверно, он намекал на мои сиськи и назвал меня лесбиянкой только потому, что я не хотела ругаться с тупыми, отвратными дебилами.

— Если бы все парни были такими же мерзкими, как ты, я бы с гордостью стала лесбиянкой, сынок! — ответила я. Неужели я так сказала? Вот дура!

— Видимо, у вас проблемы, ребята. Почему бы вам не пойти и не трахнуть друг дружку? — предложила другая австралийка.

Вокруг нас собралась целая толпа, и две пожилые тётушки поделились впечатлениями.

— Какой ужас! Девушки так разговаривают с ребятами, — сказала одна из них.

— Никакой не ужас. Это чёртовы паразиты. Приятно видеть, что девушки могут постоять за себя. Не то что в дни моей молодости.

— Но выражения, Хильда, выражения, — первая тётушка поджала губы и передёрнулась.

— Вы лучше послушайте, какие у них выражения! — возразила я ей.

Парни высадились на измену — толпа зажала их со всех сторон. Она росла на глазах. Шизня! Потом подошёл этот мастер, строивший из себя ёбаного Рэмбо.

— Почему вы не следите за этими животными? — спросила одна из австралиек. — Им что, нечем заняться, кроме как приставать к людям на улице?

— Всем в помещение! — гаркнул он парням. Мы типа как вскрикнули от радости. Вот это клёво. Шизня!

Мы с Эли перешли через дорогу в кафе «Рио». За нами увязались австралийки и те две тётушки. «Австралийки», на самом деле, оказались новозеландками, которые действительно были лесбиянками, но нам было глубоко на это насрать. Они путешествовали вдвоём по всему свету. С ума можно сойти! Вот бы и мне так. Мне и Эли: это была б шизня. Но как подумаешь, что в ноябре снова возвращаться в Шотландию… Вот где настоящая шизня! Мы болтали и болтали о чём попало, и даже Эли вроде как перестала нервничать.

Потом мы решили вернуться ко мне на флэт, покурить травки и чего-то заточить. Мы пытались уломать тётенек пойти вместе с нами, но им надо было возвращаться домой, чтобы кормить своих мужей, хотя мы говорили им, что эти ублюдки и так перебьются.

Одну из них мы почти уговорили:

— Если бы мне было столько же лет, как вам, всё было бы по-другому, уверяю вас.

Мне было так клёво, я чувствовала себя совершенно свободной. Мы все чувствовали себя свободными. Фантастика! Эли, Вероника и Джейн (новозеландки) и я удолбились до потери пульса. Мы гнали на мужиков, называя их тупыми, неполноценными и примитивными тварями. Я ещё никогда не ощущала такой близости с другими женщинами и очень жалела, что я не лесбиянка. Иногда мне кажется, что мужики годятся только на то, чтобы перепихнуться от случая к случая. А во всём остальном это сплошной геморрой. Может, я сумасшедшая, но если задуматься, то так оно и есть. Наша беда в том, что мы редко об этом задумывается и хаваем всё то дерьмо, которое подсовывают нам эти козлы.

Открывается дверь, и входит Марк. Я не могла удержаться и рассмеялась ему в лицо. Он выпал на измену, потому что мы все расхохотались над ним, удолбанные на всю голову. Может, это просто травка так подействовала, но он казался таким странным: мужики вообще выглядят очень странно — эти смешные, плоские тела и стрёмные головы. Как сказала Джейн, это уродливые существа, которые носят свои органы размножения снаружи. Бедненькие!

— Привет, цыпка! — кричит Эли, передразнивая того работягу.

— Да ну их в жопу! — смеётся Вероника.

— Я выебала его, бля. Неплохо поеблись, на хуй, я вам скажу. Типа как бочком, на хуй, сука! — говорю я, показывая на него и подражая голосу Бегби. Мы с Эли вдоволь настебались над Фрэнком Бегби, мечтой каждой женщины (в кавычках, конечно).

Бедняга Марк не обиделся, надо отдать ему должное. Только покачал головой и замеялся:

— Наверно, я не вовремя. Я звякну тебе завтра утром, — говорит он мне.

— Ой… Марк, бедненький… это всё бабская трепотня… понимаешь… — говорит Эли с виноватым видом. Я громко хохочу над тем, что она сказала.

— Чего-чего, бабская мотня? — спрашиваю. Мы снова угораем со смеху. Мне с Эли надо было родиться мужиками — нам везде секс мерещится. Особенно, когда накуримся.

— Ну ладно, пока, — он разворачивается и уходит, подмигнув мне на прощанье.

— Некоторые из них ещё ничего, — говорит Джейн, когда мы успокаиваемся.

— Ага, когда они в меньшинстве, блин, то ещё ничего, — говорю я, удивляясь, откуда у меня в голосе появилось раздражение, а потом решаю ничему не удивляться.



Неуловимый мистер Хант

Келли работает за стойкой пивной в Саут-сайде. Она очень занята — это популярное заведение. В эту субботу, когда Рентон, Картошка и Гев пришли сюда побухать, особенно много народу.

Стоя у телефона другой пивной, через дорогу, в бар звонит Дохлый.

— Я сейчас, Марк, — говорит Келли Рентону, подошедшему к стойке, чтобы заказать выпивку. Она снимает трубку: — Бар «Рузерфорд», — произносит она нараспев.

— Привет, — говорит Дохлый, изменяя свой голос на манер коммерческого училища Малькольма Рифкинда. — Марк Хант в баре?

— Здесь есть Марк Рентон, — отвечает Келли. Дохлому на секунду показалось, что его раскусили. Но он продолжает:

— Нет, я ищу Марка Ханта, — подчёркивает сочный голос.

— МАРК ХАНТ! — кричит Келли на весь бар. Посетители, почти сплошь мужчины, оборачиваются на неё: их лица расплываются в улыбках. — КТО-НИБУДЬ ВИДЕЛ МАРКА ХАНТА? — Несколько парней у стойки начинают громко гоготать.

— Не-а, а хотелось бы! — говорит один из них.

Келли не врубается. Смущённая их реакцией, она говорит:

— Этот парень в телефоне спрашивает Марка Ханта… — её голос падает, глаза расширяются, и она закрывает рот рукой: наконец-то до неё дошло.

— И не он один, — улыбается Рентон, когда Дохлый заходит в бар.

Им приходится буквально поддерживать друг друга, чтобы не повалиться на пол со смеху.

Келли выливает на них содержимое полупустого графина с водой, но они этого даже не замечают. Им лишь бы смеяться, а она чувствует себя оскорблённой. Она обижается на себя за то, что обиделась, что не поняла шутки.

Потом она осознаёт, что её беспокоит не шутка, а реакция на неё мужчин в баре. За стойкой она чувствует себя зверьком в клетке зоопарка, который сделал что-то забавное. Она смотрит на их лица, слившиеся в одну красную, глазеющую, злорадствующую массу. «Ещё одна шутка над женщиной, — думает она, — над этой дурёхой за стойкой».

Рентон смотрит на неё и видит её боль и злость. Это огорчает его. Смущает. У Келли прекрасное чувство юмора. Что с ней случилось? Но когда он окидывает вглядом бар и вслушивается в интонации смеющихся, у него в голове, подобно коленному рефлексу, вспыхивает мысль: «Не к месту». Это не весёлый смех.

Это смех линчующей толпы.

«Откуда я знал? — думает он. — Откуда я, блин, знал?»



Дома



«Лёгкие» деньги для профессионалов

Это был классный куш, очень классный куш, но, это самое, Бегби такой мерзкий тип, бля; я говорю, это самое.

— Запомни, никому ни слова, блядь. Ни одному ёбаному мудаку, — сказал он мне.

— Э, это самое, ну я ж понимаю, это самое, я всё прекрасно понимаю. Спокуха, Франко, чувак, спокуха. Мы ж провернули дельце, это самое, да.

— Угу, только никому не слова, блядь. Даже Рентсу, на хуй. Запомни.

С некоторыми кошаками лучше не спорить. Им говоришь одно, а они мяучат другое. Врубаешься?

— И никакой ёбаной наркоты. А капусту пока заныкай, блядь, — добавляет он. Этот кошак будет ещё рассказывать, куда мне тратить свои бабки, это самое.

Паршиво, это самое. После того, как мы расплатимся с тем пареньком, у нас ещё останется по паре тонн на рыло, это самое, а у этого кошака до сих пор шерсть дыбом. Попрошайка — это такой котофей, который не свернётся клубочком в уютной тёплой корзинке и не будет довольно мурррррлыкать…

Мы раздавили ещё по одной и вызвали тачку. Эти спортивные сумки, которые мы несём, на них надо было написать не АДИДАС и ХЕД, а БАБЛО, это самое. Две тонны, ёб твою мать, типа. Вау! Не пуга-а-а-йся меня-а-а, это лишь символ моей экстремальности… как сказал бы другой Франко, некий мистер Заппа.

Такси подвозит нас к Бегби. Джун дома, у неё на руках Бегбин пацанёнок.

— Бэбик проснулся, — говорит она Франко, как бы оправдываясь. Франко смотрит на неё с таким видом, будто готов убить их обоих.

— Ёбаный в рот. Давай, Картоха, в спальню, блядь. Не дают покоя, бля, в своём собственном ёбаном доме! — Он показывает на дверь, типа.

— Что происходит? — спрашивает Джун.

— Не задавай, блядь, вопросов. Лучше смотри за своим ёбаным дитём, сука! — рявкает Франко. Он говорит так, это самое, будто это не его бэбик, и всё такое, да? С одной стороны, он, конечно, прав, это самое: Франко нельзя типа как назвать идеальным отцом, да… э, а кем типа можно назвать Франко?

Но всё равно классно, это самое. Ни тебе насилия, ни разборок, да. Набор отмычек, и мы, это самое, уже внутри. За прилавком, под кассой, снималась половица, и там был тот здоровенный брезентовый мешок с кучей сладенькой капустки. Улёт! Все эти красивенькие бумажки и монетки. Мой пропуск в рай, чувак, да, мой пропуск в рай.

Позвонили в дверь. Мы с Франко малехо перетрухали, а вдруг это менты, но оказалось, что это тот чувачок пришёл за своей долей. Как раз вовремя, это самое, потому что мы с Франко разложили монетки и купюры по всей кровати и начали их делить, это самое, да?

— Вы взяли их? — говорит этот чувырла и не верит своим глазам, видя такое богатство на кровати.

— Сядь, блядь! И не дай тебе бог кому-нибудь распиздеть, понял? — грозится Франко. Чувачок сразу пересрал, это самое.

Я хотел сказать Франко, чтоб он был полегче с этим пацанчиком, да? Это ж типа как этот котёнок навёл нас на поживу. Паренёк всё рассказал нам и даже дал ключи, чтоб мы сделали копию, это самое. И хотя я ничего не сказал, Бегби всё прочитал у меня на лице.

— Этот фраерок вернётся в свою ёбаную школу и начнёт швыряться своей ёбаной капустой направо и налево, чтобы произвести впечатление на своих ебучих корешков и девчат.

— Не-а, я не буду, — говорит паренёк.

— Заткни, на хуй, пасть! — усмехается Бегби. Парень опять насрал в штаны. Бегби поворачивается ко мне. — Я уверен, блядь, что на его месте я б так и сделал.

Он встаёт и мечет одну за другой три стрелки в ту мишень на стене, изо всей силы. Пареньку явно не по себе.

— Хуже ёбаного стукача может быть только одна вещь, — говорит он, выдёргивая стрелки из мишени и меча их обратно с такой же страшной силой. — Это выёбистый чувак, блядь. Если чувак распускает свой ёбаный язык, то он всегда получает ещё большей пизды, чем стукач. Эти чуваки сдают нас ёбаным стукачам. Стукачи сдают нас ёбаной полиции. И тогда всем нам наступает пиздец.

Он метнул стрелку прямо в лицо пареньку. Я подскочил, малец завопил и начал истерически реветь, трясясь, как припадочный, это самое.

Я понимаю, что Бегби метнул только пластмассовую лопасть, незаметно отвинтив стержень с металлическим наконечником. Но паренёк всё равно ревёт, это самое, от испуга, и всё такое.

— Ёбаная лопасть, придурок ты малой! Кусочек ёбаной пластмассы! — Франко презрительно смеётся и отсчитывает чувачку деньжата, в основном, монеты. — Если застопит полиция, ты выиграл их на шоу в Порту или на ёбаных игровых автоматах. А пизданёшь хоть слово кому-нибудь, лучше тебе самому сдаться в ёбаную полицию, чтобы она тебя упекла в ёбаный Полмонт, пока я до тебя не добрался, блядь, ты всё понял?

— Угу… — мальчонка до сих пор дрожит, это самое.

— А теперь пошёл на хуй, возвращайся на свою ёбаную субботнюю работу в кружке «Умелые руки». И помни, если я, блядь, услышу, что ты светишь своей ёбаной капустой, я урою тебя, на хуй, ещё раньше, чем ты проссышь, чё в натуре произошло.

Паренёк забрал свои бабки и ушёл. Бедняга почти ни фига не получил — так, пару сотен фунтов из почти пяти тонн, это самое. Хотя для кошака его возраста это была куча денег, если вы врубаетесь, о чём я. Но я всё равно сказал Франко, что он был грубоват с этим мальчуганом.

— Слы, браток, этот пацан сделал нам по паре тонн на рыло… э, просто я хочу типа сказать, Франко, это самое, может, ты был немного грубоват с парнем, это самое, да?

— Я не хочу, блядь, чтоб этот шкет выхвалялся и светил ёбаным баблом. Когда работаешь с такими шкетами, это опаснее всего, блядь. У них ничего, на хуй, не держится, сечёшь? Поэтому я люблю выставлять ёбаные магазины и квартиры вместе с тобой, Картоха. Ты настоящий профессионал, вроде меня, и ты никогда не расколешься. Я уважаю твой ебучий профессионализм, Картоха. Когда идёшь на дело с настоящими профессионалами, то не будет никаких ёбаных проблем, чувак.

— Ага… верно, брат, это самое, — говорю я. А что бы вы сказали на моём месте, это самое, а? Настоящие профессионалы. Классно звучит. Уматно.



Подарок

Я решил, что больше не могу оставаться у своей старушки: слишком много мозгоёбства. К тому же, Гев согласился вписать меня на время похорон Метти. Путешествие на поезде прошло без эксцессов, как я и хотел. Плейер, несколько кассет, четыре банки «лагера» и книжка Г. Ф. Лавкрафта. Он нацик, конечно, старина Г. Ф., но умеет классно закрутить сюжет. Моё лицо принимало выражение «Не-трогай-меня-сука-не-то» всякий раз, когда какой-нибудь козёл, лыбясь и извиняясь, протискивался на место напротив меня. Это было приятное путешествие и потому короткое.

Новый флэт Гева находился на Макдональд-роуд: я решил пройтись пешком. Когда я добрался до него, Гев был не в духе. Я сперва выпал на измену, думал, может, это из-за меня, но потом он объяснил причину своих напрягов.

— Слушай, Рентс, ты не видел этого мудака, Второго Призёра? — сказал он, горько качая головой и показывая на пустую гостиную. — Я дал ему денег, чтоб он навёл тут марафет: поштукатурил, покрасил. Сегодня утром он сказал, что пошёл в «BQ». Больше я его не видел.

Меня так и подмывало сказать Геву, что, во-первых, только шизофреник может поручить Второму Призёру такую работу и, во-вторых, только полнейший отморозок может дать ему башки вперёд. Но я догадывался, что он не это хотел от меня услышать, к тому же я был его гостем. Поэтому я сбросил свой бэг в комнате для гостей и повёл его в бар.

Я попросил его рассказать о Метти: что с ним случилось. Я был, конечно, шокирован этим известием, но, по правде сказать, не очень-то удивлён.

— Метти не знал, что у него ВИЧ, — сказал Гев. — Наверно, он заразился уже давно.

— Пневмония или рак? — спросил я.

— Нет, э, токсоплазмоз. Типа инсульта, знаешь?

— Э? Я в этом не шарю.

— Страшная хуйня. Такое только с Метти могло произойти, — Гев покачал головой. — Он хотел повидаться со своей дочуркой, малюткой Лизой, Ширлиным ребёнком, знаешь? А Ширли его даже к дому не подпускала. Не удивительно, он был тогда в таком состоянии. Короче говоря, знаешь малышку Николу Хэнлон?

— Ну да, малышка Никки, конечно.

— Её кошка навела котят, и Метти взял одного. Он решил отвезти его Ширли, чтоб она передала его девочке, понимаешь? И он привёз его в Уэстер-Хейлз, чтоб передать его малютке Лизе, в подарок, понимаешь?

Я не видел никакой связи между котёнком и инсультом, но всё это было очень похоже на Метти. Я покачал головой:

— И в этом весь Метти: демонстративно взять котёнка, а потом повесить его кому-нибудь на шею. Готов поспорить, что Ширли дала ему прикурить.

— Вот именно, дубина, — кивнул Гев, мрачно улыбнувшись. — Она сказала: «Я не хочу ухаживать за котёнком, забирай его и вали на хер». Короче, котёнок остался у Метти. Можешь себе представить, что было дальше. Он за ним не ухаживал, поднос с бумагой доверху залит мочой, дерьмо по всей квартире. А Метти валяется под «чёрным» или транками, уторчанный весь пиздец, или депрессует, ты же знаешь, как у него бывало. Я уже говорил, он не знал, что у него ВИЧ. И ещё он не знал, что от кошачьего дерьма можно заразиться токсоплазмозом.

— Я тоже не знал, — говорю я. — И чё это за хуйня?

— О, это полный пиздец, чувак. Типа как абсцесс головного мозга, понимаешь?

Я вздрогнул и почувствовал, как мне на грудь навалился огромный груз, когда я подумал о бедняге Метти. У меня однажды был абсцесс на елдаке. Вы только представьте себе, что у вас в мозгах ёбаный абсцесс, вся ваша ёбаная голова истекает гноем. Ох, ёб же ж твою мать. Метти. Какой пиздец:

— Так что же произошло?

— Когда у него начала болеть голова, он просто увеличивал дозу, чтоб заглушить боль, понимаешь? Потом с ним случился типа как инсульт. Парню двадцать пять, а у него хуев инсульт, просто не верится. После этого его трудно было узнать. Я встретил его на улице, там, на Лейт-уок, знаешь? Он был похож на дряхлого старика. Весь выгнулся вбок, хромает, как калека, всё лицо искривлено. Таким он ходил недели три, а потом у него был второй инсульт, и он умер. Он умер у себя дома. Бедный ублюдок лежал там, пока соседи не стали жаловаться на мяуканье и вонь, шедшую из квартиры. Полиция взломала дверь. Метти лежал мёртвый, уткнувшись лицом в высохшую блевотину. Котёнок был живой.

Я вспомнил тот бомжатник в Шепердс-Буш, где мы жили вдвоём с Метти: тогда он был по-настоящему счастлив. Ему нравилась вся эта панковская жизнь. Все его там любили. Он перефакал всех герлов в том бомжатнике, даже ту девицу из Манчестера, которую я пробовал снять за наркоту, зараза такая. У этого ублюдка всё пошло наперекосяк, когда мы вернулись сюда. И потом становилось всё хуже и хуже. Бедняга Метти.

— Ёб твою мать, — проворчал Гев. — Джеймс-Одеколон. Только его здесь не хватало.

Я поднял глаза и увидел открытое, улыбающееся лицо Джеймса-Одеколона, которое приближалось к нам. При нём был дипломат, и всё такое.

— Как дела, Джеймс?

— Неплохо, мальчики, неплохо. Где ты пропадал, Марк?

— В Лондоне, — отвечаю. Джеймс-Одеколон — это настоящий геморрой: вечно пытается всучить тебе одеколон.

— У тебя роман, Марк?

— Нет, — проинформировал я его с превеликим удовольствием.

Джеймс— Одеколон нахмурился и поджал губы:

— Гев, а как твоя юная леди?

— Нормально, — пробурчал Гев.

— Если я не ошибаюсь, последний раз я видел тебя здесь с твоей юной леди, она была в блузке от Нины Риччи, не правда ли?

— Мне не нужен одеколон, — заявляет Гев с холодной категоричностью.

Джеймс— Одеколон склоняет голову набок и вытягивает руки:

— Ну и зря. Должен сказать вам, что нет лучшего способа произвести впечатление на девушку, чем хороший одеколон. Цветы слишком недолговечны, а о шоколаде в наши озабоченные фигурой времена лучше забыть. Не подумайте, что я вас уговариваю, — Джеймс-Одеколон улыбается, открывая всё-таки дипломат, как будто сам вид этих пузырьков с мочой способен повлиять на наше решение. — У меня сегодня удачный день, грех жаловаться. Вот, например, ваш дружок, Второй Призёр. Примерно час назад встретил его в «Шрабе». Пьяный в драбадан. Говорит: «Дай мне какой-нибудь одеколон, я иду к Кэрол. Я с ней херово обращался, но пора её немного побаловать. У неё такая пиздатая фигура!» Так и сказал.

У Гева отвисла челюсть. Он сжал кулаки и покачал головой в гневном смирении. Джеймс-Одеколон перескочил к другому креслу в поисках очередной жертвы.

Я залпом допил своё пиво:

— Пошли поищем Второго Призёра, пока этот мудак не пробухал все твои деньги. И много ты ему дал?

— Двести фунтов, — ответил Гев.

— Дебил, — сказал я, хихикнув. Я не мог сдержаться, это было нервное.

— Знала голова, что делала, бля, — согласился Гев, но не мог выдавить улыбку. Наверно, когда всё сказано и сделано, то уже не до смеха.



Поминки по Метти


1

— Привет, Нелли! Не виделись хуй знает сколько лет, мудила ты этакий, — Франко улыбается Нелли, который нелепо выглядит в костюме: на шее у него татуировка змеи, свернувшейся клубком, а на лбу выколот необитаемый остров с пальмами, омываемый океаном.

— Жаль, что свиделись при таких обстоятельствах, — сдержанно отвечает Нелли. Рентон, разговаривающий с Картошкой, Элисон и Стиви, позволяет себе улыбнуться, услышав первый похоронный штамп этого дня.

Поняв намёк, Картошка говорит:

— Бедняга Метти. Херовая новость, это самое, да.

— Вот именно. Я пока чистая, — сказала Элисон, вздрогнув и обхватив себя руками.

— Мы все подохнем, если не будем действовать сообща. Это как два пальца обоссать, — признался Рентон. — Ты сдал анализ, Картошка? — спросил он.

— Гм… слы, чувак, сейчас не время об этом… на похоронах Метти, это самое.

— А когда время? — спросил Рентон.

— Ты обязательно должен сдать анализ, Денни, — взмолилась Элисон.

— Может, оно лучше и не знать. В смысле, это самое, что за жизнь была б у Метти, если б он знал, что у него ВИЧ?

— Это же Метти. Что за жизнь у него была до того , как он узнал, что у него ВИЧ? — сказала Элисон. Картошка и Рентон неохотно кивнули.

В маленькой часовенке, примыкающей к крематорию, священник сказал короткую телегу про Метти. В то утро у него было много сожжений, и пиздеть времени не было. Несколько беглых комментариев, парочка гимнов, одна-две молитвы и щелчок переключателя, отправивший труп в печь. Ещё несколько трупов, и его смена окончена.

— В жизни тех из нас, кто собрался сегодня здесь, Метью Коннелл выступал в разных ролях. Метью был сыном, братом, отцом и другом. Последние дни его юной жизни были омрачены страданиями. Но мы должны помнить о подлинном Метью, отзывчивом молодом человеке, горевшем огромной жаждой жизни. Метью увлекался музыкой и любил играть для друзей на гитаре…

Рентон не мог посмотреть в глаза Картошке, который стоял рядом с ним у скамьи, и его начал душить истерический смех. Метти был самым говённым гитаристом из всех, кого он знал, и более-менее сносно умел играть только дорзовский «Роудхаус-блюз» и несколько песен «Клэш» и «Статус Кво». Как он ни пытался освоить проигрыш из «Рокеров Клэш-Сити», у него так ничего и не вышло. Но Метти всё равно любил Фендера Страта. Он продал его в самом конце, после того как загнал усилитель, для чтобы того наполнять дерьмом свои вены. «Бедняга Метти», — подумал Рентон. Насколько хорошо мы его знали? И вообще, насколько хорошо один человек может знать другого?

Стиви хотелось перенестись за четыреста миль отсюда, на его холлоуэйскую квартиру, к Стелле. Они расстались впервые, с тех пор как стали жить вместе. Ему было не по себе. Как он ни старался, ему никак не удавалось сосредоточить внимание на образе Метти. Метти постоянно оборачивался Стеллой.

Картошка думал о том, как паршиво, должно быть, жить в Австралии. Жара, мошки и все эти унылые пригороды, которые показывают в «Соседях» и «Дома и в гостях». Наверно, в Австралии нет ни одного приличного пивняка, и она похожа на тёплый вариант Бэйбертон-Мэйнз, Бакстоуна или Ист-Крейгз. Такая скукотища, полнейшее говно. Интересно, нет ли в старых районах Мельбурна и Сиднея или где-нибудь ещё таких же жилых домов, как в Эдинбурге, или Глазго или даже Нью-Йорке, а если есть, то почему их никогда не показывают по телеку? И ещё интересно, почему он вспомнил про Австралию на похоронах Метти? Наверно, потому, что каждый раз, когда они с ним стусовывались, Картошка валялся вмазанный на матрасе и смотрел австралийскую мыльную оперу.

Элисон вспомнила, как занималась с Метти сексом. Это было сто лет назад, она тогда ещё не торчала. Ей было восемнадцать. Она попыталась вспомнить член Метти и его размеры, но у неё ничего вышло. Зато в памяти всплыло тело Метти. Худое и крепкое, хоть и не особо мускулистое. Он был худощавым, но симпатичным: пристальный, пронзительный взгляд, выдававший его беспокойный характер. Она хорошо запомнила слова Метти, сказанные им перед тем, как они легли в кровать. Он сказал ей:

— Я трахну тебя так, как тебя ещё никогда в жизни не трахали.

Он оказался прав. Так плохо её никогда не трахали: ни до, ни после. Через пару секунд Метти кончил прямо в неё и скатился набок, хватая ртом воздух.

Она даже не пыталась скрыть своего недовольства.

— Полный пиздец, — сказала она ему, встав с постели. Она возбудилась, но не получила удовлетворения, и ей хотелось выть от разочарования. Элисон оделась. Он ничего не сказал и даже не шелохнулся, но она могла поклясться, что, уходя, видела у него в глазах слёзы. Это воспоминание преследовало её, пока она смотрела на деревянный гроб, и она жалела, что обошлась с ним так жестоко.

Франко Бегби был рассержен и смущён. Любой вред, причинённый его друзьям, он воспринимал как личное оскорбление. Он гордился тем, что заботится о своих дружках. Смерть одного их них доказала его собственное бессилие. Франко решил эту проблему, обратив свой гнев на самого Метти. Он вспомнил, как Метти подосрал Цыгана и Майки Форрестера на Лотиэн-роуд, и они оба заявились к нему на флэт. На этот счёт у него не было никаких напрягов. Но ему важен был сам принцип. Нельзя подставлять своих корешей. Метти заплатил ему за свою трусость: физически — побоями и морально — кучей оскорбительных наездов. Но теперь Бегби понял, что этот чувак ещё мало ему заплатил.

Миссис Коннелл вспоминала детство Метти. Все мальчики были грязными, но Метти — грязнее всех. Как только он научился ходить, одежда на нём горела. Поэтому она не удивилась, когда подросток Метти стал панком. Просто его жизнь заставила. Метти всегда был панком. Она вспомнила один эпизод. Когда он был маленьким, она пошла вставлять зубы и взяла его с собой. По дороге домой ей стало стыдно. Метти решил рассказать всем пассажирам автобуса, что его мама вставила зубы. Он был очень отзывчивым ребёнком. «Мы теряем их», — подумала она. После семи лет они вам больше не принадлежат. Потом, когда вы приспосабливаетесь к ним, что-то происходит в четырнадцать лет. А когда начинается героин, то они уже не принадлежат самим себе. Чем больше героина, тем меньше Метти.

Она тихо и прерывисто всхлипывала. Валиум делил её скорбь на маленькие противные порывы ветра, пытаясь рассеять неистовый ураган острой тревоги и горя внутри неё, который он одновременно старался удержать под спудом.

Энтони, младший брат Метти, думал о мести. О мести всем этим подонкам, которые угробили его брата. Он знал их, у некоторых из них хватило наглости придти сегодня сюда. Мёрфи, Рентон и Уильямсон. Эти жалкие поцы, которые делают вид, будто срут мороженым, будто знают что-то такое, чего никто больше не знает, тогда как они просто вонючие торчки. Он знал и ещё более зловещие фигуры, стоявшие у них за спиной. Зря его брат, его слабовольный, бестолковый братец, связался с этой швалью.

Энтони мысленно вернулся к тому случаю, когда Дерек Сазерленд сильно поколотил его в заброшенном сортировочном депо. Метти узнал об этом и пошёл искать Дика Сазерленда, который был такого же возраста, как Энтони, и на два года младше его самого. Энтони вспомнил, с каким нетерпением он ждал полного унижения Дика Сазерленда от рук своего брата. Но униженным снова оказался Энтони, на сей раз косвенно. Удар был почти таким же сильным, как первый: он увидел, как его старинный враг играючи повалил брата и буквально смешал его с говном. Метти тогда его предал. Он всех потом предал.

Малютке Лизе Коннелл было грустно оттого, что папа лежал в гробу, ведь у него должны вырасти крылья, как у ангела, и он должен улететь на небко. Мама расплакалась, когда Лиза рассказала ей об этом. Казалось, будто он спит в гробу. Мама сказала, что гроб заберут — на небко. И Лиза подумала, что у ангелов вырастут крылья, и они полетят на небко. Её мало волновало то, что гроб заколочен и он не сможет взлететь. Взрослым виднее. На небке хорошо. Когда-нибудь она попадёт туда и встретится с папой. Когда он приходил к ней в Уэстер-Хейлз, он обычно плохо себя чувствовал, и ей не разрешали с ним разговаривать. На небке будет хорошо: они будут играть с ним, как они играли, когда она была совсем маленькой. На небке он снова поправится. На небке будет не так, как в Уэстер-Хейлз.

Ширли крепко сжимала руку дочери и ерошила ей кудри. Лиза была, пожалуй, единственным доказательством того, что Метти прожил не зря. Но, глядя на этого ребёнка, вряд ли кто-нибудь стал бы утверждать, что это доказательство было незначительным. Впрочем, Метти был не отец, а одно название. Ширли вывело из себя, когда священник назвал его отцом. Она сама была и отцом, и матерью. Метти предоставил ей свою сперму, а потом пару раз заходил и играл с Лизой, пока героин не завладел им без остатка. Вот и весь его вклад.

Он всегда был безвольным человеком, неспособным взять на себя ответственность и справиться с наплывом собственных эмоций. Большинство наркоманов, которых она встречала, были «кабинетными» романтиками. Метти тоже. Ширли любила это в нём, любила, когда он бывал открытым, нежным, отзывчивым и жизнерадостным. Но это длилось недолго. Ещё до «чёрного» он иногда бывал груб и озлоблён. Он писал ей любовные стихи. Они были прекрасными, но не в литературном смысле: просто они передавали удивительную чистоту чудесных эмоций. Однажды он прочитал, а затем сжёг одно из самых красивых стихотворений, посвящённых ей. Она спросила его сквозь слёзы, зачем он это сделал. Это показалось ей дурной приметой. Ширли ещё никогда в жизни не было так больно.

Он обернулся и окинул взглядом их убогое жилище:

— Посмотри вокруг. Ты об этом мечтала? Не обманывай себя: ты не живёшь, а мучишься.

Его глаза были чёрными и непроницаемыми. Его заразительный цинизм и отчаяние отняли у Ширли последнюю надежду на лучшую жизнь. Они чуть было не свели её в могилу, и тогда она мужественно сказала: «Хватит».


2

— Тише, господа, прошу вас, — умолял обеспокоенный бармен ватагу горьких пьяниц, в которую плавно превратилась группа скорбящих. Долгие часы стоического пьянства и тоскливой ностальгии, наконец-то, сменились песнопениями. Им ужасно захотелось петь. Напряжение спало. На бармена никто не обращал внимания.

Позор тебе, Шеймус О'Брайен,
Все девушки Дублина плачут,
Тебя проклинают и плачут,
Позор тебе, Шеймус О'Брайен!

— ПРОШУ ВАС! Успокойтесь! — кричал он. В этом маленьком отеле в фешенебельном районе Лейт-Линкса не привыкли к таким манерам, особенно в будни.

— Какого хуя пиздит там этот мудозвон? Мы должны проводить, на хуй, нашего ёбаного корифана! — Бегби мечет хищный взгляд на бармена.

— Слышь, Франко, — почуяв опасность, Рентон хватает Бегби за плечо, стремясь поскорее привести его в менее агрессивное расположение духа, — а помнишь, как ты, я и Метти поехали на открытие чемпионата страны?

— А как же! Помню, блядь! Я ещё сказал, на хуй, тому мудаку из ёбаного телека, чтоб он выебал себя в жопу. Как его звали, блядь?

— Кейт Чегуин. Чеггерс.

— Точно. Чеггерс.

— Чувак из телека? Из «Чеггерс Плейз Поп»? Чё, правда? — спросил Гев.

— Во-во, — сказал Рентон, а Франко самодовольно ухмыльнулся, подбивая его рассказать эту историю. — Короче, поехали мы на открытие чемпионата. А этот мудак Чеггерс брал там интервью для городского радио Ливерпуля, ну, просто пиздел с чуваками из толпы, да? Значит, подходит он это к нам, а нам в падло говорить с этим мудилой, но вы же знаете Метти, он вообразил себя ёбаной звездой экрана и начал грузить о том, типа, как классно тут в Ливерпуле, Кейт, и мы уматно провели время, и прочую херню. Потом этот дебил, этот мудак Чеггерс, или как там его зовут, тычет микрофон Франко, — Рентон показал на Бегби. — А он и говорит: «Пойди выеби себя в жопу, пидор!» Чеггерс покраснел, как помидор. У них был типа как «прямой эфир», и они потратили целых три секунды на то, чтобы вырезать эту фигню.

Пока они хохотали, Бегби решил оправдать свои действия:

— Мы приехали туда, блядь, на ёбаные гонки, а не пиздеть со всякими там пиздаболами с ёбаного радио, — у него было выражение лица делового человека, которого достали репортёры, пытающиеся взять у него интервью.

Франко мог завестить из-за любой ерунды.

— Ёбаный Дохлый не приехал. А Метти был его корешем, бля, — заявил он.

— Э, но он же во Франции… в той чувихой, это самое. Наверно, не может её бросить, врубаешься… в смысле… Франция, это самое, — заметил пьяный Картошка.

— А меня это не ебёт! Рентс и Стиви приехали из Лондона. Если Рентс со Стиви смогли приехать из ёбаного Лондона, то Дохлый мог бы приехать из ёбаной Франции.

Чувства Картошки чрезвычайно притупил алкоголь. По глупости он продолжал спорить:

— Да, но, э… Франция дальше… мы говорим тут про юг Франции, это самое. Врубаешься?

Бегби недоверчиво посмотрел на Картошку. Видимо, до него просто не дошло. Он сказал медленнее, громче и злее; его ужасный рот странно искривился, глаза засверкали:

— ЕСЛИ РЕНТС СО СТИВИ СМОГЛИ ПРИЕХАТЬ ИЗ ЁБАНОГО ЛОНДОНА, ТО ДОХЛЫЙ МОГ БЫ ПРИЕХАТЬ ИЗ ЁБАНОЙ ФРАНЦИИ!

— Ага… конечно. Мог бы хоть попытаться. Всё-таки похороны друга, это самое, да, — Картошка подумал, что Консервативная партия Шотландии прекрасно обошлась бы несколькими Бегби. Ведь дело не в сообщении, а в его передаче. Бегби умеет идеально излагать мысли.

Стиви чувствовал себя здесь неловко. Он отвык от всего этого. Франко огрел его по спине одной рукой, а Рентона — другой.

— Я охуенно рад опять вас видеть, чуваки. Обоих, блядь. Стиви, я хочу, чтоб ты присмотрел, на хуй, за этим чуваком, там, в Лондоне, — он повернулся к Рентону. — Если ты пойдёшь тем же ёбаным путём, что и Метти, я тебя так отпизжу, сука! Попомни мои слова, блядь.

— Если я пойду тем же путём, что и Метти, то нечего будет пиздить.

— И не надейся, блядь. Я выкопаю твоё ебучее тело из-под земли и буду пинать его ногами по всей ёбаной Лейт-уок. Ты меня понял?

— Какой ты у нас заботливый, Фрэнк.

— В натуре, заботливый, блядь. Ты подставляешь своих корешей. Правильно, блядь, Нелли?

— Чего? — пьяный Нелли медленно оборачивается.

— Я щас говорю, бля, этому чуваку, что он подставляет своих ёбаных корешей.

— И правильно говоришь, блядь.

Картошка разговаривает с Элисон. Рентон улизнул от Франко и подсел к ним. Франко схватил Стиви, показывая его Нелли, как трофей, и рассказывая ему, какой он классный чувак.

Картошка поворачивается к Рентону:

— Просто я говорю Эли, тяжко всё это, чувак, это самое. Я уже похоронил столько чуваков моего возраста, это самое. Интересно, кто следующий?

Рентон пожимает плечами:

— По крайней мере, какая бы хуйня ни случилась, теперь мы будем к ней готовы. Если бы давали учёные степени по утратам близких, то я был бы уже доктором наук.

Когда бар стали закрывать, они вышли гуськом в холодную ночь и направились со шмотками на флэт Бегби. Они уже двенадцать часов бухали и и разглагольствовали о жизни Метти и его смерти. В действительности, наиболее проницательные из них понимали, что все их домыслы, суммированные и переваренные, ни на йоту не прояснили этой жестокой загадки.

Они не стали ничуть мудрее, чем были вначале.



Дилемма трезвенника № 1

— Ну давай, пыхни немного, тебе будет классно, — говорит она, протягивая мне косяк. Как я сюда, блядь, попал? Я должен был пойти домой и переодеться, а потом смотреть телек или спуститься в «Принцессу Диану». Это всё из-за Мика, из-за него и его «рюмашки-после-работы».

И вот я здесь, в пиджаке и галстуке, сижу на этом уютном флэту среди чуваков в «денимах» и футболках, которые считают себя гораздо большими раздобаями, чем они есть на самом деле. Воскресные приколисты — такие зануды.

— Оставь его в покое, Пола, — говорит тёлка, с которой я познакомился в баре. Она упорно норовит залезть мне в штаны с тем неистовым и нарочитым безрассудством, которым отличаются подобные лондонские расклады. Возможно, она добьётся своего, несмотря на то, что, заходя в ванную и пытаясь представить себе, как она выглядит, я не могу вызвать в памяти даже приблизительного образа. Эти тёлки — напряжные пизды, пластиковые сучки. Их можно только выебать, вынуть и уйти. Они даже делают вид, что разочарованы, если ты поступаешь иначе. Я говорю сейчас, как Дохлый, но его точка зрения бывает оправданной, особенно здесь и сейчас.

— Ну, давай, мистэр Пиджак с Галстукам. Факт, што ты не пробвал ниччё падобнва в сваей жызни!

Я попиваю водку и изучаю эту девицу. У неё красивый загар, ухоженные волосы, но всё это не скрадывает, а скорее подчёркивает её слегка подгулявший, нездоровый вид. Я подсматриваю за ней краем глаза: ещё одна идиотка, ищущая приключений. На кладбищах таких полно.

Я беру косой, пыхаю и возвращаю его обратно:

— Травка и немножко опиума, да? — спрашиваю. Действительно, пахнет классной дрянью.

— Ага… — говорит она, чуток отъехав.

Я снова смотрю на косяк, горящий у неё в руке. Я пытаюсь что-нибудь почувствовать. Ни фига. На самом деле, я ищу внутри себя того демона, того порочного ублюдка, того ушкварка, который перекрывает мне мозги и придвигает руку к косяку, а косяк — к губам, и сосёт, сосёт, как чёртов пылесос. Он не выходит наружу. Может, он здесь больше не живёт. Остался только говнюк, сидящий на работе с девяти до пяти.

— Извините, но мне придётся отказаться от вашего любезного предложения. Называйте меня конченым, если вам так угодно, но я всегда с опаской относился к наркотикам. Я знаю много людей, которые увлекались ими и попали в беду.

Она пристально смотрит на меня, похоже, догоняя, что я чего-то недоговариваю. Она немного выпадает на измену, встаёт и уходит.

— Ну, ты и шизовый! — громко хохочёт тёлка, с которой я познакомился в баре, хер знает, как её зовут. Я скучаю по Келли, оставшейся в Шотландии. Келли так классно смеялась.

Всё дело в том, что наркотики кажутся мне теперь ужасным занудством; хотя, на самом деле, мне сейчас гораздо скучнее, чем раньше, когда я торчал. Но эта скука для меня нова, и поэтому она не такая нудная, как кажется. Просто я чуть-чуть побалуюсь ею. Ну, совсем чуть-чуть.



Хавайте на здоровье!

Боже мой, впереди ещё один из этих мерзких вечеров. Лучше б тут было полно народу. Когда такое затишье, время тянется ужасно медленно. И даже намёка на чаевые. Блядство!

В баре почти никого нет. Энди сидит со скучающим видом и читает «Ивнинг ньюс». Грэхэм на кухне, готовит еду, которую, как он надеется, кто-нибудь съест. Я прислонилась к стойке -я страшно устала. Утром мне нужно сдать сочинение по философии. О морали: относительна она или абсолютна, в каких обстоятельствах и т. д. и т. п. Как подумаю об этом, так сразу харит. Закончу смену, сяду и буду писать всю ночь. Полная шизня.

По Лондону я не скучаю, а по Марку — да… немножко. Может, даже немножко больше, чем немножко, но не так сильно, как я думала. Он сказал, если я хочу поступить в университет, то можно сделать это в Лондоне с таким же успехом, как и дома. Но когда я сказала ему, что жить на стипендию тяжело везде, а в Лондоне невозможно, просто физически невозможно, он сказал, что хорошо зарабатывает и что мы как-нибудь протянем. Когда я сказала ему, что не хочу, чтоб он содержал меня, как крутой сутенёр — дешёвую шлюху, он сказал мне, что всё будет по-другому. Но я всё равно вернулась, а он остался, и никто из нас особо об этом не жалеет. Марк может быть ласковым, но он не очень-то нуждается в людях. Я прожила с ним полгода и, по-моему, так до сих пор и не знаю его толком. Иногда мне кажется, что я хочу слишком многого, но с ним, похоже, всё ясно.

В ресторан заходят четверо парней, конкретно кирных. Шиза. Одного я, кажется, знаю. Наверно, встречались в универе.

— Чем могу служить? — спрашивает их Энди.

— Пару бутылок самого лучшего вина… и столик на четверых… — невнятно произносит он. Судя по их акценту, прикиду и манерам, это англичане среднего или выше среднего класса. В городе полно этих «белых колонистов». И это говорю я, только что вернувшаяся из Лондона! Студенты универа когда-то делились на эдинбургцев, глазгосцев, бирмингемцев и кокни, а сейчас он превратился в отстойник для оксбриджских неудачников из соседних с Лондоном графств и пары-тройки эдинбургских пэтэушников, представляющих Шотландию.

Я улыбаюсь им. Нужно отбросить все эти предвзятые мнения и научиться относиться к людям по-человечески. Это влияние Марка, его предубеждения заразны, хрен шизанутый. Они садятся.

Один говорит:

— Какую девушку называют в Шотландии интересной?

Второй рявкает:

— Туристку!

Они говорят очень громко. Нахалы.

Один произносит, показывая в мою сторону:

— Впрочем, не знаю. Эту я бы не вышвырнул из кровати.

Ах, ты хуйло. Ёбаное дебильное хуйло.

Я вся закипаю внутри, но делаю вид, что не услышала этого замечания. Мне нельзя потерять эту работу. Мне нужны деньги. Не будет бабла — не будет ни универа, ни диплома. А мне нужен диплом. Мне он нужен больше всего на свете.

Пока они изучают меню, один из парней, темноволосый тощий мудак с длинной чёлкой, похотливо улыбается мне.

— Каг дзила, драгуша? — говорит он, подражая произношению кокни. У мажоров это нынче модно. Боже, как мне хочется послать этого придурка на хуй. На хрен мне это сдалось… но ничего не поделаешь.

— Улыбнись нам, дзифчушка! — говорит тот, что пожирнее, низким, развязным голосом. Голос высокомерного, тупого мажора, не отягощённого чуткостью или интеллектом. Я пытаюсь снисходительно улыбнуться, но мышцы лица остаются неподвижными. И на этом спасибо.

Принять заказ — сущий кошмар. Они поглощены беседой о карьере, с наибольшим уважением отзываясь о профессиях брокера, рекламного агента и менеджера, и как бы между делом пытаются меня унизить. Тощий придурок спрашивает, когда я кончаю работу. Я не обращаю на него внимания, а все остальные начинают гикать и стучать кулаками по столу. Я записываю заказ, чувствуя себя раздавленной и опозоренной, и ухожу на кухню.

Я вся дрожу от злости. Интересно, надолго ли меня хватит? Если б я хоть могла отвести душу с какой-нибудь чувихой — Луизой или Маризой.

— Ты что, не можешь выгнать на хуй этих поцев? — отрываюсь я на Грэхэме.

— Это работа. Клиент всегда прав. Даже если он ведёт себя, как хуева залупа.

Я помню, Марк рассказывал, как несколько лет назад он работал на шоу «Лошадь года» в Уэмбли — разносил продукты вместе с Дохлым. Он всегда говорил, что официанты обладают властью: никогда не трогай официанта. Он был, конечно, прав. Настало время воспользоваться этой властью.

У меня самый разгар месячных, и я чувствую себя, как выжатый лимон. Я иду в туалет и меняю тампоны, заворачивая использованный (он насквозь пропитан выделениями) в туалетную бумагу.

Двое из этих чёртовых мажоров-империалистов заказали суп: наш фирменный — с томатами и апельсинами. Пока Грэхэм занимается приготовлением основных блюд, я беру окровавленный тампон и опускаю его, как мешочек с чаем, в первую миску с супом. Потом выдавливаю вилкой его мерзкое содержимое. В супе плавает пара чёрных кусочков внутреннего покрова матки. Я хорошо их размешиваю, и они растворяются.

Я подношу к столику два паштета и два супа, ставя свой «коктейль» перед тем тощим, намазанным гелем уёбком. Один из их компании, парень с коричневой бородой и на удивление уродливыми, выступающими вперёд зубами, рассказывает сидящим за столом, снова-таки очень громко, о том, как ужасны Гавайи.

— Чёртова жара! Нет, я ничего не имею против жары, но она совершенно не похожа на роскошный, палящий зной Южной Калифорнии. Там такая высокая влажность, что всё время потеешь, как поросёнок. К тому же, тебе постоянно досаждают эти подлые крестьяне, которые пытаются продать свои смехотворные побрякушки.

— Ещё вина! — недовольно гудит жирный, белобрысый хрен.

Я возвращаюсь в уборную и набираю в кастрюлю своей мочи. Меня мучает цистит, особенно во время месячных. Моя моча имеет тот мутный, застоявшийся вид, который говорит об инфекции мочеполового тракта.

Я разбавляю вино своими ссаками: оно немного помутнело, но эти гады такие бухие, что ничего не заметят. Я выливаю четвёртую часть графина в раковину и доливаю его собственной мочой.

Я поливаю своими ссаками рыбу. Они такого же цвета и такой же консистенции, как маринад. Шизня!

Эти хрены едят и пьют всё подряд, ничего не замечая.

Трудно срать на клочок газеты: параша маленькая, и как следует не присядешь. А тут ещё Грэхэм что-то кричит. Всё же я выдавливаю из себя маленькую мягкую какашечку, которую затем перемешиваю со сливками в соковыжималке и, погружая получившееся месиво в шоколад, нагреваю его на сковородке. Я поливаю им профитроли. Довольно аппетитный вид. Вот это крейза!

Я чувствую, что наделена огромной властью, и наслаждаюсь тем, что оскорбляю их. Теперь-то улыбаться куда проще. Жирному ублюдку не повезло: в его мороженое я подсыпала немного перемолотых крупинок крысиного яда. Надеюсь, Грэхэму за это не влетит. Надеюсь, ресторан не закроют.

В своём сочинении мне пришлось бы признаться, что в определённых случаях мораль бывает относительной. Это, если говорить начистоту. Но доктор Лэймонт придерживается другой точки зрения, и поэтому я должна буду отстаивать абсолют, чтобы подлизаться к нему и получить высокий балл.

Полнейшая шиза!



Глазея на поезда на Центральном вокзале Лейта

Когда я схожу с поезда в Уэйверли, город кажется мне зловещим и чужим. Два чувака орут друг на друга под аркой на Кэлтон-роуд, возле почтового склада. А может, они орут на меня? Чудесное место и время, для того чтобы слезать с иглы. Но можно ли найти идеальные место и время? Я ускоряю шаг (что не так-то просто с этим тяжеленным бэгом) и выхожу на Лейт-стрит. Что за хуйня, в конце-то концов? Уроды. Я, бля…

Я, бля, продолжаю идти. Быстрым шагом. Когда я дохожу до Театра, крики этих двух долбоёбов сменяются высокопарной болтовнёй буржуйских толп, поваливших с оперы: «Кармен». Некоторые из них направляются в рестораны в верхнем конце Лейт-уок, где забронированы столики. Я шагаю дальше. Всё время под гору.

Я прохожу мимо своего старого флэта на Монтгомери-стрит, потом мимо бывшего торчкового притона на Альберт-стрит, который сейчас разогнали и подмарафетили. Вниз по улице проносится полицейская машина, врубая бешеную сирену. Три чувака выползают из бара и накидываются на китаёзу. Один из них хочет поймать мой взгляд. Если эти уроды найдут малейший повод отметелить какого-нибудь мудака, они ухватятся за него руками и ногами. Я снова благоразумно ускоряю шаг.

С точки зрения теории вероятности, чем дальше спускаешься по Лейт-уок, тем больше шансов, что тебе начистят рыло. Но, как это ни странно, чем дальше я спускаюсь, тем безопаснее себя чувствую. Это Лейт. Наверно, это значает «дом».

Я слышу, как кто-то рыгает, и заглядываю в переулок, ведущий к строительному складу. Я вижу, как Второй Призёр блюёт жёлчью. Я благоразумно дожидаюсь, пока он закончит, и только после этого обращаюсь к нему:

— Реб, ты в порядке, чувак?

Он, шатаясь, разворачивается и пытается сфокусировать на мне свой взгляд, но его отяжелевшие веки так и норовят с грохотом захлопнуться, подобно стальным жалюзи ночного азиатского магазина через дорогу.

Второй Призёр лепечет что-то типа:

— Эй, Рентс, я здоров, как бык… сукин ты сын… — Потом выражение его лица вроде как меняется и он говорит: -…ёбаный сукин сын… я тебе дам, сука… — Он наклоняется вперёд и замахивается на меня. Даже несмотря на свой бэг, я успеваю отступить назад, и этот шизлонг врезается в стену, потом отшатывается назад и падает на жопу.

Я помогаю ему встать, а он грузит какую-то пургу, которой я не просекаю, но, по крайней мере, он стал теперь менее агрессивным.

Как только я обхватываю его рукой, чтобы помочь ему идти по дороге, этот поц обрушивается на землю, словно колода карт, с профессиональной беспомощностью хануриков, которые целиком отдались в вашу власть. Мне пришлось бросить свою дорожную сумку и поддержать этого мудака, чтобы он перестал падать и поднимать с тротуара другого второго призёра. Но это бесполезно.

По улице едет такси, я останавливаю его и запихиваю Второго Призёра на заднее сиденье. Водила явно недоволен, но я даю ему пятёрку и говорю:

— Отвези его в Баутау, шеф. Готорнвейл. Дальше он найдёт дорогу. — В конце концов, сейчас святки. А чуваки вроде Второго Призёра идеально вписываются в эту пору года.

Вначале мне хотелось сесть в такси вместе с Сэксом и поехать к матушке, но «Томми Младший» показался очень уж заманчивым. Вошёл Бегби с компанией уродов, одного из которых я, похоже, знаю.

— Рентс! Как дела, сукин ты сын? Ты чё, только из Лондона?

— Ага, — я потряс ему руку, а он притянул меня к себе и изо всей силы огрел по спине. — Только что запихал Второго Призёра в тачку, — сказал я.

— А, этот мудила. Я сказал ему, чтоб валил на хуй. Второй ёбаный наезд за сегодняшний вечер. Он же ж ёбаный алкаш. Это хуже, чем ёбаный торчок, бля. Если б не рождество и всё такое, я б сам его отпиздил. Между нами всё, на хуй, кончено. Всё, пиздец.

Бегби знакомит меня с чуваками из своей компании. Из-за чего эта толпа попёрла Второго Призёра, мне абсолютно по барабану. Среди них — Доннелли, или Парень из Сафтона, тот поц, которому Майки Форрестер когда-то лизал задницу. В один прекрасный день Форрестер его достал, и он надавал ему порядочных тырлей. Чувачка даже госпитализировали. Так ему и надо.

Бегби отводит меня в сторону и понижает голос:

— Ты слыхал, что Томми заболел, на хуй?

— Ага, слышал.

— Тогда пойди, блядь, и проведай его, раз приехал.

— Ага, я и сам собирался.

— И правильно, бля. Ты должен сходить к нему, как никто другой, бля. Я не виню тебя, Рентс, я говорил это Второму Призёру, блядь: «Я не виню, на хуй, Рентса за Томми». У каждого чувака есть своя ёбаная голова на плечах. Я так и сказал Второму Призёру, блядь.

Бегби начинает рассказывать мне, какой я классный сукин сын, надеясь, что я отвечу ему тем же, что я послушно и выполняю.

Некоторое время я выступаю в роли опоры для привычной Бегбиной саморекламы, прикидываясь трезвенником и тележа всей толпе несколько классических историй о Бегби, изображающих его крутым чуваком и супержеребцом. Они всегда звучат более правдоподобно, когда их рассказывает кто-нибудь другой. Потом мы вдвоём выходим из пивняка и идём вниз по улице. Мне хочется поехать к матери и завалиться на боковую, но Попрошайка настаивает на том, чтобы я пошёл к нему бухать.

Важно шагая по Лейт-уок вместе с Бегби, я чувствую себя уже не жертвой, а хищником, и начинаю рыскать взглядом по сторонам, но вдруг осознаю, какой же я жалкий говнюк.

Мы заходим поссать на старый Центральный вокзал в конце Лейт-уок — пустой заброшенный ангар, который скоро снесут и построят на его месте супермаркет и плавательный центр. Нам становится немного грустно, хотя, когда здесь ходили поезда, я был ещё очень маленьким и ничего не помню.

— Тут был крутой вокзал. Говорят, одно время отсюда можно было уехать куда угодно, — говорю я, наблюдая, как моя дымящаяся моча плещется о холодный камень.

— Если б тут ходили ёбаные поезда, я б щас сел на любой и съебался б из этой дыры, — говорит Бегби. Для него несвойственно говорить о Лейте в таком тоне. Обычно он идеализирует это место.

Старый алкаш, на которого пялится Бегби, подходит, пошатываясь, к нам с пузырём вайна в руке. Здесь бухает и вписывается куча всяких «синяков».

— Чем занимаемся, ребятки? Глазеем на поезда, да? — говорит он, от души смеясь над собственной шуткой.

— Ага. Это точно, — говорит Бегби. И добавляет вполголоса: — Ёбаный старпёр.

— Ну ладно, не буду вам мешать. Не отвлекайтесь, глазейте себе на поезда! — Он ковыляет прочь, его скрипучий пьяный гогот эхом отдаётся в заброшенном сарае. Я заметил, что у Бегби почему-то испортилось настроение и ему стало не по себе. Он отвернулся от меня.

И только тогда я понял, что старый ханурик был его отцом.

По дороге к Бегби мы молчали, пока не повстречали какого-то чувака на Дюк-стрит. Бегби ударил его по лицу, и он упал. Пацан мельком глянул вверх, а потом свернулся в позе зародыша. Бегби только сказал «урод» и пару раз пнул ногой лежачего. Лицо парня, когда он посмотрел снизу на Бегби, выражало не страх, а смирение. Чувак всё понимал.

Мне абсолютно не хотелось вмешиваться, даже ради приличия. В конце концов, Бегби повернулся ко мне и кивнул в ту сторону, куда мы шли. Мы оставили чувака валяться на тротуаре, а сами молча поплелись дальше, так ни разу и не оглянувшись.



Безвыходное положение

Я видел Джонни впервые, с тех пор как ему ампутировали ногу. Я не знал, в каком настроении его застану. Когда я в последний раз его видел, он был весь покрыт фуфляками, но продолжал нести какую-то чушь насчёт Бангкока.

К моему удивлению, этот чувак, недавно потерявший ногу, ничуть не унывал:

— Рентс! Братан! Как делишки?

— Нормально, Джонни. Я тебе сочувствую, чувак.

Он рассмеялся над моими соболезнованиями:

— Подававший надежды футболист? Но даже это не остановило Гэри Маккея, правда?

Я только усмехнулся.

— Белый Лебедь не застоится в доке. Как только научусь ходить на этих ёбаных костылях, сразу же вернусь на улицу. Они не могут обрезать птичке крылышки. Они отняли у меня ноги, но никогда не отнимут крыльев, — он похлопал себя рукой по плечу, чтобы показать, откуда у него должны расти крылья. По-моему, чувак верит, что они у него действительно есть. — Ты ничево-о не сможишь измини-и-и-и-ить… — пропел он. Интересно, под чем он сейчас.

Будто прочитав мои мысли, он говорит:

— Тебе надо попробовать этот циклозин. Сам по себе он говно, но если смешать с метадоном — полный улёт, чувак! У меня никогда в жизни не было такого охуенного прихода. Даже от той колумбийской дряни, которой мы трескались в восемьдесят четвёртом. Я знаю, ты щас не торчишь, но если вдруг надумаешь, то попробуй этот коктейль.

— Чё, правда?

— Это полный атас, бля! Ты же знаешь Мать-Настоятельницу, Рентс. Я верю в свободный рынок наркоты. Но надо отдать должное нашему здравоохранению. После того, как мне отрезали это копыто, и я прошёл оздоровительное лечение, я поверил в то, что государство может конкурировать с частными предпринимателями в этой отрасли и поставлять потребителям удовлетворительный продукт по низкой цене. Метадон в сочетании с циклозином, я тебе говорю, чувак, ебать мои лысые яйца! Я прихожу в клинику, получаю свои колёса, а потом нахожу какого-нибудь парня, которому прописали циклозин. Его прописывают беднягам с раком, СПИДом и прочей херотой. Мах на мах, и оба чувачка довольны, как ёбаные слоны.

У Джонни кончились вены, и он начал ширяться в артерии. Через пару заширов у него началась гангрена. Потом пришлось отрезать ногу. Он заметил, как я покосился на его забинтованную культю: я просто не мог удержаться.

— Я знаю, о чём ты думаешь, сукин ты кот. Ну нет, они никогда не отрежут среднюю ногу Белого Лебедя!

— Я даже не думал об этом, — возразил я, но он вытащил свой член из своих боксёрских шорт.

— Хотя мне от него никакого толку, — засмеялся он.

Я обратил внимание, что его елда покрыта сухими струпьями, значит, заживает:

— Похоже, подсыхают, Джонни, гнойники, типа.

— Ага. Я решил больше не колоться и пересесть на метадон с циклозином. Когда я увидел эту культю, то подумал, что у меня появился ещё один шанс, новое место доступа, но этот коновал сказал мне: «Забудь. Только вставишь туда иглу, и тебе пиздец». А оздоровительное лечение — это классно. Белый Лебедь разработал план: встать на ноги, спрыгнуть с наркоты и стать настоящим барыгой — не колоться, а только торговать, — он оттянул пояс и забросил свой покрытый паршой прибор обратно в шорты.

— Лучше бы тебе подвязать с этим, — советую я ему. Но он пропускает мои слова мимо ушей.

— Нее-а, мне нужна хуева груда капусты, а потом можно и в Бангкок.

У чувака уже и ноги нет, а он всё не может расстаться со своей мечтой о Таиланде.

— Запомни, — сказал он, — я не хочу ждать, пока приеду в Таиланд, чтобы там поебаться. Главное — постепенно сокращать дозняк. Тут на днях, когда сестра пришла на перевязку, мой зашевелился. Старая калоша и всё такое, а я сидел, как пацан, зажав залупу в кулаке.

— Тебе б только встать на ноги, Джонни, — подбадриваю я его.

— Хуя тебе! Кто захочет ебаться с одноногим? Мне придётся им платить — полный крах Белого Лебедя! Но всё равно, чувихам лучше платить. Строить ёбаные отношения на чисто деловой основе, — в его голосе звучала горечь. — Дрючишь Келли?

— Не, она щас тут, — мне не понравилось, как он спросил, и не понравилось, как я ответил.

— Тут на днях заходила эта сука Элисон, — сказал он, раскрывая причину своей злобы. Эли и Келли были лучшими подругами.

— Правда?

— Посмареть шоу уродцев, бля, — он кивает на свой забинтованный обрубок.

— Перестань, Джонни, Эли не такая.

Он снова смеётся, доставая диетическую колу без кофеина, отрывает кольцо и делает глоток.

— В холодильнике есть ещё одна, — предлагает он, показывая на кухню. Я отрицательно качаю головой.

— Ага, заходила тут на днях. Несколько недель назад. Ну, я и говорю: «А как насчёт минета, цыпка?» В память о прошлом. В смысле, это самое меньшее, что она могла б сделать для Матери-Настоятельницы, для Белого Лебедя, который столько раз её выручал, бля. Эта бессердечная стерва обломала меня, — он с отвращением покачал головой. — Я ни разу не завалил эту шлюшку, сечёшь? Ни разу в жизни. Даже когда она была на кумарах. Одно время она готова была отдаться за дозняк.

— Я понимаю, — поддержал я его. Может, он говорил правду, а может, и врал. Между мной и Эли всегда существовала какая-то молчаливая неприязнь. Даже не знаю, почему. Но, какова бы ни была причина, мне нетрудно поверить в любую гадость, сказанную про неё.

— Белый Лебедь никогда не воспользуется тем, что дама в беде, — улыбается он.

— Разумеется, — говорю я без тени убеждения в голосе.

— Никогда не воспользуюсь, — резко обрывает он меня. — И никогда не пользовался, понял? — Пока не попробуёшь пуддинга, не узнаешь, какой он на вкус.

— Ну да, потому что у тебя всегда были полные яйца ширки.

— Ха-ха-ха, — смеётся он, прижимая к груди банку с колой. — Белый Лебедь не подсирает своих людей. Это золотое правило номер один. Ни за «чёрный», ни за что угодно. Не сомневайся в честности Белого Лебедя на этот счёт, Рентс. Я не всегда был уторчанным по самые яйца. Если б я захотел, я мог бы подставить эту сучку. И даже когда я был уторчанным, я мог бы её продать. Живое мясо, сука. Я мог бы выгнать эту блядь на Истер-роуд в миниюбке и без трусов, вмазал бы её, чтоб она прикусила язык, и бросил бы её на полу пивняка за гаражом. Устроил бы у себя дома ёбаный бордель, а сам стоял бы на улице и брал по пятёрке с рыла. Я имел бы с этого астрохуические барыши. А через недельку, когда ребята вдоволь наебутся, сходил бы в Тайни и позвал бы всех этих прокажённых «джамбо».

Трудно поверить, но Джонни до сих пор не был ВИЧ-инфицированным, хотя он и содержал ещё больше торчковых притонов, чем мистер Кадона. Он выдвинул шизовую теорию, согласно которой ВИЧем заражаются только «джамбо», а у «хибсов» против него иммунитет:

— Я бы всё устроил. И ушёл бы на покой. Пару неделек, и я бы жил в Таиланде, и кучи азиатских задниц мостились бы ко мне на фейс. Но я этого не сделал, потому что нельзя подсирать своих людей.

— Трудно быть человеком принципа, Джонни, — улыбаюсь я. Мне хочется уйти. Я не выдержу ещё одного пересказа его воображаемых азиатских приключений.

— Вот именно, бля. Моя беда в том, что я забываю обиды. В бизнесе не может быть никаких симпатий. Перед лицом драконова закона мы все знакомые. Так нет же, добренький ублюдок Белый Лебедь питал дружеские чувства. И чем же эта корыстная стерва ему отплатила? Я попросил её о маленьком отсосе, только и всего. Она могла бы сделать его хотя бы из сочувствия к моей ноге, понимаешь. Я б даже разрешил ей погуще намазаться помадой, это самое, для большей безопасности, сечёшь? Короче, я высадил её. Она только глянула на сочащиеся ранки и тут же выпала на измену. Я сказал ей: «Не переживай, слюна — естественный антисептик».

— Да, так говорят, — согласился я. Мне пора.

— Угу. И вот, что я тебе скажу, Рентс. Тогда, в семьдесят седьмом, мы были правы. Вся эта фелляция. Утопить весь ёбаный мир в слюне.

— Жаль только, что все мы высохли, — говорю я и поднимаюсь, чтобы идти.

— Ага, точно, — говорит Джонни Свон, уже спокойнее.

Самое время валить.



Зима в Уэст-Грэнтоне

Томми классно выглядит. Это ужасно. Он умрёт. Может, через несколько недель, а может, лет через пятнадцать Томми не станет. Есть вероятность, что со мной произойдёт то же самое. Но разница в том, что Томми обречён.

— Привет, Томми, — говорю я. Он так классно выглядит.

— Угу, — отвечает он. Томми сидит в продавленном кресле. В воздухе пахнет сыростью и мусором, который давным-давно пора было выбросить.

— Как самочувствие?

— Ничего.

— Хочешь поговорить об этом? — спрашиваю нехотя.

— Не особо, — отвечает он неуверенно, будто бы хочет.

Я неуклюже сажусь в точно такое же кресло. Оно жёсткое, из него торчат пружины. Много лет назад это было кресло какого-то богача. Но не меньше двух десятилетий оно провело в домах бедняков. И вот попало к Томми.

Теперь я вижу, что Томми выглядит не так уж хорошо. Чего-то не хватает, какой-то его части, как в незаконченном «пазле». Это не просто шок или депрессия. Кажется, будто какая-то частица Томми уже умерла, и я её оплакиваю. Теперь я понимаю, что смерть — это не событие, а процесс. Обычно люди умирают постепенно, по нарастающей. Они медленно чахнут в домах и больницах или в местах вроде этого.

Томми не выбирается из Уэст-Грэнтона. Он порвал с матерью. Это квартира с «варикозными венами»: её называют так из-за потрескавшейся штукатурки на стенах. Томми получил её вне очереди. В списке ожидающих значилось пятнадцать тысяч человек, но никто не захотел брать эту квартиру. Это тюрьма. Но мэрия не виновата: правительство заставляет её продавать хорошее жильё, а ништяки отдавать таким, как Томми. С политической точки зрения, это вполне оправдано. Они не голосуют за правительство, так зачем же заморачиваться и делать что-то для людей, которые вас не поддерживают? Что касается морали, это другое дело. Но какое отношение имеет мораль к политике? Там всё крутится вокруг бабок.

— Как в Лондоне? — спрашивает он.

— Нормально, Томми. Почти так же, как здесь.

— Ну да, расскажи, — говорит он язвительно.

На тяжёлой фанерной двери большими чёрными буквами было написано: ЧУМНОЙ. А ниже: ЗАРАЗА и НАРИК. Малые гопники достанут любого. Правда, никто ещё не говорил этого Томми в лицо. Томми — парень не промах, он верит в то, что Бегби называет «дисциплиной бейсбольной биты». Кроме того, у него есть крутые кореша, например, Порошайка, и не столь крутые кореша, например, я. Но, несмотря на это, Томми становится всё более ранимым. Количество его друзей уменьшается по мере того, как его потребность в них растёт. Такова обратная, точнее, превратная, арифметика жизни.

— Ты сдал анализ? — спрашивает он.

— Да.

— Чисто?

— Угу.

Томми смотрит на меня. Он злится и умоляет одновременно.

— Ты кололся больше, чем я. И одной машиной. С Дохлым, с Кизбо, с Рэйми, с Картошкой, со Свонни… с Метти, ёб твою мать. Только скажи мне, что ты никогда не ширялся Меттиным баяном!

— Я никогда ни с кем не ширялся одним баяном, Томми. Все это говорят, но я никогда не ширялся одним баяном, по крайней мере, в «тирах», — сказал я ему. Странно, что я забыл про Кизбо. Он сидит на системе уже года два. Когда-то я собирался даже сходить к нему и раскрутить его на ширку. Однако я знаю, что никогда бы до этого не дошёл.

— Не пизди, сука! Ты ширялся! — Томми наклоняется вперёд. Он начинает реветь. Помню, я думал, если он начнёт реветь, то я тоже могу распустить сопли. Но сейчас я чувствовал только мерзкую, удушающую злость.

— Никогда в жизни, — качаю я головой.

Он садится на место и улыбается самому себе. Даже не глядя на меня, задумчиво говорит, уже безо всякой горечи:

— Странно как-то всё получается, да? Ты вместе с Картошкой, Дохлым, Свонни и всей толпой присадили меня на «эйч». Я сидел себе и бухал со Вторым Призёром и Франко и стебался над вами, называл вам самыми последними дебилами на свете. Потом я поссорился с Лиззи, помнишь? Пришёл к тебе на флэт. Попросил, чтоб ты меня вмазал. Я думал, что должен всё хоть раз в жизни попробовать. Вот и допробовался.

Я помню. Господи, это было всего несколько месяцев назад. Некоторые бедняги сильно предрасположены к определённым наркотикам. Как, например, Второй Призёр — к «синьке». Томми очень плотно присел на ширку. Никто не может его контролировать, но я знавал некоторых чуваков, которые смогли к нему приспособиться. Я спрыгивал несколько раз. Спрыгнуть и снова подсесть — это всё равно, что вернуться в тюрьму. Каждый раз, когда садишься в тюрягу, вероятность того, что ты сможешь изменить свою жизнь, уменьшается. То же самое, когда снова присаживаешься на «чёрный». Уменьшается вероятность того, что когда-нибудь ты сможешь обходиться без него. Неужели я виноват в том, что у меня была при себе гера, когда Томми попросил сделать ему первый укол? Возможно. Вполне вероятно. Насколько я виноват в этом? Достаточно.

— Мне очень жаль, Томми.

— Я не знаю, что мне, на хер, делать, Марк. Что мне делать?

Я сидел, понурив голову. Мне хотелось сказать Томми: «Просто живи. Вот и всё. Следи за своим здоровьем. Может, и не заболеешь. Посмотри на Дэви Митчелла. (Дэви — один из лучших друзей Томми.) У него ВИЧ, а он никогда в жизни не ширялся. Дэйви прекрасно себя чувствует. Ведёт нормальную жизнь, ничем не хуже остальных.»

Но я знал, что Томми не поведётся на этот порожняк. Он не Дэви Митчелл, тем более не Дерек Джармен. Он не сможет закрыться в своей скорлупе, жить в тепле, есть доброкачественную свежую пищу и выдавать новые идеи. Он не проживёт ни пять, ни десять, ни пятнадцать лет, чтоб потом загнуться от пневмонии или рака.

Томми не переживёт даже этой зимы в Уэст-Грэнтоне.

— Мне жаль, чувак. Очень жаль, — твержу я.

— «Чёрный» есть? — спрашивает он, поднимая голову и пристально глядя на меня.

— Я спрыгнул, Томми. — Когда я сказал ему это, он даже не улыбнулся.

— Тогда одолжи денег. Скоро пришлют чек за квартиру.

Я роюсь в карманах и вытаскиваю две скомканных пятёрки. Я вспоминаю похороны Метти. Сто пудов, что Томми будет следующим, и ни хуя тут никто не сделает. В особенности, я.

Он берёт деньги. Наши взгляды встретились, и между нами что-то промелькнуло. Я не могу точно сказать, что это было, но уверен, что-то очень хорошее. Оно длилось какой-то миг, а потом исчезло.



Шотландский солдат

Джонни Свон рассматривает в зеркале ванной свою обритую наголо голову. Длинные грязные волосы он состриг несколько недель назад. Теперь нужно избавиться от этой растительности на подбородке. Бритьё — такая мука, когда у тебя одна нога, а Джонни до сих пор не научился сохранять равновесия. Однако, с грехом пополам, ему удаётся довольно сносно побриться. Он решил, что никогда больше не сядет в инвалидную коляску, это уж точно.

— Снова на паперть, — говорит он самому себе, изучая своё лицо в зеркале. Оно чистое. Ощущение не из приятных, да и сам процесс доставил ему массу хлопот, но у людей сложился определённый стереотип старого вояки. Он начинает насвистывать мелодию «Шотландский солдат»; прикалываясь, неловко, по-полковому отдаёт честь своему отражению.

Повязка на обрубке вызывает у Джонни некоторое беспокойство. Она испачкалась. Медсестра миссис Харви, которая придёт сегодня её сменить, наверняка скажет ему пару ласковых по поводу личной гигиены.

Он рассматривает оставшуюся ногу. Она никогда не была лучшей из двух. Колено искривилось: последствия футбольной травмы столетней давности. Когда она станет единственной носительницей его веса, колено искривится ещё больше. Джонни думает о том, что надо было колоться в артерии этой ноги: лучше бы гангрена возникла в этой сучонке и хирург отрезал бы её. «Проклятие правшей», — размышляет он.

Покачиваясь и пошатываясь, он бредёт по холодным улицам к вокзалу Уэйверли. Каждый шаг — пытка. Кажется, боль исходит не из конца обрубка, а охватывает всё тело. Однако два колеса метадона и барбитураты, которыми он закинулся, немного её смягчают. Джонни забил себе место на выходе с Маркет-стрит. На большом куске картона чёрными буквами написано:

«Я ВЕТЕРАН ФОЛКЛЕНДОВ — ПОТЕРЯЛ НОГУ ЗА СВОЮ СТРАНУ. ПОМОГИТЕ ЧЕМ МОЖЕТЕ».

Торчок по кличке Сильвер, Джонни не помнит его настояшего имени, подходит к нему, передвигаясь, как трансформер.

— Ширка есть, Свонни? — спрашивает он.

— Какое там, чувак. Я слышал, Рэйми привезёт вроде как в субботу.

— Это поздно, — пыхтит Сильвер. — Ёбаная обезьяна сидит у меня на спине и просит жрать.

— Белый Лебедь — бизнесмен, Сильвер, — Джонни показывает на себя пальцем. — Если б у него был товар, он бы его впарил.

Сильвер подавлен. Грязное чёрное пальтецо свободно видит на его сером, измождённом теле.

— Тёрка на метадон кончилась, — говорит он, не взывая к состраданию и не надеясь на него. Потом в его мёртвых глазах вспыхивает слабый огонёк. — Слы, Свонни, тебе с этого чё-то выгорает?

— Когда закрывается одна дверь, открывается другая, — улыбается Джонни своим гниющим ртом. — Тут я зашибаю больше капусты, чем на наркоте. А сейчас, извини, конечно, Сильвер, но мне надо зарабатывать себе на ёбаную жизнь. Вдруг кто-то увидит, как честный солдат базлает с торчком. Пока.

Сильвер просто принимает это к сведению, спокойно проглатывая оскорбление:

— Тогда попрусь в клинику. Может, кто продаст колёсико.

— Оревуар, — кричит Джонни ему вдогонку.

У него стабильный бизнес. Одни люди украдкой опускают монетки в его шляпу. Другие, возмущённые вторжением нищеты в их жизнь, отворачиваются и решительно смотрят вперёд. Женщины дают больше, чем мужчины; молодёжь — больше, чем старики; люди самого скромного достатка щедрее тех, кто процветает.

В шляпу ложится пятёрка.

— Господи вас благослови, сэр, — благодарит Джонни.

— Нет, это мы должны благодарить вас, ребята, — говорит мужчина средних лет. — Как страшно потерять ногу в таком молодом возрасте!

— Я ни о чём не жалею. Конечно, можно обозлиться на весь свет. Но у меня другая философия. Я люблю свою страну и мог бы всё повторить сначала. И потом, я считаю, что мне повезло — ведь я вернулся назад. А сколько друзей я потерял в той драчке на Гусиной лужайке! — Джонни смотрит перед собой тусклым, отсутствующим взглядом. Он уже готов сам себе поверить. Потом поворачивается к мужчине. — Но когда встречаешь таких людей, как вы, тех, кто помнит, кому не всё равно, то понимаешь, что всё это было не зря.

— Удачи вам, — тихо говорит мужчина, разворачивается и поднимается вверх по лестнице на Маркет-стрит.

— Поц ебучий, — бормочет про себя Джонни, тряся склонённой головой в приступе беззвучного смеха.

За пару часов он сделал 26 фунтов 78 пенсов. Дела идут неплохо, и работа не пыльная. Джонни умеет ждать: даже Британская железная дорога в самый нефартовый день не сможет пересрать его торчковую карму. Однако абстиненция заранее предупреждает о своих жестоких намерениях лёгкими кумарами — пульс подскакивает, а поры выделяют обильный ядовитый пот. Он решает, что пора закругляться и скипать, но тут подходит худенькая, хрупкая женщина.

— Ты служил в королевской армии, сынок? Мой Брайан тоже служил в королевской армии, Брайан Лэдлоу.

— Э, во флоте, миссис, — Джонни пожимает плечами.

— Брайан не вернулся, царство ему небесное. Ему был двадцать один год. Сыночек мой. Такой хороший парень, — глаза женщины наполнились слезами. Её голос понизился до глухого свиста и стал ещё более жалостным из-за своей беспомощности. — Знаешь, сынок, я буду ненавидеть эту Тэтчер до самой смерти. Не проходит и дня, чтоб я не проклинала её.

Она вынимает кошелёк, достаёт двадцатифунтовую банкноту и всовывает её в руку Джонни:

— Вот, сынок. Это всё, что у меня есть, но я хочу отдать их тебе, — она начинает рыдать и уходит прочь, еле держась на ногах; кажется, будто её пырнули ножом.

— Господи вас благослови, — кричит Джонни Свон ей вслед. — Господи благослови шотландских солдат. — Потом он громко хлопает в ладоши, предвкушая, как смешает циклозин с метадоном, который у него уже есть. Психометадоновый коктейль: его билет в рай, маленький частный раёк, над которым смеются непосвящённые — им никогда не постичь этого блаженства. У Элбо целая куча циклозина, который ему прописали против рака. Сегодня вечером Джонни навестит своего больного друга. Элбо нужны Джоннины колёса, а Джонни — его психотропные таблетки. Взаимное совпадение интересов. Да уж, господи благослови шотландских солдат, и господи благослови британское здравоохранение.



Выход



С вокзала на вокзал

Ветреная, дождливая ночь. Над головой нависают грязные тучи, готовые обрушить свой тёмный груз на граждан, суетящихся внизу, в сотый раз за сегодняшний день. Толпа на автобусной остановке похожа на контору собеса, вывернутую наизнанку и облитую нефтью. Десятки молодых людей, лелеющих радужные мечты и живущих на ничтожные средства, угрюмо стоят в очереди на лондонский рейс. Дешевле добраться только стопом.

Автобус едет из Абердина с остановкой в Данди. Бегби стоически проверяет купленные предварительно билеты, а потом злобно пялится на людей, уже севших в автобус. Оборачиваясь, он оглядывается на «адидасовскую» сумку, стоящую у его ног.

Рентон, уверенный в том, что Бегби его не слышит, поворачивается к Картошке и кивает на их задиристого дружка:

— Надеется, что какой-то мудак сел на наши места. Повод, чтоб закатить разборку.

Картошка улыбается и удивлённо поднимает брови. Глядя на него, Рентон размышляет: «Никогда нельзя точно сказать, насколько высока ставка». Эта ставка большая, тут никаких сомнений. Ему нужен был этот укол, чтобы успокоить нервы. Первый укол за последние несколько месяцев.

Бегби разворачивается, его нервы на пределе, и бросает на них злобный взгляд, словно бы почувствовав спиной их неуважение:

— Где Дохлый, блядь?

— Э, я без понятия, это самое, — пожимает плечами Картошка.

— Он придёт, — говорит Рентон, кивая на «адидасовский» бэг. — У тебя двадцать процентов его дряни.

Это вызывает у Бегби приступ паранойи:

— Говори тише, ёбаный ты поц, блядь! — шипит он на Рентона. Он озирается, косясь на пассажиров и отчаянно пытаясь поймать хотя бы один-единственный взгляд, чтобы выместить на нём ярость, бушующую в нём и грозящую его раздавить, а там будь что будет.

Нет. Он должен контролировать себя. Слишком много поставлено на карту. На карту поставлено всё.

Тем не менее никто не смотрит на Бегби. Те, кто его всё же замечает, чувствуют исходящие от него флюиды. Они применяют тот особенный талант, которым обладают некоторые люди: притворяться, будто психи невидимы. Даже его приятели стараются не встречаться с ним взглядами. Рентон натянул на глаза свою зелёную бейсбольную кепку. Картошка, одетый в футболку сборной Ирландии, пасёт блондинку с рюкзаком, которая как раз сняла его и выставила перед ним свою задницу, туго обтянутую джинсами. Второй Призёр, стоящий в сторонке от остальных, без конца пьёт, охраняя внушительных размеров багаж, состоящий из двух белых пластиковых сумок.

По ту сторону толпы, за небольшим домиком, именующимся баром, Дохлый беседует с девушкой по имени Молли. Она проститутка и ВИЧ-инфицированная. По ночам она иногда околачивается на автовокзале и снимает парней. Молли влюбилась в Дохлого, после того как он позажимался с ней в дрянном лейтском диско-баре несколько недель назад. Дохлый по пьяни начал доказывать, что ВИЧ не передаётся через поцелуй и в подтверждение этого почти весь вечер целовался с ней взасос. Потом он, правда, впал в истерику и раз пять чистил зубы, прежде чем лечь в постель. Он провёл бессонную, тревожную ночь.

Дохлый поглядывает на своих друзей из-за бара. Он заставляет этих ублюдков ждать. Но ему хочется убедиться, что легавые не устроили на них облаву. В противном случае эти чуваки могут ехать сами.

— Ссуди меня червончиком, цыпка, — просит он Молли, хорошо помня, что в «адидасовской» сумке лежит его доля — три с половиной куска. Но это же наличка. А она всегда течёт, как вода.

— Вот, на, — Дохлого трогает то, как беспрекословно Молли выполняет его просьбу. Затем он с некоторой горечью оценивает содержимое её кошелька и мысленно клянет себя за то, что не попросил двадцатки.

— Клёво, крошка… ну ладно, оставляю тебя на твоих подружек. — Дымок машет рукой. Он треплет её курчавые волосы и целует её, на этот раз — едва касаясь губами щеки.

— Позвони мне, когда вернёшься, Саймон, — кричит она ему вдогонку, видя, как его худое, но крепкое тело вприпрыжку убегает от неё. Он оборачивается.

— Ты просто хочешь задержать меня, крошка. Береги себя, — он подмигивает ей и одаривает открытой, радостной улыбкой, а потом отворачивается.

— Ебанутая блядюга, — ворчит он еле слышно, а на его лице застывает презрительная гримаса. Молли была дилетанткой, и ей не хватало цинизма, для того чтобы играть в эту игру. «Абсолютная жертва», — подумал он со странной смесью жалости и презрения. Он повернул за угол и побежал к остальным, вращая головой из стороны в сторону и пытаясь учуять присутствие полиции.

Его не особо обрадовало то, что он увидел, когда они собрались садиться в автобус. Бегби материл его за то, что он опоздал. С этим козлом надо было всегда быть на стрёме, но когда ставка была так высока, как сейчас, это означало, что он начнёт выделываться ещё больше обычного. Он вспомнил о придурковатых планах насилия, которые Бегби вынашивал на импровизированной вечеринке вчера вечером. Из-за его характера все они могли загреметь за решётку на всю оставшуюся жизнь. Второй Призёр был в прогрессирующей стадии опьянения: то ли ещё будет. А вдруг у этого «синяка» развяжется язык ещё до того, как они прибудут на место? Если он не помнит, где находится, то какого хера он должен помнить, что он говорит? «Ёбаный халявщик», — думает Дохлый, и по его телу пробегает нервная дрожь.

Но больше всего Дохлого беспокоит состояние Картошки и Рентона. Они явно удолбаны по самые яйца. Эти ублюдки вполне могут всё пересрать. Рентон, который перестал колоться задолго до того, как нашёл себе работу в Лондоне, и теперь вернулся обратно, не смог устоять перед колумбийским чистяком, который им подогнал Сикер. «Вот это вещь, — убалтывал он, — у эдинбургского торчка, привыкшего к дешёвому пакистанскому героину, такой приход бывает только раз в жизни». Картошка вмазался, как всегда, за компанию.

Ох, уж этот Картошка. Дохлого всегда поражало его умение без особых усилий превратить самое невинное времяпрепровождение в махровый криминал. Даже в утробе своей матери Картошка был не зародышем, а полным набором скрытых наркотических и личностных проблем. Он мог бы привлечь внимание полиции, выбив солонку из рук шеф-повара. «Какой там Бегби, — подумал он, — если кто и спалит хату, так это Картошка».

Дохлый сурово посмотрел на Второго Призёра. Эту погремуху ему дали за то, что он всегда по пьяни лез драться, хотя это для него плачевно заканчивалось. Любимым видом спорта Второго Призёра был не бокс, а футбол. В школе он был международной звездой Шотландии с поразительными способностями и в шестнадцать лет ездил на юг играть за «Манчестер Юнайтед». Хотя уже тогда у него были задатки алкоголика. Второй Призёр умудрился заключить с этим клубом контракт на два года, а потом его вытурили обратно в Шотландию. Это было одно из невоспетых чудес футбола. Принято считать, что Второй Призёр растратил свой огромный талант. Но Дохлый понимал более суровую истину. Второй Призёр был конченым человеком: если рассматривать его жизнь в целом, то не алкоголизм стал его роковым проклятием, а скорее футбольный талант был лишь незначительным исключением из правила.

Они по очереди садятся в автобус. Рентон и Картошка двигаются, как трансформеры. Они сбиты с толку всеми этими событиями не меньше, чем ширкой. Они везли большую партию товара и собирались отвиснуть в Париже. Им оставалось только перевести всю дрянь в твёрдую валюту — об этом позаботится Андреас в Лондоне. Однако Дохлый поздоровался с ними, как с кухонной раковиной, наполненной грязной посудой. Он явно был не в духе, но считал, что житейские неприятности надо переживать вместе.

Когда Дохлый садился в автобус, его кто-то позвал по имени:

— Саймон.

— Только не эта блядь, — выругался он шёпотом, а потом заметил молоденькую девушку. Он крикнул: — Франко, займи мне место, я щас вернусь.

Занимая ему место, Бегби испытывает ненависть, смешанную с мучительной ревностью, видя, как молодая девушка в синей куртке с капюшоном держит Дохлого за руки.

— Этот мудак со своими ёбаными пиздами попалит, на хуй, нас всех! — ворчит он на Рентона, который кажется отрешённым.

Бегби пытается рассмотреть фигуру девушки сквозь куртку. Раньше он от неё тащился. Он фантазирует, что бы он с ней сделал. Он отмечает, что без макияжа её личико даже красивее. Ему трудно сосредоточить внимание на Дохлом, но Бегби видит, что уголки его рта опущены, а глаза широко открыты в притворном простодушии. Беспокойство Бегби растёт, и он готов уже встать и силком затащить Дохлого в автобус. Но как только Бегби вскакивает с сиденья, он видит, как Дохлый возвращается в салон, и мрачно вперяет взгляд в окно.

Они садятся в конце салона, рядом с туалетом, откуда уже воняет свежей мочой. Второй Призёр забил заднее сиденье для себя и своего багажа. Картошка и Рентон сели перед ним, дальше — Бегби и Дохлый.

— Это была дочурка Тэма Макгрегора, Дохлый, да? — Рентон идиотски скалится, просовывая лицо между двумя подголовниками.

— Ага.

— Он до сих пор доёбывается к тебе? — спрашивает Бегби.

— Чувак взъелся на меня за то, что я трахнул его потаскушку-дочь. А сам строит из себя жеребца перед каждой пиздёнкой, бухающей в его говённом баре. Ёбаный лицемер.

— Я слыхал, он навалял тебе в ёбаных «Фиддлерсах». Говорят, ты насрал полные штаны, блядь, — издевается Бегби.

— Хуй тебе в рот! Кто тебе такое сказал? Этот мудак говорит мне: «Если ты хоть пальцем её тронешь…» А я говорю: «Пальцем? Да я продаю её направо и налево уже несколько месяцев, сукин ты сын!»

Рентон спокойно ухмыляется, а Второй Призёр, который, на самом деле, ничего не слышал, ржёт во всю глотку. Рентон ещё не настолько ужрался, чтобы полностью отказаться от роскоши человеческого общения. Картошка не говорит ничего и только корчится, когда его хрупкие косточки всё сильнее сдавливают тиски ломок.

Бегби не верится, что у Дохлого хватило смелости нахамить Макгрегору.

— Пиздёж. Ты б никогда не стал разбираться с этим чуваком, блядь.

— Пошёл ты к ёбаной матери! Со мной был Джимми Басби. Этот мудак Макгрегор засрал перед Бомбомётом. Он дрищет перед всеми Кэши. И ему меньше всего хотелось, чтобы эта семейка устроила пизделку в его баре.

— Джимми Басби… так он же не крутой чувак, блядь. Он ёбаный засранец. Я чмарил этого поца ещё в училище. Помнишь те времена, Рентс, а? Рентс! Помнишь те времена, когда я лупцевал того мудака Басби? — Бегби оборачивается назад за поддержкой, но Рентон начинает испытывать те же ощущения, что и Картошка. Его пробирает озноб, и к горлу подступает мерзкая тошнота. Он только неубедительно кивает, не в силах пересказать подробности, которых требует Бегби.

— Так это ж когда было! Щас бы ты к нему не полез, — гнёт своё Дохлый.

— Это я б не полез, сука? Да? Ты думаешь, я б не полез, блядь? Ёбаный же ты поц! — наезжает на него Бегби.

— Хотя всё это такая хуйня, — кротко возражает ему Дохлый, используя свою классическую тактику: если не можешь выиграть спор, переведи его в шутку.

— Этот мудак не умеет разбираться, блядь, — тихо огрызается Бегби. Дохлый не отвечает, зная, что это было предупреждение, адресованное ему за отсутствием Басби. Он понимает, что играет с огнём.

Мёрфи— Картошка прислонился лицом к стеклу. Он сидит и молчаливо страдает, обливаясь потом и чувствуя, как его косточки со скрипом трутся одна о другую. Дохлый поворачивается к Бегби и, пользуясь случаем, пробует найти в нём единомышленника.

— Эти мудаки, Франко, — он кивает назад, — говорили, что не будут ширяться. Лживые ублюдки. Они всех нас подставили. — Он говорит со смесью отвращения и жалобы в голосе, словно бы смирившись со своей горькой участью: все его планы срывают слабовольные дураки, которых он имеет несчастье называть своими друзьями.

Однако Дохлому не удаётся найти сочувствие у Бегби, которому его отношение не нравится ещё больше, чем поведение Рентона и Картошки.

— Кончай ныть, блядь. Можно подумать, ты сам никогда этим не занимался, сука.

— Всему своё время. А эти раздолбаи никогда не повзрослеют.

— Так, значит, ты не хочешь ёбучего «спида»? — дразнит его Бегби, нащупывая солоноватые гранулы в серебряной фольге.

Дохлый действительно не отказался бы от «Молодца Билли», чтобы скрасить эту ужасную поездку. Но он никогда в жизни не станет упрашивать Бегби. Он смотрит перед собой, спокойно качая головой и что-то бормоча себе под нос. Охваченный щемящей тоской, он перебирает одну неотмщённую обиду за другой. Потом вскакивает с места и идёт за банкой «макэванс-экспорта», припасённого Вторым Призёром.

— Я ж говорил тебе, чтоб взял с собой бухло! — Второй Призёр похож на противную птицу, у которой собирается отнять яйца подкравшийся хищник.

— Всего одну банку, жлобяра! Ёб же твою мать! — Дохлый в раздражении шлёпает себя ладонью по лбу. Второй Призёр неохотно протягивает ему банку пива, которое Дохлый всё равно не может пить. Он давно не ел, и жидкость, попадая в его тощие кишки, вызывает чувство тяжести и тошноту.

Позади него Рентон продолжает стремительно погружаться в бездну отходняка. Он понимает, что должен действовать. Это означает — надо надинамить Картошку. В бизнесе нет места для симпатий, тем более — в таком бизнесе. Поворачиваясь к своему партнёру, он говорит:

— Чувак, у меня в жопе застряла хуева каменюка. Мне надо отлучиться в парашу.

Картошка на миг возвращается к жизни:

— Чё, так припекло?

— Заткнись, — Рентон уверенно обрывает его. Картошка отворачивается и снова влипает в окно.

Рентон заходит в туалет и закрывает дверь на защёлку. Он вытирает мочу с ободка алюминиевого унитаза. Его не волнует гигиена, просто от влаги у него мурашки бегают по коже.

Он раскладывает на крошечной раковине ложку для варки, шприц, иглу и ватные шарики. Вытащив из кармана небольшой пакет коричневато-белого порошка, он аккуратно вываливает его содержимое в трофейный столовый прибор. Втягивая в шприц 5 мл воды и медленно впрыскивая их в ложку, Рентон старается не смыть ненароком героин. Его дрожащая рука приобретает ту выверенность движений, которую способно вызвать только приготовление ширева. Подводя пламя пластмассовой «бенидормовской» зажигалки под ложку, он размешивает неподатливый осадок кончиком иглы до тех пор, пока не получает раствор, который можно вводить в вену.

Автобус резко кренится набок, но Рентон наклоняется вместе с ним: вестибулярный аппарат торчка улавливает, подобно радару, любые ухабы и повороты на трассе А1. Не пролив ни единой драгоценной капельки, он опускает в ложку ватный шарик.

Вонзив иглу в шарик, он втягивает рыжеватую жидкость в цилиндр. Расстегивает ремень и матерится, когда кнопки цепляются за петельки джинсов. Он резко выдёргивает его, ему кажется, что его внутренности свернулись в комок. Затягивая ремень на руке как раз под худосочным бицепсом, он сжимает кожаный конец желтоватыми зубами, чтобы тот не развязался. Жила у него на шее вздувается, и он терпеливо нащупывает упрямую здоровую вену.

Где— то в глубине его души вспыхивает минутное колебание, которое безжалостно заглушает мучительный спазм, сотрясающий его больной организм. Он прицеливается и видит, как острая сталь пронзает нежную плоть. Опускает поршень до половины и через долю секунды втягивает в цилиндр кровь. Потом он ослабляет ремень и впрыскивает всё содержимое в вену. Он поднимает голову и ловит приход. Просидев так несколько минут, а может, часов, он поднимается и смотрит на себя в зеркало.

— Ты просто охуителен! — произносит он, целуя своё отражение и ощущая горячими губами холод стекла. Он поворачивает голову и прислоняется к зеркалу щекой, а потом лижет его языком. После этого он отходит назад и примеряет на себя страдальческую маску. Картошка моментально посмотрит на него, как только он откроет дверь. Ему нужно притвориться больным, хотя это будет непросто.

Второй Призёр заглушил бухлом свой бодун и теперь у него открылось как бы «второе дыхание», хотя это выражение не совсем уместно, поскольку он постоянно находится либо в состоянии опьянения, либо в состоянии похмелья. Бегби, видя, что они уже проехали большую часть пути, а их не остановили ни лотианские, ни пограничные легавые, немного расслабился. Час победы был близок. Картошка погрузился в беспокойный наркотический сон. Рентон слегка оживился. Даже Дохлый почувствовал, что всё идёт нормально, и угомонился.

Хрупкое единство было разрушено, когда Дохлый и Рентон поспорили о достоинствах Лу Рида до и после «Вельвет Андеграунда». Под натиском Рентона Дохлый утратил дар речи, что было для него несвойственно.

— Не, не… — он слабо покачал головой и отвернулся, не ощущая ни малейшего желания опровергать аргументы Рентона. Рентон украл у него личину негодования, которую Дохлый любил надевать в таких случаях.

Наслаждаясь капитуляцией своего противника, Рентон резко и самодовольно откинул назад голову и сложил руки на груди с торжествующей воинственностью — жест, подсмотренный им у Муссолини в одной старой кинохронике.

Дохлый довольствовался рассматриванием пассажиров. Перед ним сидели две старых тётки, которые то и дело оборачивались с осуждающим выражением лица и что-то кудахтали по поводу «выражений». Он заметил, что от них, как от всех старых тёток, несло мочой и потом, но эту вонь частично перебивал затхлый запах талька.

Напротив него сидела упитанная парочка в «косухах». «Ублюдки в болониях — особая порода двуногих», — подумал он язвительно. Их нужно всех, на хуй, истребить. Дохлый удивился, что в гарберобе Попрошайки до сих пор нет «косухи». Как только они наварят капусты, он обязательно уговорит этого ублюдка купить себе «косуху», чисто ради прикола. Кроме того, он решил подарить Бегби щенка американского питбуля. Если даже Бегби обломается за ним ухаживать, в доме, где есть маленький ребёнок, пёсик никогда не останется голодным.

Но среди всех этих шипов была и одна роза. Взгляд Дохлого закончил критическое изучение попутчиков и остановился на крашеной блондинке с рюкзаком. Она сидела совершенно одна перед парочкой в «косухах».

Рентону захотелось сделать какое-нибудь западло, он вытащил «бенидормовскую» зажигалку и поджёг косичку Дохлого. Волосы затрещали, и к неприятным запахам в конце салона прибавился ещё один. Дохлый, осознав, что происходит, резко обернулся на сиденье:

— Ёб твою мать! — прорычал он, ударив по поднятым запястьям Рентона. — Детский сад! — прошипел он, когда издевательский смех Бегби, Второго Призёра и Рентона разнёсся по всему автобусу.

Однако вмешательство Рентона дало Дохлому повод (в котором он вряд ли нуждался) оставить их и пересесть к блондинке с рюкзаком. Он снял футболку с надписью «У итальянцев это получается лучше», обнажив жилистый, загорелый торс. Мать Дохлого была итальянкой, но он носил эту футболку не для того, чтобы хвастать своим происхождением, а чтобы выводить из себя окружающих своими претензиями. Он достал с полки свою сумку и порылся в ней. Там нашлась футболка с надписью «День Манделы», которая была политически безупречной, но слишком попсовой и крикливой. Самое главное — она устарела. Дохлый понимал, что Мандела превратился в очередного занудного старпёра, как только все свыклись с тем, что его выпустили из тюрьмы. Бросив лишь беглый взгляд на «Ирландский Ф. К. — участник Чемпионата Европы», он отложил её в сторону. Сандинисты тоже были не в струе. Он остановился на майке с надписью «Осень», которая была, по крайней мере, белой и хорошо подчёркивала его корсиканский загар. Надев её на себя, он прошёл по салону и незаметно уселся на сиденье рядом с девушкой.

— Извините. Боюсь, мне придётся присоединиться к вам. Видите ли, я нахожу поведение своих попутчиков немного ребячливым.

Со смесью восхищения и отвращения Рентон наблюдает за тем, как Дохлый превращается из конченого раздолбая в мечту этой женщины. Его интонации и выговор незаметно меняются. На лице появляется заинтересованное, серьёзное выражение, когда он засыпает свою новую попутчицу обольстительно-нескромными вопросами. Рентон морщится, услышав, как Дохлый говорит:

— Да, я бы назвал себя джазовым пуристом.

— Дохлый снимает тёлку, — сообщает он, повернувшись к Бегби.

— Я охуенно рад за него, — с горечью говорит Бегби. — Классно, что этот говнюк от меня съебал. От этого поца никакой, на хуй, пользы, он только ныть, бля, может… сука.

— Мы сейчас все напряжены, Франко. Большой риск. Вчера мы захавали весь этот «спид». У нас у всех щас малехо паранойя.

— Не отмазывай этого мудака, блядь. Этого ёбаного урода надо научить понятиям. Он скоро получит нехуёвый урок. Понятия надо уважать.

Рентон, понимая, что спорить дальше нет смысла, усаживается поудобнее и наслаждается тем, как «чёрный» массажирует его, развязывая узлы и разглаживая складки. Всё-таки это был качественный продукт.

Бегбина злоба на Дохлого вызвана не столько ревностью, сколько обидой на то, что он ушёл: Бегби нуждается в обществе. У него как раз начался ураганный «спидовый» приход. Откровения посещают его одно за другим, и он считает себя обязанным ими поделиться. Ему нужно с кем-нибудь поговорить. Рентон замечает этот сигнал опасности. За его спиной громко храпит Второй Призёр. Бегби от него ничего не добьётся.

Рентон надвигает бейсбольную кепку на глаза и одновременно подталкивает локтем Картошку, будя его.

— Спишь, Рентс? — спрашивает Бегби.

— Ммммм… — бормочет Рентон.

— Картоха?

— Чего? — раздражённо спрашивает Картошка.

В этом была его ошибка. Бегби разворачивается на сиденье; стоя на коленях, он свешивается над Картошкой и начинает пересказывать сотни раз слышанную историю:

— …короче, я залез на неё, сечёшь, ебу её, это самое, просто хуею, а она, блядь, вопит, это самое, а я думаю, ёбаный в рот, этой вонючей тёлке нравится, сука, это самое, но она отталкивает меня, сечёшь, а из пизды у неё как хлынет кровянка, сечёшь, типа как менстра, а я хотел сказать, мне по барабану, особенно, когда у меня стоит, блядь, как сейчас, я тебе говорю, на хуй. Короче, оказалось, у этой суки был тогда ёбаный выкидыш.

— Да.

— Угу, та я тебе ещё могу рассказать, блядь; я тебе рассказывал, как мы с Шоном словили тех двух ёбаных собак в «Обломове»?

— Да… — слабо стонет Картошка. Его лицо похоже на замедленную съёмку взрыва электронно-лучевой трубки.

Автобус останавливается на станции техобслуживания. Картошка получает долгожданную передышку, но Второй Призёр недоволен. Не успел он уснуть, как в салоне включили яркий свет, безжалостно вырвавший его из уютного забытья. Он просыпается в алкогольном ступоре и не может понять, где находится: хмельные глаза не способны сфокусироваться, звенящие уши оглушает какофония неразличимых голосов, нижняя челюсть пересохшего рта отвисла. Он инстинктивно тянется за фиолетовой банкой «теннентс-супер-лагера»: это тошнотворное пойло заменяет ему слюну.

Они слоняются по мосту через автостраду, страдая от холода, усталости и наркотиков, бродящих в крови. Исключение составляет Дохлый, самоуверенно чешущий впереди вместе с блондинкой.

В раздраконенном кафе «Траст-Хаус-Форте» Бегби хватает Дохлого за руку и выводит его из очереди:

— Не вздумай кинуть эту чувиху, блядь. Я не хочу, чтобы ёбаная полиция повязала нас из-за нескольких соток, которые дали какой-то ёбаной студентке на каникулы. У нас одной дряни на восемнадцать ёбаных тонн.

— Ты чё, меня за идиота держишь, бля? — возмущённо огрызается Дохлый, в то же время признаваясь самому себе, что Бегби вовремя ему напомнил. Пока он зажимался с этой тёлкой, его выпученные глаза хамелеона лихорадочно пытались определить, где она ныкает деньги. Посещение кафе давало ему шанс. Однако Бегби был прав, сейчас не время для таких шалостей. «Не всегда следует доверять своим инстинктам», — размышляет Дохлый.

Он отходит от Бегби с надутым видом и возвращается в очередь к своей новой подружке.

После этого Дохлый начинает терять интерес к тёлке. Ему трудно сконцентрировать внимание на её взволнованных баснях о том, как она поедет на восемь месяцев в Испанию, а потом поступит на юридический факультет Саутхэмптонского университета. Он взял адрес отеля, в котором он останавливается в Лондоне, и с неудовольствием отметил, что это дешёвенькая гостиница на Кингс-Кросс, а не какое-нибудь жирное местечко в Уэст-Энде, где бы он с удовольствием отвис денёк-другой. Он был уверен на все сто, что трахнет эту тёлку, как только они уладят дела с Андреасом.

В конце концов, автобус въезжает в кирпичные пригороды северного Лондона. Они катятся мимо «Шотландского коттеджа», и Дохлый ностальгически смотрит в окно, думая о том, работает ли за стойкой та женщина, которую он когда-то знал. «Наверняка, нет,» — рассуждает он. Шесть месяцев за стойкой лондонской пивной — это слишком большой срок. Даже в такую рань автобусу приходится сбавить ход, когда они добираются до центра Лондона и мучительно долго петляют по дороге к автовокзалу королевы Виктории.

Они выгружаются, будто осколки разбитой фарфоровой чашки, которые высыпают из бумажного ящика. Завязывается спор о том, пойти ли им на железнодорожный вокзал, сесть на метро и проехать по ветке Виктории до парка Финсбери или же поймать мотор. Они решают, что лучше потратиться на такси, чем тащиться по всему Лондону с целой грудой порошка.

Они втискиваются в хэкнийскую тачку и рассказывают словоохотливому водиле, что приехали на сейшн «Погсов», который состоится в шатре в парке Финсбери. Концерт служит идеальным прикрытием, поскольку они все собирались туда пойти, чтобы совместить приятное с полезным, а уж потом отправиться в Париж. Такси возвращается практически той же дорогой, по которой ехал автобус и, наконец, останавливается возле отеля Андреаса, возвышающегося над парком.

Андреас, происходивший из семьи лондонских греков, унаследовал отель после смерти отца. При старике здесь в основном селились семьи, случайно оставшиеся без крова. Местные городские власти были обязаны подыскивать временное пристанище для таких людей, а поскольку парк Финсбери был разделён между тремя лондонскими районами — Хэкни, Хэрринджи и Ислингтоном, то этот бизнес процветал. Приняв на себя управление отелем, Андреас решил, что он будет приносить ещё больший доход, если превратить его в бордель для лондонских бизнесменов. И хотя Андреас так и не стал во главе этого рынка, к чему, однако, стремился, в его отеле нашли для себя тихую гавань несколько проституток. Городские шлюшки среднего пошиба восхищались его осторожностью, а также чистотой и безопасностью его заведения.

Дохлый познакомился с Андреасом благодаря одной женщине, которую они оба гипнотизировали. Они мигом спелись и вместе провернули несколько делишек — в основном, мелкие мошенничества со страховкой и кредитными карточками. Завладев отелем, Андреас начал отдаляться от Дохлого, решив, что теперь он перешёл в высшую лигу. Однако Дохлый подкатил к нему с партией качественного героина, который ему удалось где-то раздобыть. Андреас пал жертвой опасной и вечной как мир иллюзии: он намеревался выехать за счёт негодяев, не заплатив за это ни гроша. Андреасу заплатил тем, что свёл Пита Гилберта с эдинбургским консорциумом.

Гилберт был профессионалом и уже давно занимался торговлей наркотиками. Он покупал и продавал всё подряд. Для него это был просто бизнес, и он отказывался отграничивать данный вид предпринимательской деятельности от других. Вмешательство государства в форме полиции и судов представляло собой всего лишь одну из опасностей бизнеса. Однако, учитывая колоссальные прибыли, этот риск был оправдан. Будучи классическим посредником, Гилберт, благодаря своим связям и нажитому капиталу, мог доставать наркотики, хранить их, разбодяживать и продавать менее крупным дистрибьюторам.

Гилберт сразу же распознал в этих шотландских парнях мелких жуликов, которые случайно напали на крупную жилу. Но его поразило качество их товара. Он предложил им 15.000 фунтов, готовясь поднять до 17.000. Они хотели 20.000, готовясь опустить до 18.000. Сошлись на 16.000. Гилберт наварит минимум 60.000, как только товар будет разбодяжен и распределён.

Его утомляло вести переговоры с кучкой распиздяев с обратной стороны границы. Он хотел бы иметь дело с тем человеком, который продал им товар. Если у их поставщика хватило ума впарить классный героин этой бригаде долбоёбов, значит, он ничего не смыслит в бизнесе. Гилберт мог бы показать ему настоящие деньги.

Это было не только утомительно, но и опасно. Вопреки их заверениям в обратном, он сделал для себя вывод, что эта компания конченых «джоков» в принципе не может вести себя осторожно. Вполне возможно, что к ним на хвост подсел какой-нибудь сыщик. По этой причине он поставил на улице машину с двумя опытными людьми, смотревшими в оба. Несмотря на все эти оговорки, он всё же решил поддержать своих новых партнёров по бизнесу. Если у кого-то хватило ума загнать им этот товар, то у него может хватить глупости сделать это ещё раз.

После заключения сделки Картошка со Вторым Призёром отправились обмывать её в Сохо. Они были типичными провинциалами, впервые приехавшими в столицу: их тянуло в этот знаменитый район, как детей тянет в магазин игрушек. Дохлый и Бегби зашли в «Сэр Джордж Роуби» сыграть партию в бильярд с двумя ирландскими парнями, которыми кишело это заведение. Старые лондонские гастролёры, они презрительно посмеивались над своим друзьям, очарованными Сохо.

— Они найдут там только каски пластмассовых полицейских, британские флаги, вывески Карнаби-стрит и дорогущее пиво, — издевательски замечает Дохлый.

— Они б могли дешевле поебаться, блядь, в отеле твоего кореша, как его, на хуй, зовут, грека этого?

— Андреас. Это им как раз меньше всего нужно, — говорит Дохлый, расставляя шары, — и этому мудаку Рентсу. Сколько раз он уже пытался слезть. Этот дебил проебал классную работу, клёвый флэт и всё такое. Думаю, теперь наши дорожки разойдутся.

— Классно, что он остался там, блядь. Кому-то ж надо сторожить ёбаную капусту. Я б не доверил этого Второму Призёру или Картошке.

— Угу, — отвечает Дохлый, думая о том, как бы отделаться от Бегби и пойти поискать женскую компанию. Он прикидывает, кому бы позвонить. А может, лучше наведаться к той блондинке с рюкзаком? Как бы то ни было, он скоро отсюда свалит.

Рентон сидит в отеле Андреаса. У него ломки, но не такие сильные, как он им внушил. Он выглядывает во внутренний садик и видит, как Андреас резвится со своей подружкой Сарой.

Он снова смотрит на «адидасовскую» сумку, доверху набитую наличными, Бегби впервые оставил её без присмотра. Он вытряхивает её содержимое на кровать. Рентон ещё никогда не видел столько денег. С трудом осознавая, что делает, он высыпает содержимое Бегбиной сумки с надписью «Хед» и запихивает его в пустой «адидасовский» бэг. Потом набивает деньгами «Хед», а сверху кладёт свою одежду.

Он мельком выглядывает из окна. Андреас запускает руку под Сарины фиолетовые трусики-бикини, а она смеётся и визжит:

— Ни нада, Андреас… ни нада…

Крепко схватив руками «хедовскую» сумку, Рентон разворачивается и крадучись удирает из номера, спускается по ступенькам и минует прихожую. Он быстро оглядывается и шагает в дверь. Если он сейчас столкнётся с Бегби, ему конец. Когда эта мысль доходит до его сознания, от страха он чуть было не падает в обморок. К счастью, на улице никого нет. Он переходит дорогу.

Он слышит поющие голоса, и у него холодеет сердце. Навстречу ему, шатаясь, идёт ватага молодых парней в футболках с надписью «Селтик», ужратых на всю голову и, очевидно, приехавших на вечерний концерт «Погс». Он в напряжении проходит мимо, хотя они не обращают на него внимания. Рентон с облегчением видит, как подходит 253-й автобус. Он запрыгивает на него, и прощай, парк Финсбери.

Рентон на автопилоте сходит в Хэкни и садится на автобус до Ливерпуль-стрит. Но набитая деньгами сумка вызывает у него паранойю и чувство неловкости. Все люди кажутся ему потенциальными громилами, готовыми выхватить у него бэг. Стоит ему увидеть чёрную кожаную куртку, похожую на Бегбину, и кровь стынет у него в жилах. Когда он едет на автобусе на Ливерпуль-стрит, он даже подумывает о том, не вернуться ли, но засовывает руку в сумку и нащупывает пачки банкнот. Прибыв на место, он заходит в отделение «Эбби Нэшнл» и кладёт на свой счёт, где уже лежит 27 фунтов 32 пенса, ещё 9.000 наличными. Кассир и глазом не моргнул. Это ж Сити, ёксель-моксель.

Когда у Рентона остаётся только 7.000, он сразу успокаивается. Он идёт на вокзал на Ливерпуль-стрит и покупает билет в Амстердам и обратно, не собираясь, однако, возвращаться. Пока поезд громыхает в Харидж, он видит, как бетон и кирпич графства Эссекс постепенно сменяются пышной зеленью. На набережной Паркстон ему приходится около часа ждать судна, которое отправляется в Голландию. Но это не беда. Торчки умеют ждать. Несколько лет назад он работал на этом пароме стюардом. Он надеется, что его никто не узнает.

На судне паранойя утихает, но она уступает место первому реальному чувству вины. Рентон думает о Дохлом и о том, через что они вместе прошли. У них бывали радости и горести, но они делили их между собой. Дохлый возместит свои убытки: он ведь прирождённый эксплуататор. Но это было предательство. Он уже представлял себе выражение лица Дохлого — скорее обиженное, чем злое. Тем не менее, они разошлись уже много лет назад. Их обоюдная вражда, которая была когда-то шуткой, игрой на публику, став своего рода ритуалом, постепенно переросла в суровую действительность. «Но это даже к лучшему,» — думает Рентон. Дохлый в известном смысле поймёт его поступок, который даже вызовет у него сдержанный восторг. Он будет злиться прежде всего на самого себя за то, что у него не хватило смелости сделать это первым.

Рентону не стоило особого труда убедить себя в том, что он оказал Второму Призёру большую услугу. Он испытал угрызения совести, когда подумал о том, что Второй Призёр тоже вложил свою долю, добытую преступными путями. Но Второй Призёр занимался саморазрушением и вряд ли заметил бы, если бы кто-то протянул ему руку помощи. Отдать ему три тонны денег — всё равно, что дать ему выпить бутылку метилового спирта. Только это была бы более быстрая и гораздо менее болезненная смерть. Кое-кто, возможно, станет утверждать, что Второй Призёр сам сделал для себя этот выбор, но, по мнению Рентона, сама природа его болезни лишила его способности делать разумный выбор. Он усмехнулся над самим собой — наркоманом, который кинул своих лучших друзей, а теперь разглагольствует таким вот образом. Но был ли он наркоманом? Да, он опять начал колоться, но промежутки между уколами становились всё больше. Сейчас, однако, он не мог точно ответить на этот вопрос. Только время могло на него ответить.

Подлинное чувство вины Рентон испытывал только по отношению к Картошке. Он любил Картошку. Картошка никогда никого не обижал, за исключением, пожалуй, лёгких душевных страданий, которые причиняла людям его склонность освобождать содержимое их карманов, кошельков и жилищ. Но люди придают слишком много значения вещам. Они облекают предметы лишними эмоциями. Картошку нельзя винить в том, что общество проповедует материализм и потребительский фетишизм. Картошке ни в чём не везло. Мир насрал на него, а теперь и его лучший друг сделал то же самое. Если бы Рентон и возместил кому-то убытки, то разве что Картошке.

Оставался Бегби. К этому мудаку он не испытывал ни малейшего сочувствия. Псих, который брал с собой заточенные вязальные спицы, когда шёл на разборку с каким-нибудь беднягой. «Больше шансов проткнуть грудную клетку, чем ножом», — хвастал он. Рентон припомнил, как однажды в «Вайне» Бегби ни за что ни про что ударил пивной кружкой Роя Снеддона. Просто у Бегби был бодун, и ему не понравился голос этого парня. Это было мерзко, отвратительно и бессмысленно. Но ещё отвратительнее самого этого поступка был сговор, в который вступили все они, включая Рентона, и вымышленные рассказы, которые они придумывали, для того чтобы его оправдать. Это был один из способов укрепить статус Бегби как чувака, которого лучше не трогать, и опосредованно, благодаря их дружбе с ним — укрепить свой собственный статус. Он понял, что это было крайней нравственной низостью. После такого кинуть Бегби было не преступлением, а почти что благодеянием.

По странной иронии судьбы, причиной всему послужил сам Бегби. По его понятиям, кинуть своих корешей было тягчайшим преступлением, за которое он потребовал бы самого сурового наказания. Рентон использовал Бегби, с его помощью он сжёг свои корабли полностью и без остатка. Именно из-за Бегби он никогда бы не смог вернуться. Он совершил то, что давно хотел совершить. Теперь он никогда не смог бы возвратиться в Лейт, в Эдинбург, вообще в Шотландию, никогда в жизни. Там он никогда не смог бы стать кем-нибудь другим. Теперь, когда он навсегда освободился от них всех, он мог стать тем, кем хотел стать. В одиночку он выстоит либо погибнет. Эта мысль пугала и одновременно радовала его, когда он думал о жизни в Амстердаме.



Примечания

1. Лейт — порт Эдинбурга, «злачный» район.

2. От англ. swan , «лебедь».

3. Пьеса (1948) Бертольта Брехта (1898-1956).

4. Кинофильмы этой категории рекомендуются для семейного просмотра.

5. Район Лондона.

6. Прозвище шотландского солдата.

7. Прозвище уроженцев Глазго.
Сверху Снизу